Титок поежился. До самого бугра молчал. Потом спросил:
– Меня куда будете девать?
– Вышлем. Это что у тебя под зипуном выпинается?
– Отрез. – Титок искоса глянул на Нагульнова, распахнул полу зипуна.
Из кармана сюртука белым мослом выглянула небрежно оструганная залапанная рукоять обреза.
– Дай-ка его мне. – Нагульнов протянул руку, но Титок спокойно отвел ее.
– Нет, не дам! – и улыбнулся, оголяя под вислыми усами черные, обкуренные зубы, глядя на Нагульнова острыми, как у хоря, но веселыми глазами. – Не дам! Имущество забираете, да еще отрез последний? Кулак должен быть с отрезом, так про него в газетах пишут. Беспременно чтобы с отрезом. Я, может, им хлеб насущный добывать буду, а? Селькоры мне без надобностев…
Он смеялся, покачивал головой, рук с луки не снимал, и Нагульнов не стал настаивать на выдаче обреза. «Там, в хуторе, я тебя обломаю», – решил он.
– Зачем, небось думаешь, Макар, он с отрезом поехал? – продолжал Титок. – Греха с ним… Он у меня черт-те с каких пор, тогда ишо принес с хохлачьего восстания, помнишь? Ну, лежит себе отрез, приржавел. Я его почистил, смазал, – чин чином, думаю, может, от зверя или от лихого человека сгодится. А вчера узнал, что вы собираетесь идти кулаков перетряхать… Только не смикитил я, что вы нонче тронетесь… А то бы я с быками-то ишо ночью командировался…
– От кого узнал?
– Ну вот, скажи ему! Слухом земля полная. Да-а-а, и обсоветовали ночью с бабой быков в надежные руки сдать. Отрез я с собой зацепил, хотел прихоронить в степе, чтобы не нашли случаем на базу, да прижалел, и ты – вот он! Так у меня под коленками и зашшекотало! – оживленно говорил он, насмешливо играя глазами, тесня коня Нагульнова грудью кобылицы.
– Ты шутки потом будешь шутить, Титок! А зараз построжей держись.
– Ха! Мне самое теперя и шутковать. Завоевал себе сладкую жизню, справедливую власть оборонял, а она меня за хи?ршу…[12 - Хи?рша – загривок.] – Голос Титка оборванно осекся.
С этого момента он ехал молча, нарочно придерживал кобылу, норовя пропустить Макара хоть на поллошади вперед, но тот из опаски тоже приотставал. Быки далеко ушли от них.
– Шевели, шевели! – говорил Нагульнов, напряженно посматривая на Титка, сжимая в кармане наган. Уж он-то знал Титка! Знал его, как никто. – Да ты не отставай! Стрельнуть ежели думаешь, все равно не придется, не успеешь.
– А ты пужливый стал! – улыбнулся Титок и, хлестнув коня налыгачем, поскакал вперед.
Глава VII
Андрей Размётнов со своей группой пришел к Фролу Дамаскову, когда тот с семьей полудновал. За столом сидели: сам Фрол – маленький, тщедушный старичишка с клиноватой бороденкой и оторванной левой ноздрей (еще в детстве обезобразил лицо, падая с яблони, отсюда и прозвище Рваный), его жена, дородная и величественная старуха, сын Тимофей – парень лет двадцати двух и дочь – девка на выданье.
Похожий на мать, статный и красивый, из-за стола встал Тимофей. Он вытер тряпкой яркие губы под юношески пушистыми усами, сощурил наглые, навыкат, глаза и с развязностью лучшего в хуторе гармониста, девичьего любимца, указал рукой:
– Проходите, садитесь, дорогие властя!
– Нам садиться некогда. – Андрей достал из папки лист. – Собрание бедноты постановило тебя, гражданин Фрол Дамасков, выселить из дома, конфисковать все имущество и скот. Так что ты кончай, полуднуй и выгружайся из дому. Зараз мы произведем опись имущества.
– Это почему же такое? – Кинув ложку, Фрол встал.
– Уничтожаем тебя как кулацкий класс, – пояснил ему Демка Ушаков.
Фрол пошел в горницу, поскрипывая добротными, подшитыми кожей валенками, вынес оттуда бумажку.
