Она не сопротивлялась.
– Слушай, Кузьма, – сказала она ему, когда он, простясь с нею, перелезал тын обратно. – Если тебя в Сибирь угонят, я за тобой пойду.
XV. Указ тайной канцелярии
– Я повторяю тебе, что это невозможно, и, как хочешь, я своего солдата не выдам и указа не приму. Хоть ты сердись или нет, но я не считаю себя обязанным принимать указы Тайной канцелярии, – сказал Густав Бирон, сильно горячась и махая руками сидевшему перед ним брату, который так же, как Шенберг, приехал к нему прямо от Олуньевой.
Дело шло о только что присланном барону Бирону как полковому командиру указе Тайной канцелярии, требовавшей немедленного ареста и выдачи солдата Измайловского полка Кузьмы Данилова за учиненные им «предерзостные против Ее Императорского Величества поступки».
Герцог, понимавший истинный смысл волнения брата, спокойно сидел в кресле и с улыбкою слушал выражения его горячности.
– И никакого тебе дела нет до солдата, – возразил он. – Этого солдата нужно отправить в Тайную, и ты отправишь, а сердишься ты оттого, что с тобой Олуньевы такую шутку сыграли…
Густав вдруг круто обернулся.
– И не напоминай мне о ней, слышишь – не напоминай. Я о ней теперь и думать не хочу. – Но, несмотря на то что он говорил, что не хочет и думать о Наташе, – как только речь зашла о ней, он ближе подошел к брату и снова повторил то, что уже спрашивал его несколько раз теперь: – Нет, скажи, пожалуйста, ведь это же – просто сумасшествие? сумасшествие?..
Герцог, в десятый раз пожав в ответ ему плечами, произнес:
– Если хочешь, со стороны старухи сумасшествие, ну а молодую нельзя винить.
– Да как же не винить, как же не винить-то? Ведь я же ухаживал за ней, я так был уверен!..
– Разве вы объяснялись? Разве она обещала тебе?
– Нет, обещать не обещала… но все-таки…
– Ну вот видишь! Да и мало ли хорошеньких женщин в свете? Ну, не она, другую найдешь. Да, наконец, тебе никто не помешает продолжать и за нею ухаживать. Она теперь свободна будет, самостоятельна… Ты едешь на маскарад к Нарышкину?
– Ах, какой тут маскарад! Оставь, пожалуйста!.. До маскарада ли мне?
И при имени Нарышкина у Густава живо воскрес в памяти тот первый вечер, когда он увидел Наташу.
– Она там наверное будет, – продолжал между тем герцог. – Я советую тебе ехать и преспокойно быть, как прежде.
– И что же, он красив по крайней мере? – перебил Густав.
– Кто? Муж Олуньевой? Право, ничего не могу сказать тебе. Знаю, что он – пьяница.
– Пьяница! – подхватил Густав и расхохотался громче, чем мог это сделать при естественном смехе. – Да, пьяница, шляющийся по кабакам… Хорош муж!.. И как это ты, который все знаешь, не узнал об этой свадьбе?
– Неужели ты думаешь, что я могу заниматься этими пустяками? – опять улыбнулся герцог. – И без того много вздора приходится выслушивать.
– Для тебя вздор, а для меня – весьма серьезная вещь. И как мне не донес никто?
– Значит, некому было. Ну, прощай, однако, мне пора! Повторяю тебе: брось думать об этом! – И с этими словами герцог, простившись с братом, вышел из комнаты.
Он видел, что чувства Густава к Олуньевой были похожи скорее на каприз, чем на серьезную, обдуманную и взвешенную любовь, какою мог полюбить человек его лет, и, как ни горячо принял он известие о ее свадьбе, все-таки это было далеко не то, что должно было быть при ином положении вещей.
«Посердится и перестанет!» – решил герцог и вернулся домой, весьма довольный своим утром.
Густав действительно сердился, но именно только сердился. Было задето его самолюбие, ему неприятна была неудача, обидно, что так хорошо сложившиеся планы семейной жизни рушились; казалось же ему, что он в отчаянии и что это его капризно-сердитое состояние и есть самое настоящее выражение обманутой любви.
Брат уехал, а он все еще ходил по кабинету и, изредка останавливаясь и жестикулируя, произносил вслух обидные для человечества вещи. Он был взбешен, и ему требовался какой-нибудь осязательный, определенный предмет для выражения своего гнева.
«Что-то было такое! – вспомнил он, продолжая ходить, что-то обидело его помимо еще свадьбы Наташи. – Да, – вспомнил он, – этот указ… указ из Тайной канцелярии».
И он взял со стола брошенный им указ и перечитал его, как будто желая проверить, действительно ли эта бумага была так обидна, как она показалась ему сначала?
«Какой это Данилов? – стал припоминать он. – Молодой он или старый? И что он сделал такого? Кузьма… Данилов… Нет, положительно не помню. Да где же их всех упомнить? А ведь вот тоже человек, и у него, верно, есть свои горести и были радости тоже. Я вот тут мучаюсь, потому что мне неприятно, что все это вышло так, но мне хорошо у себя дома, тепло… и будет, в сущности, и потом, а ему-то… Хорошо, если он оправдается в Тайной канцелярии…»
И ему вспомнились сейчас же собственные слова о том, что он не выдаст этого солдата, и спокойный ответ брата, принявшего эти слова почти в шутку.
