Оценить:
 Рейтинг: 0

XX век представляет. Избранные

Год написания книги
2022
Теги
<< 1 ... 6 7 8 9 10
На страницу:
10 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Боже упаси от пошлостей в духе «автор строк „Моя фамилия – Россия, а Евтушенко – псевдоним“ не имел права на перемену участи». И еще больших пошлостей, гласящих, что эмиграция отсекает поэта от «тела» родной литературы. Эмигрировав физически, скажем, Иосиф Бродский своими стихами постоянно присутствовал в русской литературе. Но стихи Евтушенко были живы, только подкрепленные его физическим присутствием на родине. Иначе говоря, его поэзия и поэтическое поведение составляли единое целое.

Это была визуальная поэзия не в смысле авангардистских экспериментов, которыми баловался его современник, соратник и антипод Андрей Вознесенский. Визуальной поэзией была сама нескладная фигура Евтушенко в пиджаках дичайшей расцветки и фасона. Без его экзальтированной жестикуляции и эстрадной цыганщины многие тексты, выпевая которые он заставлял забывать о хромающих рифмах – просто умирают. Это не хорошо и не плохо, это так и не иначе. Это как природное явление, а Евтушенко был своего рода природным, стихийным явлением.

Он обрек себя на вечную ассоциацию с многозначительной и бессмысленной строкой, открывавшей поэму «Братская ГЭС» (1965). С тех пор Евтушенко – это «поэт в России больше, чем поэт». Проблема в том, остается ли поэт поэтом, став больше самого себя. И что такое это самое «больше»? Самого Евтушенко было очень много, больше, чем его поэзии, и так полноводной: за 39 лет (1952–1990) в СССР вышли 48 его поэтических сборников. А еще – проза, а еще – фильмы «Детский сад» (1983) и «Похороны Сталина» (1990). А еще он написал выспреннейший сценарий «Я – Куба!» (Михаил Калатозов, 1965), и играл Циолковского в фильме «Взлет» (Савва Кулиш, 1979), и уверял, что Пазолини хотел снять его в роли – многозначительная путаница – то ли Христа, то ли одного из разбойников, распятых рядом с Христом.

Он всегда словно боялся куда-то опоздать и потому гордился, что был в немыслимые 18 лет принят в Союз писателей, миновав кандидатский стаж, а в Литературный институт – без аттестата зрелости.

В «Молитве», прологе «Братской ГЭС», он обращался к Пушкину, Лермонтову и Некрасову, Блоку и Маяковскому, Есенину и Пастернаку. Пусть и коленопреклоненный, он не просил, а требовал от предтеч поделиться с ним своим творческим своеобразием и своей гражданственностью. Похоже, что они вняли его просьбам. Во всяком случае, Евтушенко включал то Маяковского, то Некрасова, то Есенина, неумолимо сбиваясь на Игоря Северянина, если не на Сергея Михалкова в плохом смысле слова. Он писал стихи о том, как привез из Гренады горсть земли на могилу Михаила Светлова, не замечая вопиющей несправедливости судьбы: сам Светлов в Гренаде не был никогда, а Евтушенко объездил весь – буквально весь – мир еще при советской власти. Впрочем, это издержки его несомненной любви к поэзии, вдохновившей его на колоссальный труд, создание первой за 70 лет антологии русской поэзии «Строфы века».

Вспоминая Евтушенко, неизбежно вспоминают «Бабий яр» (1961) и «Наследников Сталина» (1962), торопливые, небрежно пафосные газетные отклики на политические флюиды, носившиеся в воздухе. А еще стихотворение «Танки идут по Праге», столь же торопливо оформившее общественные флюиды 1968 года. Столь же неизбежно «перетирают» его гражданственные жесты вроде якобы отправленной Брежневу телеграммы протеста против ввода войск в Чехословакию и сомневаются в их искренности. Судачат на тему его отношений с властью – включая КГБ, – оставлявшей подозрительно безнаказанной те самые жесты. И все это, к сожалению, не по делу.

