Оценить:
 Рейтинг: 0

ОМмажи

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 15 >>
На страницу:
6 из 15
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– В Москве ты прославишься и будешь зарабатывать.

– Что слава? Жалкая зарплата на бедном рубище певца, – вяло сострил он, понимая всю несостоятельность этого старого жалкого каламбура. Он произнёс его нарочито жлобским голосом, как бы желая этим показать себя птицеловом прежних времён, молодым бесшабашным остряком и каламбуристом.

– За такие остроты вешают, – сказал я с той беспощадностью, которая была свойственна нашей компании. – Говори прямо: едешь или не едешь?

Птицелов подумал, потряс головой и солидно сказал:

– Хорошо. Еду. А когда?

– Завтра, – отрезал я, понимая, что надо ковать железо, пока горячо.

– А билеты? – спросил он, сделав жалкую попытку отдалить неизбежное.

– Билеты будут, – сказал я.

– А деньги? – спросил он.

– Деньги есть.

– Покажи.

Я показал несколько бумажек.

Птицелов ещё более жалобно посмотрел на жену.

– Поедешь, поедешь, нечего здесь… – ворчливо сказала она.

– А что я надену в дорогу?

– Что есть, в том и поедешь, – грубо сказал я.

– А кушать? – уже совсем упавшим голосом спросил он.

– В поезде есть вагон-ресторан.

– Ну это ты мне не заливай. Дрельщик! – сказал он, искренне не поверив в вагон-ресторан. Это показалось ему настолько фантастичным, что он даже назвал меня этим жаргонным словом „дрельщик”, что обозначало фантазёр, выдумщик, врунишка.

– Вообрази! – сказал я настолько убедительно, что ему ничего не оставалось, как сдаться, и мы условились встретиться завтра на вокзале за полчаса до отхода поезда.

Я хорошо изучил характер птицелова. Я знал, что он меня не обманет и на вокзал придёт, но я чувствовал, что в последний момент он может раздумать. Поэтому я приготовил ему ловушку, которая, по моим расчётам, должна была сработать наверняка.

Незадолго до отхода поезда на перроне действительно появился птицелов в сопровождении супруги, которая несла узелок с его пожитками и едой на дорогу. По его уклончивым взглядам я понял, что в последнюю минуту он улизнёт.

Мы прохаживались вдоль готового отойти поезда. Птицелов кисло смотрел на зелёные вагоны третьего класса, бормоча что-то насчёт мучений, предстоящих ему в жёстком вагоне, в духоте, в тряске и так далее, он даже вспомнил при сей верной оказии Блока: «…молчали жёлтые и синие, в зелёных плакали и пели…»

Он не хотел ехать среди пенья и плача.

– Знаешь, – сказал он, надуваясь, как борец-тяжеловес, – сделаем лучше так: ты поедешь, а я пока останусь. А потом приеду самостоятельно. Даю честное слово. Бенимунис, – не мог не прибавить он еврейскую клятву и посмотрел на свою жену.

Она, в свою очередь, посмотрела на птицелова, на его угнетённую фигуру, и её нежное сердце дрогнуло.

– Может быть, действительно… – промямлила она полувопросительно.

Ударил первый звонок.

Тогда я выложил свою козырную карту.

– А ты знаешь, в каком вагоне мы поедем?

– А в каком? Наверное, в жёстком, бесплацкартном.

– Мы поедем вот в этом вагоне, – сказал я и показал пальцем на сохранившийся с дореволюционного времени вагон международного общества спальных вагонов с медными британскими львами на коричневой деревянной обшивке, натёртой воском, как паркет.

О существовании таких вагонов – „слипинг кар” – птицелов, конечно, знал, читал о них в книжках, но никак не представлял себе, что когда-нибудь сможет ехать в таком вагоне. Он заглянул в окно вагона, увидел двухместное купе, отделанное красным полированным деревом на медных винтах, стены, обтянутые зелёным рытым бархатом, медный абажур настольной электрической лампочки, тяжелую пепельницу, толстый хрустальный графин, зеркало и всё ещё с недоверием посмотрел на меня.

Я показал ему цветные плацкартные квитанции международного общества спальных вагонов, напечатанные на двух языках, после чего он, печально поцеловавшись с женой и попросив её следить за птичками и за сыном, неуклюже протиснулся мимо проводника в коричневой форменной куртке в вагон, где его сразу охватил хвойный запах особой лесной воды, которой регулярно пульверизировался блистающий коридор спального вагона с рядом ярко начищенных медных замков и ручек на лакированных, красного дерева дверях купе.