Действительно, Густав, начав теперь думать о Данилове и придя вследствие этого в более спокойное состояние, должен был согласиться, что только в шутку он и мог сказать это.
Каким образом он мог «не выдать» Кузьмы Данилова? Если бы он решился на это, ему пришлось бы оставить командование полком, а Кузьму Данилова все-таки взяли бы.
«Да, может быть, этот Кузьма Данилов и правда негодяй, достойный своей участи? Что же беспокоиться о нем?.. Но все-таки Тайная канцелярия не смеет присылать в полк указы… разумеется, не смеет».
И, чувствуя снова прилив подымающейся злобы, Густав подошел к столу и сел писать проект уведомления в Тайную канцелярию о том, чтобы она благоволила впредь относиться в Измайловский полк не указами, которые принимать не будут (он так и поставил: «которые принимать не будут»), а промемориями. «Понеже, – писал он по-немецки для перевода своему адъютанту, – полк гвардии не под именем своей канцелярии зависит, но канцелярия под именем полку обстоит, и в оном присутствует Ее Величество полковником».
Составив ядовитую для начальника Тайной канцелярии генерала Ушакова записку, Густав несколько успокоился и тут же на полях присланного «указа» сделал пометку об аресте Кузьмы Данилова и отправлении его куда следует.
XVI. Княгиня Чарыкова-Ордынская
Наташа совершенно не помнила, как прошла ее свадьба, как одели ее, посадили в карету, ввели, или – скорее – внесли, в церковь и что было потом. Все это прошло Для нее как во сне, как в тумане. Очнулась она уже княгиней Чарыковой-Ордынской.
Ей не хотелось выходить замуж, просто не хотелось ни за кого, потому что никого она не любила и чувствовала себя отлично в девушках, начав выезжать в свет только первый год. Ей еще более не хотелось выходить за Бирона, но и венчаться с каким-то неизвестным князем, найденным Бог знает где, – тоже не хотелось ей.
Однако в то же время выбора ей не было. По крайней мере ее уверили, что выбора ей нет, что, если она не обвенчается с Чарыковым, Бирон, брат страшного герцога Бирона, насильно возьмет ее за себя.
Она не спала тогда целую ночь после приезда баронессы Шенберг. Потом произошел этот разговор с теткой, поразившей ее смелым и небывалым планом, и не успела опомниться она, как пришли сказать, что послезавтра явится к ним сам герцог. Очевидно, он приедет с предложением. Наташа схватилась за голову руками и с воплем отчаяния повалилась на кресло.
С этих пор и до самой той минуты, когда она очнулась уже обвенчанная, все кружилось у нее в голове, и она мало что помнила.
Были минуты просветления, и в эти минуты ей хотелось освободиться от охватывающего ее ужаса и страха, что с нею будет; она пробовала оглянуться кругом, рассеяться и видела, что все суетились в доме, бегали, торопились. Дуняша ходила из комнаты в комнату, беспрестанно смахивая навертывавшиеся у нее слезы, тетка с сурово нахмуренным лицом отдавала приказания с уверенностью и сознанием того, что она знает, что делает.
Эта уверенность, слишком подчеркнутая, показная уверенность тетки, слезы Дунюшки, сдержанно-почтительная суетня людей снова напоминали Наташе о ее положении, и снова казалось ей, что не свадьбу готовят ее, а похороны.
В самом деле, несмотря на суетню, было что-то тихое, подавленное в доме. Ходили на цыпочках и говорили шепотом.
Казалось, имей Наташа достаточно духу, чтобы сказать, что она не хочет этой свадьбы, или найдись кто-нибудь посторонний, который сказал бы этим людям, чтобы они опомнились, и они опомнились бы и, может быть, ужаснулись бы перед тем, что делают. Но Наташа не имела силы говорить, а посторонних не было никого, и дело было доведено до конца бесповоротно.
Очнувшись, Наташа вовсе не ощутила той свободы и радости, которые были обещаны ей. Хотя во время венчания она не подымала глаз и едва ли, по своему внутреннему состоянию, могла видеть что-нибудь отчетливо, ей все-таки казалось, что она видела и запомнила лицо того человека, имя которого она носила теперь таким странным образом. Она видела его потертый наряд, грубый мужской профиль с черными усами, горбатым носом и длинными волосами. Он не был ни противен, ни антипатичен ей, но вместе с тем он был ей чужд, страшен и далек.
Она вздрогнула вся, от головы до пяток, когда кто-то в первый раз назвал ее «ваше сиятельство».
Весь разговор тетки с Бироном она выслушала, стоя за дверью, и то выражение лица, которое она увидела у герцога, когда Настасья Петровна сказала ему о свадьбе, на одну секунду вознаградило ее, но Бирон уехал, и тщеславное удовольствие быть немножко хитрее его быстро прошло, и тяжелое чувство тоски снова заняло его место.