Евтушенко действительно стал «больше, чем поэтом». Одержимый вечным страхом «не успеть», он обогнал самого себя. Обогнал несомненного лирика, каким был во второй половине 1950-х, но который и в более поздние времена, пусть и оглушенный барабанной дробью того же «Бабьего яра», периодически подавал голос. А был тот лирик, что кажется задним числом трудно совместимым с образом громового Евтушенко, поэтом растерянности, переживавшим:

Со мною вот что происходит:
ко мне мой старый друг не ходит,
а ходят в праздной суете
разнообразные не те.

Он чувствовал тщету суеты, которой одержим, и страшился увидеть себя будущего в стареющем профессоре, забывшем элементарные правила деленья и молча уходящем из аудитории и жизни:

Уже и сам он, как деревья белый,
да, как деревья, совершенно белый,
еще немного – и настолько белый,
что среди них его не разглядишь.

Ему казалось, что, выговорив этот страх, он заговорил его. А вышло так, что напророчил: в США Евтушенко уехал в 1991-м именно как приглашенный профессор университета захолустной Талсы.

Михаил Жванецкий

(1934–2020)

Серьезные филологи сравнивали «несерьезного» Жванецкого с Михаилом Зощенко. Оба они, дескать, придали абсурдистский драматизм, если не трагизм, мещанскому косноязычию, возвысили его до статуса литературного стиля. Что-что, а перекличка эпох отмечена точно: Жванецкий – с его легендарным, видавшим виды портфелем, набитым рукописями, – «родом» из 1920-х. Не только и не столько в силу происхождения: русская литература 1920-х тоже прирастала колоритными одесситами. Жванецкий сам был персонажем той литературы.

Ильф и Петров философствовали:

Параллельно большому миру, в котором живут большие люди и большие вещи, существует маленький мир с маленькими людьми и маленькими вещами. В большом мире изобретен дизель-мотор, написаны «Мертвые души», построена Волховская гидростанция, совершен перелет вокруг света. В маленьком мире изобретен кричащий пузырь «уйди-уйди», написана песенка «Кирпичики» и построены брюки фасона «Полпред». В большом мире людьми двигает стремление облагодетельствовать человечество. Маленький мир далек от таких высоких материй. У обитателей этого мира стремление одно – как-нибудь прожить, не испытывая чувства голода.

Жванецкий – полпред маленького мира маленьких людей, агрессивно пытающихся как-нибудь прожить в мирке «справочек», профсоюзных собраний на ликероводочном заводе, потребительских страстей, бушующих в магазинных подсобках. Они мечтали попасть на склад, где «все есть», или оказаться в группе «подопытных», которым ничего не надо делать, кроме как тратить безграничные суммы денег. Они разделяли романтическую веру в то, что человек рожден для счастья, как птица для полета, только интерпретировали ее по-своему. Их птицей счастья был тот попугай-матерщинник, что, «пролетая над Череповцом», посылал всех к такой-то матери. Но в результате именно они подминали и таки подмяли под себя большой мир, высокомерно игнорировавший их копошение до тех пор, пока они, как лилипуты – Гулливера, не связали его по рукам и ногам.

Они изъяснялись полунамеками и эвфемизмами, пересекая языковую грань, за которой исчезали сам предмет разговора и идентичность собеседников, как в легендарной миниатюре о грузине-студенте по имени Авас. Лучшие тексты Жванецкого конца 1960-х и 1970-х – мини-пьесы абсурда в духе Ионеско, которые и вовсе выходили далеко за рамки насмешки над советским бытом. При этом Жванецкий был непереносимо пошл, когда «включал» лирику, смахивал слезу, вспоминая о школьных учителях, или, не дай бог, воспевал вечную женственность.