Чувствуя себя крайне сконфуженным среди этого комфорта в своей толстовке домашнего шитья, опасаясь в глубине души, как бы всё это не оказалось мистификацией и как бы нас с позором не высадили из поезда на ближайшей станции, где-нибудь на Раздельной или Бирзуле, птицелов вскарабкался на верхнюю полку с уже раскрытой постелью, белеющей безукоризненными скользкими прохладными простынями, забился туда и первые сто километров сопел, как барсук в своей норе, упруго подбрасываемый международными рессорами.

До Москвы мы ехали следующим образом: я захватил с собой несколько бутылок белого сухого бессарабского, в узелке у птицелова оказались хлеб, брынза, завернутые в газету «Моряк», и в течение полутора суток, ни разу не сомкнув глаз, мы читали друг другу свои и чужие стихи, то есть занимались тем, чем привыкли заниматься всегда, при любых обстоятельствах: дома, на Дерибасовской, на Ланжероне, в Отряде и даже на прелестной одномачтовой яхте английской постройки „Чайка”, куда однажды не без труда удалось затащить птицелова, который вопреки легенде ужасно боялся моря и старался не подходить к нему ближе чем на двадцать шагов.

Я уже не говорю о купании в море: это исключалось».

В Москве Багрицкий остановился у своего друга Константина Паустовского. В Багрицком удивительным образом сочетались и тяга к дальним странствиям, и какое-то особое деятельное домоседство. Багрицкий мог по целым месяцам не выходить из дома. Паустовский пишет: «В Москве он остановился у меня в подвале на Обыденском переулке. Приехав, он предупредил: „Я буду стоять у вас постоем”. И действительно, за целый месяц он вышел в город только два раза, а всё остальное время просидел на тахте, поджав по-турецки ноги, задыхаясь от астматического кашля.

На тахте он был обложен книгами, чужими рукописями стихов и пустыми коробками от папирос. На них он записывал свои стихи. Иногда он терял их, но огорчался этим очень недолго.

Так он просидел весь месяц, восторгаясь „Улалаевщиной” Сельвинского, рассказывая невероятные истории и беседуя с „литературными мальчиками” – одесситами, налетевшими на него тучей, как только он появился в Москве».

«Мальчики расхватали у Багрицкого привезённые стихи – весь этот рокочущий черноморский рассол, все поющие строфы, пахнущие, как водоросли, растёртые на ладони, – продолжает Паустовский. – Мальчики разобрали по рукам стихи, переписанные на щербатой машинке с пересохшей лентой, и ринулись разносить их по редакциям.

Сам Багрицкий этого бы не сделал никогда в жизни. Он боялся выходить на московские улицы. Он задыхался от московской жёлтой оттепели».

Багрицкий был доволен состоянием дел и начал предаваться мечтам о баснословных гонорарах.

«Мне эти мечты казались совершенно детскими и, конечно, нелепыми, – пишет Паустовский. – Я относился к ним снисходительно, но в глубине души всё же верил в мечты Багрицкого. Он говорил почему-то во множественном числе, но совершенно серьёзно:

– Получим гонорар. Ну, сколько? Как вы думаете! На круг – тысячу рублей? Или, может, больше?

– Больше, – говорил я.

– Полторы тысячи! – восклицал Багрицкий. – Или две? – спрашивал он, испуганный собственной дерзостью, и выжидательно смотрел на меня.

– Свободно! – говорил я, небрежничая. – Очень даже свободно, что и все три. Чем чёрт не шутит.

– Три так три! Тогда так, – говорил Багрицкий и загибал палец на левой руке. – Одну тысячу – телеграфом в Одессу Лиде и Севе. У них нет ни ложки постного масла. На другую тысячу мы покупаем на Трубе птиц. Всяких. Кроме того, на пятьсот рублей покупаем клеток и муравьиных яиц для корма. И ещё канареечного семени. Самый лёгкий и калорийный корм для птах. Остаётся пятьсот рублей на дожитие в Москве и на обратную дорогу до Одессы-мамы.

Мечты эти каждый день менялись, но не очень значительно. То прибавлялись книги, и за этот счёт одесская тысяча сокращалась до семисот рублей, то возникало духовое ружьё.

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 ... 15 >>
На страницу:
6 из 15