Макар Нагульнов коротко сказал:
– Не одобряю, Андрюха! Вахмистра она из тебя сделает и мелкого собственника. Ну-ну, шутю, не видишь, что ли?
– Женись уж на ней законным путем, – однажды раздобрилась мать. – Пущай в снохах походит.
– Не к чему, – уклончиво отвечал Андрей.
Марина – будто двадцать лет с плеч скинула. Она встречала Андрея по ночам, сдержанно сияя чуть косо поставленными глазами, обнимала его с мужской силой, и до белой зорьки не сходил со скуластых смуглых щек ее вишневый, яркий румянец. Будто девичье время вернулось к ней! Она вышивала Андрею цветные и сборные из шелковых лоскутков кисеты, преданно ловила каждое его движенье, заискивала, потом с чудовищной силой проснулись в ней ревность и страх потерять Андрея. Она стала ходить на собрания только для того, чтобы там наблюдать за ним – не играет ли он с молодыми бабами? Не глядит ли на какую? Андрей первое время тяготился такой неожиданно пришедшей опекой, ругал Марину и даже несколько раз побил, а потом привык, и его чувству мужского самолюбия это обстоятельство стало даже льстить. Марина, выдабриваясь, отдала ему всю мужнину одежду. И вот Андрей, до того ходивший голодранцем, – не стыдясь, на правах преемника, защеголял по Гремячему в суконных вахмистровых шароварах и рубахах, рукава и воротники которых были ему заметно коротки и узковаты.
Он помогал своей любушке в хозяйстве, с охоты нес ей убитого зайца или вязанку куропаток. Но Марина никогда не злоупотребляла своей властью и не обделяла матери Андрея, хотя и относилась к ней с чувством скрытой враждебности.
Да она и сама неплохо справлялась с хозяйством и могла бы легко обходиться без мужской помощи. Не раз Андрей со скрытым удовольствием наблюдал, как она подымает на вилах трехпудовый ворох пшеницы, опутанной розовой повителью, или, сидя на лобогрейке, мечет из-под стрекочущих крыльев валы скошенного полнозерного ячменя. В ней было много мужской ухватистости и силы. Даже лошадь она запрягала по-мужски, упираясь в обод клеща, разом затягивая супонь.
С годами чувство к Марине застарело, надежно укоренилось. Андрей изредка вспоминал о первой жене, но воспоминания уже не приносили прежней режущей боли. Иногда лишь, встречаясь со старшим сыном Аникея Девяткина, эмигрировавшего во Францию, бледнел: так разительно было сходство между отцом и сыном.
А потом опять в работе, в борьбе за кусок хлеба, в суете рассасывалась злоба и, тупая, ноющая, уходила боль, похожая на ту, которую иногда испытывал он от рубца на лбу – памятки, оставленной некогда палашом мадьярского офицера.
* * *
С собрания бедноты Андрей пошел прямо к Марине. Она пряла шерсть, дожидаясь его. В низенькой комнатушке снотворно жужжала прялка, было жарко натоплено. Кучерявый озорной козленок цокотал по земляному полу крохотными копытцами, намереваясь скакнуть на кровать.
Размётнов раздраженно поморщился:
– Погоди гонять кружало!
Марина сняла с подлапника прялки обутую в остроносый чирик ногу, сладко потянулась, выгибая широкую, как конский круп, спину.
– Чего ж на собрании было?
– Кулаков завтра начнем потрошить.
– Взаправди?
– В колхоз нынче беднота вступила всем собранием. – Андрей, не снимая пиджака, прилег на кровать, схватил на руки козленка – теплый шерстяной комочек. – Ты завтра неси заявление.
– Какое? – изумилась Марина.
– О принятии в колхоз.
Марина вспыхнула, с силой сунула к печи прялку.
– Да ты никак одурел? Чего я там не видала?
– Давай, Марина, об этом не спорить. Тебе надо быть в колхозе. Скажут про меня: «Людей в колхоз завлекает, а Марину свою отгородил». Совесть будет зазревать.
– Я не пойду! Все одно не пойду! – Марина прошла мимо кровати, опахнув Андрея запахом пота и разгоряченного тела.
– Тогда, гляди, придется нам – горшок об горшок и врозь.
– Загрозил!
– Я не грожу, а только мне иначе нельзя.
– Ну и ступай! Поведу я им свою коровенку, а сама с чем буду? Ты же придешь, трескать будешь просить!