И еще одна нить связывала его с эпохой нэпа. Его золотое время – годы брежневского неонэпа. В СССР сложилось полноценное, но застенчивое общество потребления. Смеясь над этим обществом, построенным по принципу «ты – мне, я – тебе», Жванецкий сам был его порождением, плотью от его плоти в буквальном смысле: его то ли герои, то ли антигерои со смаком потребляли его самого, как потребляли дефицитную жратву. И эта двойственность статуса придавала счастливой судьбе Жванецкого даже что-то вроде драматизма.

Конечно, его обожала не только советская буржуазия, от гениальных решал – тип, выведенный в сюрреалистическом скетче «Специалист» – до «дантистов-надомников Рудиков», заполнявших зал райкинского Театра миниатюр, где Жванецкий в 1964–1970 годах работал завлитом, а затем – Одесского театра миниатюр. Он был желаннейшим гостем на полуофициальных вечерах в бесчисленных «почтовых ящиках»: именно ИТР составляли ядро размножающегося «среднего класса». И еще – на том, что в 1970-е еще не называли корпоративами. И еще – на квартирах тех самых «больших людей», которым Высоцкий в те же годы пел свою «Охоту на волков».

Высоцкий и Жванецкий, Жванецкий и Высоцкий – два лика одной эпохи, одной странной и увлекательной массовой культуры-айсберга эпохи застоя. Высоцкий сгорел, не дождавшись крушения советской цивилизации от столкновения с этим айсбергом. Жванецкий вполне уютно чувствовал себя в мире после катастрофы. Я видел и слушал его один-единственный раз. На какой-то киновечеринке середины 1990-х он с неподдельно трагической искренностью жаловался аудитории, что у него угнали баснословный, уникальный джип. Это было отвратительно и неподдельно страшно.

Георгий Жженов

(1915–2005)

«Люди гулаговской судьбы не живут до ста лет», – сетовал Жженов. Но самому ему до ста лет не хватило всего десяти. И это при том, что в тюрьмах, лагерях и ссылках он провел семнадцать лет и дважды начинал актерскую жизнь с чистого листа, что само по себе невероятно, уникально. Первый раз – в 1931-м, в легендарной «Путевке в жизнь» Николая Экка, второй – в 1956-м, за считаные годы став звездой первого ряда, кумиром всех советских девушек, чувствовавших, что «видна мужская красота в морщинах и в седине». Он принадлежал к уникальной породе людей, которые, отсидев невероятные срока, словно принимали волевое решение, что этих лет как бы и не было, что они не в счет, и начинали жить полной жизнью, словно не сгинули на годы, а на минуту вышли покурить в тамбур эпохи. Таким был однокашник Набокова писатель Олег Волков: сидел 28 лет, умер почти в 100, после несчастного случая, приключившегося с ним, когда он возвращался с охоты. Таким был ученик Филонова художник Александр Батурин: сидел 22 года «за Кирова», подливая мне коньячок, радовался – в возрасте уже далеко за 80, – что мастерская у него напротив Большого дома, его следователи давно сгнили, а он жив и пишет картины.

Жженову пришлось жить «за троих». В 1943-м умер в лагере брат Борис, арестованный в 1936-м: по его «позаимствованным» тайком документам 15-летний Георгий поступил в Ленинградский эстрадно-цирковой техникум, окончив который выступал с номером каскадных эксцентриков «2-Жорж-2». Брата Сергея в том же 1943-м на глазах у матери расстреляли румынские оккупанты в Мариуполе: он ударил офицера. И любить Жженову надо было тоже «за троих». За первую жену-актрису, которой на тюремном свидании в 1939-м велел: не жди, я не вернусь. За вторую, приговоренную к расстрелу «японскую шпионку», встреченную в ссылке и покончившую с собой в начале оттепели.