– Вот справка, ты сам, Размётнов, ее подписывал.
– Какая справка?
– Об том, что я хлеб выполнил.
– Хлеб тут ни при чем.
– А за что же меня из дому выгонять и конфисковать?
– Беднота постановила, я же тебе пояснил.
– Таких законов нету! – резко крикнул Тимофей. – Вы грабиловку устраиваете! Папаня, я зараз в рик поеду. Где седло?
– Ты в рик пеший пойдешь, ежели хочешь. Коня не дам. – Андрей присел к краю стола, достал карандаш и бумагу…
У Фрола синевой налился рваный нос, затряслась голова. Он как стоял, так и опустился на пол, с трудом шевеля распухшим почернелым языком.
– Сссук-ки-ны!.. Сукины сыны! Грабьте! Режьте!
– Папаня, встаньте, ради Христа! – заплакала девка, подхватывая отца под мышки.
Фрол оправился, встал, лег на лавку и уже безучастно слушал, как Демка Ушаков и высокий застенчивый Михаил Игнатенок диктуют Размётнову:
– Кровать железная с белыми шарами, перина, три подушки, ишо две кровати деревянных…
– Горка с посудой. И посуду всю говорить? Да ну ее под такую голень!
– Двенадцать стульев, одна длинная стула со спинкой. Гармоня-трехрядка.
– Гармонь не дам! – Тимофей выхватил ее из рук Демки. – Не лезь, косоглазый, а то нос расшибу!
– Я тебе так расшибу, что и мать не отмоет!
– Ключи от сундуков давай, хозяйка.
– Не давайте им, маманя! Нехай ломают, ежели такие права у них есть!
– Есть у нас права ломать? – оживляясь, спросил Демид Молчун, известный тем, что говорил только при крайней необходимости, а остальное время молча работал, молча курил с казаками, собравшимися в праздник на проулке, молча сидел на собраниях и, обычно только изредка отвечая на вопросы собеседника, улыбался виновато и жалостно.
Распахнутый мир был полон для Демида излишне громких звуков. Они наливали жизнь до краев; не затихая и ночью, мешали прислушиваться к тишине, нарушали то мудрое молчание, которым полны бывают степь и лес под осень. Не любил Демид людского гомона. Жил он на отшибе в конце хутора, был работящим и по силе первым во всей округе. Но как-то пятнила его судьба обидами, обделяла, как пасынка… Он пять лет жил у Фрола Дамаскова в работниках, потом женился, отошел на свое хозяйство. Не успел обстроиться – погорел. Через год еще раз пожар оставил ему на подворье одни пахнущие дымом сохи. А вскоре ушла жена, заявив: «Два года жила с тобой и двух слов не слыхала. Нет уж, живи один! Мне в лесу с бирюком и то веселей будет. Тут с тобой и умом тронешься. Сама с собой уж начала я гутарить…»
А ведь было привыкла к Демиду баба. Первые месяцы, правда, плакала, приставала к мужу: «Демидушка! Ты хоть погутарь со мной. Ну, скажи словцо!» Демид только улыбался тихой ребячьей улыбкой, почесывая волосатую грудь. А когда уж становилось невтерпеж от докучаний жены, нутряным басом говорил: «Чисто сорока ты!» – и уходил. Демида почему-то окрестила молва человеком гордым и хитрым, из тех, что «себе на уме». Может быть, потому, что всю жизнь дичился он шумоватых людей и громкого звука?
Поэтому-то Андрей и вскинул голову, заслышав над собой глухой гром Демидова голоса.
– Права? – переспросил он, смотря на Молчуна так, как будто увидел его впервые. – Есть права!
Демид, косолапо ступая, грязня пол мокрыми, изношенными чириками, пошел в горницу. Улыбаясь, легко, как ветку, отодвинул рукой стоявшего в дверях Тимофея и – мимо горки с жалобно зазвеневшей под его шагами посудой – к сундуку. Присел на корточки, повертел в пальцах увесистый замок. Через минуту замок со сломанной шейкой лежал на сундуке, а Аркашка Менок, с нескрываемым изумлением оглядывая Молчуна, восхищенно воскликнул:
– Вот бы с кем поменяться силенкой!