– Дык, сяк и было, брате, – заголосил Фрол. Иван уже всех распутал.
– На чим пришли?
– На лодке, аки и мы. Им легчее было опосля нас по воде… по проталине – предположил Ус.
– А где прочие? Найтить надобно! – приказал Разин.
– Не надобно, – опять проворчал Иван, – Мени повстречались… Побил усех…
– Ну, ты вол… – Разин одобрительно хлопнул по плечу Ивана, – А вы… Тьфу! Не казаки, а срамота! Голой жопой ежа не раздавите!
– Казак без атаману сирота, – оправдательно вставил дед Петро.
– Смотри, Василий, – Разин посмотрел на спутника, коему доверял меньше всего и пригрозил пальцем, – Прознаю, що за тобой оне шли, а не за Авдеем, пожалишься, що на свет появилси!
– Да как можно, Степан Тимофеич… – попытался оправдаться Ус.
– Сяк и можно! Пищаль Ивану отдай! – голос Степана был грозен. «Избавить собе от него, чорта, надобно! Скверный, нема веры! Не смог бы Авдей един сиё задумать!»
– А шолом-то, шолом, – вмешался Ермил, – глас Сварога-то слышен?
– Кабы был не слышен, не стоял бы тутова ужо! – махнул рукой Разин и пошёл в сторону лодок.
3. Сырые коридоры
Длинные тёмные коридоры дома на Лубянке были наполнены промозглой сыростью. Кончался ноябрь, начиналась зима. Пронизывающий холод пробивался даже сквозь эти толстые бездушные стены. За ними покрывалась тонкими слоями инея и льда истерзанная внутренними дрязгами Москва. Относительно сытая по сравнению с прочей страной, где на большей части ещё бушевала Гражданская война. Два года минуло с момента свершения революции большевиков, но счастливая жизнь, за которую так радели многие из руководителей движения, никак не наступала.
Феликс Дзержинский, кутаясь в длинную тёплую шинель, мерно шагал по одному из этих длинных коридоров, отбивая сапогами звучный такт. Его распирал кашель. «Что за собачий холод!» – думал он, – «Мы говорим о победе революции, а сами ютимся в этих каменных гробах, что хуже царских камер!»
О тюрьмах он знал не понаслышке. Одиннадцать лет его жизни прошли в ссылках и заключениях. Но такого холода, такой сырости, как в новом здании НКВД, он не встречал ни в одной тюрьме.
Дом на Лубянке был построен в конце прошлого века; предполагалось, что его заселят состоятельные жители Москвы. Но год спустя после революции его облюбовал НКВД, выселив всех квартиросъёмщиков и разместив в здании главный аппарат. Всероссийская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией заняла отдельный этаж. Дзержинский состоял на посту председателя комиссии, а также являлся первым народным комиссаром внутренних дел.
Положение большевиков после революции оставалось шатким, но к окончанию года хороших новостей с фронтов становилось всё больше. Наступление Юденича на Петроград захлебнулось, и войска его отступили. Сталин на южном фронте полностью очистил Царицын от белых войск. А Колчак после неудач Деникина и Врангеля на Волге, уже стремительно отступал от Урала на восток.
Множество сторонников контрреволюции тайно действовало в Москве и Петрограде. В эти дни на плечи ВЧК и непосредственно Дзержинского ложилась колоссальная ответственность. Он понимал это сам, а потому действовал предельно жёстко. Аппарат ВЧК вычислял и жестоко расправлялся со всеми, кто имел хоть небольшое причастие к контрреволюционной деятельности. Дзержинский не считал своих жертв, не считал, сколько тысяч людей обрёк на смерть и муки. Он даже и не воспринимал их как людей. Любой причастный к контрреволюционной деятельности являлся для него вредным элементом, от которого следовало избавиться. «Это необходимость!» – говорил он себе, – «Право расстрела для ЧК чрезвычайно важно, даже если меч её при этом попадает случайно на головы невиновных…» Революция была делом его жизни. Прочее не интересовало Дзержинского. Однако в последнее время он всё же стал иногда задумываться о правильности выбранного пути и целесообразности совершённых поступков…
Дзержинский вошёл в свой кабинет, первым делом зажёг примус и поставил на него чайник. Очень хотелось согреться. Не снимая шинели, он опустился на потёртое кресло и задумался.