На вопрос, что помогло выжить, есть много ответов – и нет ни одного. Закалка акробата: «его руки были словно стальными, они от кистей до локтя состояли из одних мышц» (Леонид Броневой). То, что Жженов называл своей «малоинтеллигентностью»: «меня не истачивало изнутри чувство оскорбленности». Трезвость отчаяния: «у меня уже не оставалось ровным счетом никаких иллюзий, никакой веры в справедливость, которая должна якобы восторжествовать, в закон и так далее, никакой надежды на пересмотр дела». И еще то, в чем Жженов никогда прямым текстом не признавался: желание играть. «Все годы пребывания на Колыме больше всего боялся обморозить лицо», главный актерский инструмент.

В перестройку Жженов опубликовал рассказы, сравнимые с колымской прозой Шаламова. Но и это был еще не каминг-аут, настоящий Жженов появился в документальном фильме «Русский крест» (2004) и азартно порушил все интеллигентские стереотипы, отринув роль «жертвы». Он охотно поехал с режиссером Сергеем Мирошниченко на Колыму, узнавал места, где стояли бараки, и чуть ли не со смехом рассказывал истории запредельные, которые и бумага не выдержит. Обнажил таившегося в нем живучего, старого лагерного волка. Сверкнул на обычно невозмутимом лице оскалом «мутного фраера», как звали его блатные, не рисковавшие связываться с непредсказуемым и потому опасным «контриком».

Судя по всему, правильно делали, что не рисковали: «Меня даже Завадский остерегался. Иду по коридору, а он норовит не повстречаться, уклониться». А великий Завадский, кстати, и сам немного, но посидел и в подпольном «Ордене тамплиеров» состоял еще в 1920-х, так что тоже хорошо знал, кого стоит остерегаться.

Слова о «сдержанности» актерской манеры в применении к Жженову – не штамп. Ему было что сдерживать и чем наполнять любую роль. Чувствовать себя в любой «шкуре» органично, не вживаясь в «предполагаемые обстоятельства», а живя ими. Его самая громкая, но не самая любимая роль – американский шпион, белоэмигрант Тульев в «Ошибке резидента» (1968) Вениамина Дормана. Актерский шедевр, десяток персонажей внутри одного: роль нелегала, меняющего маски, давала простор. Породистый аристократ, идейный антикоммунист: Жженов знал, как держаться на допросах. Шоферюга с жизнью, покуроченной пленом, ищущий тихую гавань: на Колыме Жженов какое-то время шоферил. Соцреалистический герой: есть такой эпизод, где Тульев «стажируется» в немецком лагере, изображая пленного красноармейца. И безжалостный зверь с тихим голосом, как бы случайно интересующийся у пособника, бывшего полицая – того надо было профилактически припугнуть, чем кончился суд над изменниками, репортаж о котором тот смотрел по телевизору. «Всех расстреляли». – «Ну и правильно».

В одной этой реплике «ну и правильно» уже есть все то, о чем говорил Жженов в «Русском кресте». На полицаев, власовцев и бандеровцев Жженов, надо полагать, на Колыме насмотрелся. Великий актер всегда найдет возможность сказать то, что хочет. Как дернется ответить облыжно арестованному – да тут же и укротит свой порыв – следователь («Исправленному верить», Виктор Жилин, 1959), которому завязавший вор дерзко бросит: «Вам-то что! Вы-то не знаете, каково на нарах!»

Жженов констатировал: «Я играл лишь то, что не могли переварить Олег Ефремов, Михаил Ульянов, а еще Евгений Матвеев. Все, что от них оставалось, на что времени им не хватало, перепадало мне». Самоуничижения в этой констатации нет: скорее – гордость за хорошо сделанную работу. Те не «переварили», а я «переварил», да еще как. Что генералов и полковников НКВД-КГБ в трилогии о «Сатурне» (Вилен Азаров, 1967–1972), «Меченом атоме» (Игорь Гостев, 1972) или «Звездочете» (Анатолий Тютюнник, 1986). Что генерального конструктора в «Иду искать» (Игорь Добролюбов, 1966) или посла Советского Союза в некой ближневосточной стране в «Загоне» (Гостев, 1987). Что «самого» Шарапова: мало кто помнит, что именно Жженов первым сыграл постаревшего укротителя «Черной кошки» в «Лекарстве против страха» (Альберт Мкртчян, 1978). На прямолинейно соцреалистические роли идеально дисциплинированный актер не сетовал, пожимал плечами: «Ну, социальный герой – амплуа, что тут поделаешь». Он-то знал цену своей игре, которую не мог девальвировать никакой сценарный шаблон. Только на закате жизни вырвалось: «Люди, которых я играл, оказались на поверку политиканами, негодяями, коррумпированной элитой». Но резонерствовал: «Они, наверное, отдавали себе отчет в том, что я играю их не такими, какие они есть, а такими, какими они должны быть».

