Как только баронесса Шенберг побывала у Олуньевой и та после ее визита поднялась наверх к племяннице, две горничные, почуяв что-то неладное, кинулись к замочной скважине и подслушали весь разговор Настасьи Петровны с Наташей. Затем, когда Олуньева призвала к себе Григория Ивановича и стало известно, какое поручение дала она ему, дворня поднялась на ноги, и начались толки и пересуды.
К старухе Авдотье Саввишне, бывшей при Олуньевой чем-то вроде доверенного лица и известной в доме под именем просто Дунюшки, то и дело забегали с разных сторон с расспросами: правда ли, что биронский супостатский брат сватается к барышне, и правда ли, что ему утрут нос таким фортелем, которого он и не ожидает? Как ни отнекивалась Дунюшка, что ей ничего не известно, как ни гнала любопытных от себя прочь, вскоре выяснилось, что «фортель» действительно готов осуществиться.
– Ну и молодец же Настасья Петровна! – говорилось в людской. – То есть вот ловко дело-то обделывает!.. Важно… Право, важно!..
– Еще бы! – подхватывали с другой стороны. – А то иди в холопы к этому Бирону…
– Да что в холопы к нему?! – пояснил Григорий Иванович. – Он нас-то если возьмет за барышней, так своим холопам поставит в услужение, вот что!.. А князь Чарыков-Ордынский все-таки – русский князь.
– Ну уж тоже! Видели мы!.. Князь!..
– А ты вот поговори у меня! – огрызался Григорий Иванович и шел хлопотать дальше.
В самый день свадьбы, когда «молодая» вернулась из церкви, одна из горничных, Даша, побежала к француженке-модистке, работавшей на Олуньевых и сшившей Наташе платье к венцу в двадцать четыре часа. Даша обещала непременно прибежать, чтобы рассказать своим знакомым мастерицам все подробно о свадьбе. Работа уже кончилась, но мастерицы в ожидании ее не расходились.
– Ну, девушки, – вбежала к ним Даша, – кончено дело: обвенчали…
– Обвенчали? Быть не может!.. Так и обвенчали? – послышалось со всех сторон. – Как же это?
– Да так. Только вот сейчас из церкви привезли.
– Ты была?
– В церкви-то? Куды!.. Не пустили… Да и далеко, на Выборгской стороне… Нет, мне Гаврила, выездной, всю подноготную доложил… Он с каретой ездил.
– Ну, что ж она?
– Барышня-то? Да, конечно – наша сестра… хоть и свадьба эта, выходит, не настоящая, а так только, нарочно, – ну а все-таки боязно… почитай, без памяти все время была…
– Ишь ты!.. Ну, а он?
– Бравый, говорят, даром что пьяница, а бравый!.. Григорий Иваныч, дворецкий наш, хвалят: «Ничего, – говорят, – тысячи рублев не взял…»
– Какой тысячи?
– А что давали ему.
– За что?
– За свадьбу.
– Так чего ж он не взял?
– Значит, не хочет. Такое уж благородство, значит: выручил от рук бироновских, ну а там платы не нужно. Так и Григорий Иванович объяснял.
– А я бы так, право, взяла!..
Пока говорили так девушки, одна из них тихонько и незаметно пробралась к двери, приотворила ее и выскользнула вон. Затем она опрометью кинулась через двор в так называемый сад, то есть просто огороженное, заросшее деревьями пространство, принадлежавшее к дому, который нанимала француженка для своей мастерской. Со стороны двора тут находились покосившаяся от времени беседка и скамеечка, но дальше, между деревьями и кустами, росли лопух и сорная трава. Швея быстро, уверенно, видимо знакомою дорогою, пробралась между кустов и древесных стволов к тыну, шедшему вдоль задней стороны сада.
Вечер был тих; солнце уже село, но перламутровый отблеск заката еще захватывал часть неба, на котором высыпали бесчисленные, с каждою минутой становившиеся ярче августовские звезды. Деревья не шевелились, и их листва казалась причудливым темным кружевом, неподвижно, словно на плоскости, застывшим.
Из-за тына навстречу девушке послышался шорох.
– Груня, ты? – чуть внятно спросили оттуда. Она подала голос.
За тыном задвигались, и вслед за тем наверху его показался темный абрис человека, который перекинул ноги и соскочил вниз.
– Что ж долго так? – заговорил он (это был измайловский солдат). – Я уж думал, что не придешь нынче.
– Нельзя было раньше, там Дашка олуньевская прибежала, о свадьбе рассказывает, барышню-то их нынче венчали.
– Что ж, любопытно послушать было?
– Чего мне слушать то? А говорю, нельзя выйти было, потому там все собрамшись и мадама в магазине.
Солдат помолчал. Он опустился на полусгнивший пень и притянул к себе Груню.
– Нет, не моги, – отстранилась та на его движение поцеловать ее. – Пока не твоя, не моги!
– Ах, Груня! – ответил он. – Кабы на то моя воля – давно бы моя была… Вот дай срок, отец откупит…
– Откупит… как же!.. Может, и откупил бы раньше, а теперь, гляди, туда тебя упрячут, что никакими деньгами не управишься. А еще тоже говоришь, мила я тебе… Была бы мила – не крутил бы.
– И сам не знаю, как это вышло тогда… – заговорил солдат, опустив голову. – С радости вышло, вот что!.. Обрадовался я, что отец простил, деньги прислал, и пошел… В первый раз в жизни пьян напился.
– Олуньевскую-то, – перебила Груня, – сегодня с твоим князем венчали.
– С каким князем?
– А вот что вызволил тебя. Солдат поднял голову.
– Что ты?! Не врешь, Аграфена? Как же это? Это ему непременно такое счастье за доброе его дело пришло… Будь я один – пропал бы… право, пропал бы.
– Да и пропадешь еще. Груня сделала вид, что сердится.
– Ну что ж, один конец. Ну, а пока что все же я благодаря ему жив еще.
– Ты мне вот что скажи, – начала Груня серьезно, – расспросил ли ты, что тебе теперь будет за это, а?
– Писарь наш полковой говорит – я ему семь гривен дал, – что по меньшей мере батогами на площади отдерут и в Сибирь угонят.
– Ты бы убег, – сказала Груня, вздрогнув.
– И убежал бы, да тебя жаль.
– Так ведь все одно угонят. Уж раньше не жалел, так что ж теперь-то? А пока что слышно?
– А пока никаких бумаг в полк ниоткуда нет. Писарь говорит, что пришлют скоро… Ах, Груня, что толковать об этом!.. Дай срок!.. Может, последний раз видимся. – И он притянул девушку к себе еще раз.