Утром в Кремле состоялась встреча с Троцким. Тот пригласил Дзержинского сам. Не вызвал, а письменно пригласил для разговора. «…Для важного и очень деликатного разговора», – говорилось в послании. Дзержинский уважал Троцкого и разделял многие его взгляды, однако о цели приглашения совершенно не догадывался.
– Товарищ Дзержинский! – поприветствовал его Троцкий в своём кабинете, уютном и тёплом, не в пример кабинетам на Лубянке.
– Товарищ Троцкий, здравствуйте! – Дзержинский протянул руку, – Вас можно поздравить? Красная Армия на всех фронтах теснит врага!
– Давайте без формальностей, Феликс Эдмундович. И вас я также могу поздравить, успехи не пришли бы к нашей армии на фронте без активных действий ВЧК.
– Мы делаем свою работу, Лев Давидович.
– И это замечательно! А какой свою работу вы видите сейчас? – вопрос был довольно странен.
– Продолжение дела революции и борьба с контрой… – ответил Дзержинский, немного смутившись.
– О, да… Сплошным безумием революция кажется тем, кого она отметает и низвергает. А потому контра цепляется всеми силами за спасительные островки… Которые мы должны топить!
– Мы это и делаем. У вас есть замечания по работе ВЧК?
– Нет-нет! Что вы! Да вы с мороза, – внезапно отошёл от темы Троцкий, – А я даже не предложил ничего выпить.
– Стакан горячего чаю будет как нельзя кстати.
– Чаю? Зачем же? Есть прекрасный коньяк. Французский, прошлого века.
– Лев Давидович, вы… – Дзержинский медлил, передумал высказывать свою мысль вслух.
– Нет, как могли подумать! Это не аристократические замашки! – Троцкий сам догадался о том, что хотел сказать его собеседник, – Лишь небольшой трофей из царских запасников.
– Предпочитаю разделять голодные времена с народом, за который мы сражались.
– Я тоже, Феликс Эдмундович, я тоже. Но не народ страдал за нас, а мы за него. За ваше будущее счастье кто-нибудь провёл десяток лет в тюрьмах? Нет! А вы провели! И я провёл! Потому и вам, и мне сейчас дозволительно выпить коньяку. К тому же он не сворован, не куплен на народные деньги, а изъят у нашего общего врага! А народ своего дождётся! Ведь ещё немного и он также будет пить коньяк, есть трюфеля и икру. Всё будет, Феликс Эдмундович, всё будет! Мы на верном пути… Пейте!
Троцкий разлил коньяк по двум стаканам и подал один Дзержинскому.
– Скажите честно, – опять начал Троцкий, – Только честно! Я не проверяю вас, не хочу очернить, просто интересно знать правду… Вы скучаете по своей юности? Вы же были дворянином? Каково это?
– С семнадцати лет я состоял в тайных обществах, а в двадцать получил первый срок. О какой юности может идти речь?
– А о детстве?
О детстве Дзержинский хотел вспоминать ещё меньше. Хотел его забыть, выбросить из памяти. Стиснув зубы он почти со злобой ответил:
– Когда мне было пять лет, мой отец умер от туберкулёза. Он лежал на своей кровати в белых простынях, на которых застывали тёмные брызги его крови… Когда мне было десять мы с братьями и сёстрами играли всяческими предметами в заброшенном кабинете отца. Среди них было ружьё. Все годы после смети отца оно оставалось заряженным. Из него я случайно убил свою сестру… Вот два моих самых ярких впечатления о детстве! Продолжать?
– Возможно, это и хорошо…
– Что хорошо? – циничность Троцкого прибавила Дзержинскому злости, он залпом выпил коньяк.
– Что ваше детство и юность прошли именно так! Вы с ранних лет узнали, что такое боль, что такое кровь. Теперь, в самый ответственный момент, вы не дрогнете. А иной дрогнет…
– Погодите! Но ведь ещё я и был счастлив!.. – Дзержинский сам не понимал, зачем начал это говорить, но слишком его возмутил тон Троцкого, – Я знал любовь!
– О… А вот любовь это плохо!
– Плохо? Любовь – творец всего доброго, возвышенного, сильного, теплого и светлого, – спокойствие постепенно возвращалось.
Троцкий приподнял свои очки и посмотрел Дзержинскому в глаза.
– Поразительно слышать от вас такие вещи! Будто беседую не с народным комиссаром, а с христианским проповедником!