Про негодяев сильно сказано, но вряд ли эти слова можно отнести к генералу Бессонову из «Горячего снега» (Гавриил Егиазаров, 1972). Бессонов оборвал комиссара, спросившего: «А вы не помните, что солдаты еще и люди?» – «Нет, не помню. Не имею права. Иначе стану думать, что у них есть отцы, матери, дети, что их ждут дома. Тогда трудно будет их на смерть посылать». А после сражения обходил строй из семи выживших: «Спасибо за подбитые танки. Спасибо вам. Все, что могу. Все, что могу лично». Нет в советском кино другого такого воплощения знаменитых строк: «Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого не жалели». Недаром же он говорил: «Моя жизнь – биография советской власти».

Не думаю, что Жженов испытывал внутренний диссонанс, играя многочисленных своих чекистов и следователей. Недаром он часто вспоминал двух чекистов. Один из них – следователь, бросивший в ответ на наивную реплику подследственного актера про «совесть»: «У меня вместо совести давно хуй вырос». Другой – лагерный товарищ, разведчик Сергей Чаплин, шагнувший из строя к куму с протестом: прямо на расстрел. Да и начальника лагеря, хотя тот периодически загонял Жженова в карцер – вспоминал в «Русском кресте» с восхищением: как тот о деле радел, никого, включая себя, не жалел. А что касается карцера, так это в порядке вещей, если схлестнутся два железных человека.

Бессонов принес Жженову Госпремию. А получая очередную премию КГБ, он пошутил: дескать, у власти прошу одного: солнечной камеры, если заметут в третий раз. Чекисты шутки не поняли, на что Жженову было наплевать: «Больше, чем меня напугали в 1938 году, уже не напугаешь».

Перепало ему со стола других «звезд» многое, но все равно мартиролог несыгранных ролей огромен. Перед арестом Жженов пробовался у Юлии Солнцевой, жены и соавтора Довженко, на роль Павки Корчагина: сценарий писал Бабель. Александр Володин специально для него писал главную роль в «Пяти вечерах». Кто бы лучше, чем он, сыграл мужчину, вернувшегося невесть откуда после 17-летнего отсутствия – вроде с войны, но знаем мы эту войну – к любимой женщине? Роль досталась Ефиму Копеляну: ирония судьбы – полноценно Жженов дебютировал с ним в одном фильме. На главную роль в «Родной крови» его уже утвердили, на съемки в «Три тополя на Плющихе» уже вызывали, в «Белый Бим Черное ухо» не взяли потому, что Станислав Ростоцкий привык снимать Вячеслава Тихонова. Всю жизнь мечтал сыграть Льва Толстого. В 1968-м ради роли писателя в пьесе «Бегство от жизни» переехал из ленинградского Театра имени Ленсовета в Театр имени Моссовета: пьесу закрыли, но в столице Жженов остался навсегда. Узнав, что Сергей Герасимов обращается к побегу и смерти Толстого, зондировал почву, не пригласят ли его: графа сыграл сам режиссер.

С одним только отказом он был согласен. Герасимов, посмотрев пробы для фильма «Семеро смелых» (1936), махнул рукой: «Никакой ты, Жора, не полярный летчик. Как был мальчишкой, так и останешься им». Мальчишкой он перестал быть в ночь ареста. За год до того, как взяли его самого, но аресты шли все ближе, уговаривал на последнем свидании приговоренного к десяти годам Бориса: не переживай, ударно трудись, искупишь, год за два пойдет. Брат оборвал: «Пошел вон отсюда, мать позови».