– Молоко будет обчее.
– Может, и бабы будут обчие? Через это ты и пужаешь?
– Побил бы тебя, да что-то охоты нет. – Андрей столкнул на пол козленка, потянулся к шапке и, как удавку, захлестнул на шее пуховый шарфишко.
«Каждого черта надо уговаривать да просить! Маришка и эта в дыбки становится. Что же завтра на обчем собрании будет? Побьют, ежели дюже нажимать», – злобно думал он, шагая к своей хате. Он долго не спал, ворочался, слышал, как мать два раза вставала смотреть тесто. В сарае голосил дьявольски горластый петух. Андрей с беспокойством думал о завтрашнем дне, о ставшей на пороге перестройке всего сельского хозяйства. У него явилось опасение, что Давыдов, сухой и черствый (таким он ему показался), каким-нибудь неосторожным поступком оттолкнет от колхоза середняков. Но он вспомнил его коренастую, прочного литья фигуру, лицо напряженное, собранное в комок, с жесткими складками по обочинам щек, с усмешливо-умными глазами, вспомнил, как на собрании Давыдов, наклоняясь к нему за спиной Нагульнова и дыша в лицо по-детски чистым, терпко-винным запахом щербатого рта, сказал во время выступления Любишкина: «Партизан-то парень грубой[11 - Грубо?й – хороший.], но вы его забросили, не воспитали, факт! Надо над ним поработать». Вспомнил и обрадованно решил: «Нет, этот не подведет, Макара, вот кого надо взнуздывать! Как бы он в горячности не отчебучил какое-нибудь колено. Макару попадет шлея под хвост – тогда и повозки не собрать. Да, не собрать… А чего не собрать? Повозки… При чем тут повозка? Макар… Титок… завтра…» Сон, подкравшись, гасил сознание. Андрей засыпал, и с губ его медленно, как капли росы с желобка листа, стекала улыбка.
Глава VI
Часов в семь утра Давыдов, придя в сельсовет, застал уже в сборе четырнадцать человек гремяченской бедноты.
– А мы вас давно ждем, спозаранку, – улыбнулся Любишкин, забирая в свою здоровенную ладонь руку Давыдова.
– Не терпится… – пояснил дед Щукарь.
Это он, одетый в белую бабью шубу, в первый день приезда Давыдова перешучивался с ним во дворе сельсовета. С того дня он почел себя близким знакомым Давыдова и обращался с ним, не в пример остальным, с дружественной фамильярностью. Он так перед его приходом и говорил: «Как мы с Давыдовым решим, так и будет. Он позавчера долго со мной калякал. Ну, были промеж сурьезного и шутейные разговоры, а то все больше обсуждали с ним планты, как колхоз устраивать. Веселый он человек, как и я…»
Давыдов узнал Щукаря по белой шубе и, сам того не зная, жестоко его обидел:
– А, это ты, дед? Вот видишь: позавчера ты как будто огорчился, узнав, для чего я приехал, а сегодня уже сам колхозник. Молодец!
– Некогда было… некогда, потому и ушел-то… – забормотал дед Щукарь, боком отодвигаясь от Давыдова.
Было решено идти выселять кулаков, разбившись на две группы. Первая должна была идти в верхнюю часть хутора, вторая – в нижнюю. Но Нагульнов, которому Давыдов предложил руководить первой группой, категорически отказался. Он нехорошо смутился под перекрестными взглядами, отозвал Давыдова в сторону.
– Ты чего номера выкидываешь? – холодно спросил Давыдов.
– Я лучше пойду со второй группой в нижнюю часть.
– А какая разница?
Нагульнов покусал губы, отвернувшись, сказал:
– Об этом бы… Ну, да все равно узнаешь! Моя жена… Лушка… живет с Тимофеем, сыном Фрола Дамаскова – кулака. Не хочу! Разговоры будут. В нижнюю часть пойду, а Размётнов пущай с первой…
– Э, брат, разговоров бояться… но я не настаиваю. Пойдем со мной, со второй группой.
Давыдов вдруг вспомнил, что ведь сегодня же он видел над бровью жены Нагульнова, когда та подавала им завтракать, лимонно-зеленоватый застарелый синяк; морщась и двигая шеей, словно за воротник ему попала сенная труха, спросил:
– Это ты ей посадил фонарь? Бьешь?
– Нет, не я.