Только один отказ саднил. Жженов мечтал сыграть Бена в «Последнем дюйме» (1958). Том самом, где «тяжелым басом гудит фугас», а «Боб Кеннеди пустился в пляс: какое мне дело до всех до вас, а вам до меня». «Они решили, что я не американец». Да и Джеймс Олдридж, автор «Дюйма», когда познакомился с Жженовым, сокрушался по этому поводу. Но близорукие соотечественники его признали слишком «русопятым», чтобы сыграть летчика-янки.

Кстати, американские «паломники» в СССР удивительно часто находили в людях 1930-х годов – а Жженов был человеком 1930-х – от Охлопкова до Фадеева – что-то очень родное, американское.

Ах, «не американец»? И обидно, и смешно: черный юмор судьбы. Жженов провел в «амплуа» «американского шпиона» 17 лет. В поезде на Дальний Восток со съемочной группой «Комсомольска» (1938) Герасимова закорешился американский военно-морской атташе и, разумеется, матерый разведчик – во Владивосток шла американская эскадра – как бы невзначай «загудел» с молодыми актерами, стрельнувшими у него сигарет. Уже в Москве Жженов то ли просто раскланяется с ним в Большом театре, то ли поддержит приятельские отношения. Некий в будущем известный актер донесет. Жженов узнает – но не назовет – его имя из дела, присланного анонимным поклонником-чекистом. Приговор гласил: Жженов сообщал атташе о морально-политических настроениях киношников, количестве оборонной продукции ленинградских заводов, строительстве Комсомольска-на-Амуре.

За «русопятость» Жженов отомстил – и как отомстил! Роль, которую он считал лучшей, вторая после Тульева, вершина его карьеры, – Вилли Старк во «Всей королевской рати» (Александр Гуткович, Наум Ардашников, 1971). Демагог, коррумпированный губернатор южного штата, потенциальный Гитлер, которого можно остановить только пулей. Ничего общего с картонными янки из иных фильмов, закидывающих ноги на стол и обращающихся к девушкам «бэби». Только жуткая магия расчетливого безумия, только религиозно-коммерческое безумие американской глубинки. «Кровь! Я вижу кровь на луне! Дайте мне топор!» – от митингового камлания Старка пробирает дрожь.

Жженов – самый «американский» советский актер. Он обладал тем же мощным даром присутствия на экране, что и Богарт, и другие звезды голливудского золотого века: Джеймс Стюарт, Роберт Митчем. Даже если говорил прописанные в сценарии банальности, даже если просто находился в кадре, приносил в него ощущение значительности: пластикой сжатой и готовой в любой момент распрямиться пружины, взглядом, интонациями. Значительности не происходящего на экране, а жизни, судьбы. В нем, как и в этих американцах, было физически ощутимое знание чего-то очень существенного о людях как таковых: горечь, что человек несовершенен, горечь собственного несовершенства, право судить и прощать и сознание того, что судить и прощать человек не имеет права. Он претворил, казалось бы, убитые лучшие годы жизни в профессиональный опыт, чтобы командир «Экипажа» имел право произнести слова, фальшивые в устах любого другого актера: «Значит так… Взлететь нельзя. Оставаться – погибнем. Отсюда вывод: будем взлетать».

Нина Иванова

(1934–2020)

Лента новостей сообщила: на 87-м году жизни умерла Нина Иванова, старейшая – ее дебют состоялся в 1944 году – киноактриса России. Но, исходя из безжалостной реальности жизни, ушла из жизни не актриса, а медсестра на пенсии Нина Иванова. С начала 1990-х она работала в онкологическом отделении московской больницы № 40 и не терпела публичных разговоров о своем кинематографическом прошлом.


<< 1 ... 6 7 8 9 10
На страницу:
10 из 10