– А то. А то, что ты представь, дурачина, себя на месте любого вашего особиста. К нему вдруг является офицер с оккупированной территории. С документами, живой, здоровый. И докладывает: меня-де над Смоленщиной подбили, но в плен не взяли, меня
тетка Марфа спасла и к линии фронта вывела. И возвращайте-ка меня в мой родной авиаполк. Так тебе, дураку, и поверили. Потому что быть сбитым и не попасть в плен – это большим везунчиком надо быть. И ты бы попал, не окажись я поблизости. Я-то была уверена, про зенитку ту узнав, что тебя на обратном пути подстрелят. Но доказать, что ты в плен не попадал, ты не сможешь: слишком уж обратным попахивает. Ну и – сам понимаешь – по закону военного времени… – не договорив, Марфа отворила взвизгнувшую дверь и шагнула внутрь. Не вполне убежденный, но уже колеблющийся Олег подался следом.
В нос ему ударил кислый запах крестьянской избы – и не сказать, что это было очень приятно поначалу. Из темноты донеслось:
– А ты и вправду везунчик, Олег. Молитвенник, видать, сильный у тебя где-то. Кто молится-то, мать, небось?
Часть этих слов Олег просто не понял. По его мнению, молитвенник – это была такая книжка, с которой (это он прочел в одном французском романе) ходили где-то во Франции в церковь, причем, очень давно. («Маман потеряла по дороге из церкви свой молитвенник, она думает, что его у нее украли».) В молитвеннике должны быть, конечно, молитвы, но как он может быть сильным? А уж словосочетание «молится-то мать» и вовсе вызвало в нем внутренний смешок: не могло быть ничего смешней, чем мгновенное видение его мамы в черном платочке и со свечкой в руке. И вообще, таких слов он никогда ни от кого не слышал и меньше всего мог предполагать их услышать от женщины, которая только что самоотверженно волокла его на себе несколько километров – сначала на спине, а потом на шее. То есть, помогала советскому летчику. Но еще с младших классов школы Олег твердо усвоил, что люди, верящие во всякую «поповщину» – это люди ненадежные. Это, можно сказать, не наши люди. И люди эти не могут любить советскую власть, объявившую беспощадную войну всяческому мракобесию. А, следовательно – эти люди враги, и помогать должны уж никак не советским командирам, а врагам, желающим скорого конца советской власти, то есть, в настоящее время – немцам. И ни в коем случае комсомольцу ничего хорошего от таких людей ждать не приходится. Но факт был налицо: Марфа его спасла. Поэтому, логически рассудил Олег, она никак не может оказаться верующей: может, так сболтнула, а может, что другое в виду имела, а он недопонял. Рассудив так, Олег успокоился и промычал нечто вроде «М-да-м-н» меж тем, как Марфа копошилась, зажигая лучину.
Но, когда слабый огонек, покапризничав, начал все-таки давать какое-то смутное освещение, первым, что он осветил, оказалась большая серебряная икона, изображавшая Деву с Младенцем. Рядом на полке Олег увидел такую же, только на ней было одно лицо. Здесь же помещалось еще несколько маленьких, темных – их Олег уже не разглядывал, он, разинув рот, обернулся на Марфу. И увидел нечто еще более необыкновенное: глядя на иконы, та перекрестилась несколько раз. Он успел еще заметить, что женщина молодая, и это повергло его в совсем уж полное недоумение: он считал, что такой-то крендель может еще выписать лишь сморщенная старушка – понятно, у них мозги уже известкой покрылись, агитируй-не агитируй – ничего не понимают, уперлись, как бараны. Был уверен до сей минуты Олег, что последний остаток религии умрет вместе с последней старушенцией, а вот, выходила совершенно невозможная вещь: при нем, ничуть не скрываясь, крестилась женщина лет тридцати.
«А, – вдруг догадался Олег. – Это ж я по городу сужу, а она-то – деревенская. Не успели их доагитировать, не разъяснили толком. А то она давно бы эту чушь оставила». Подумав об этом, Олег вторично успокоился, решив мимоходом, как отдохнет (сейчас-то сил нет) растолковать ей кое-что по-комсомольски, научные доказательства привести, если на то пошло…
Тем временем в избе что-то заворочалось, и Марфа, быстро повернувшись к болевшей в темноте русской печи, стала шарить там руками и бормотать. Выпрямилась и шепотом пояснила Олегу:
– Ишь, заснул опять. Он у меня самый шебутной, Васька-то.
– И много их у тебя там? – полюбопытствовал Олег, решив с места в карьер с пережитками прошлого не бороться, а войти сначала в доверие.
– Пятеро. Старшей – восемь, младшему – два. Ваське – тому четыре. Ничего, помещаются пока!
– А муж?
– А что муж? Где все мужья, там и мой. Да ты садись, гость, чай! – Марфа толкнула Олега на невидимую лавку и сама со вздохом «Ох, уморилась нынче!» опустилась рядом.
Лучина разгорелась вовсю, и теперь Олег впервые получил возможность разглядеть спою спасительницу. Широким жестом она скинула долой уродовавший ее темный толстый платок; повела плечами – и упал с них засаленный ватник. Перед Олегом оказалась красивая мощная женщина лет около тридцати, с крупными чертами типично русского лица, и можно было даже сказать, что она красавица, если б не довольно безобразный шрам, спускавшийся из-под волос до уха, загибаясь серпом на щеку. Было ясно что никакие хирургические инструменты не касались раны, и он зажила сама собой, грубо стянув кожу.
– Лошадь лягнула, – спокойно объяснила Марфа, перехватив смущенный взгляд Олега. – Давно, уж года три тому…
Олег вспомнил, что за своими страхами и удивлениями так ни разу и не поблагодарил Марфу. Ему стало неудобно – еще подумает, что он невежа какой. Благодарить вообще всегда очень трудно, особенно если это не тривиальное «спасибо» за билет в трамвае, а ты действительно по гроб жизни обязан человеку. Олег сбивчиво пробормотал:
– Я вот что, Марфа… Я тебе очень благодарен за все это… Если б не ты – попался бы фрицам, и конченное мое дело… Так что спасибо тебе… Тем более спасибо, что через убеждения свои переступила, – вышло еще хуже, чем он предполагал, а уж последнюю фразу – Олег сразу это почувствовал – добавлять и вовсе не следовало: она получилась совсем уж дурацкой.
И верно, Марфа насторожилась:
– Убеждения? Через какие такие убеждения?
Олег одновременно и смутился еще больше и вдохновился. Смутился тем, что нужно было выкручиваться, а вдохновился, потому что показалось ему, будто пришел удобный случай поговорить о том, что явно здесь мешало: о поповщине этой глупой.
Он, как сумел, придал голосу твердость, мимоходом подумав, что, может, враз со всем этим и покончит. Ему еще пришло в голову, что она не то чтобы верующая, а просто по привычке исполняет все, чему в детстве научили. Может, и нет у нее никаких убеждений, а вот сейчас он разъяснит ей по-товарищески, что время глупостей прошло – она и перестанет. Кроме того, он человек культурный, грамотный, одних политинформаций сколько провел, а она что знает?
– Ну, Марфа, насчет убеждений – это я погорячился. Не может у тебя быть никаких вражеских убеждений, иначе ты бы меня не к детям своим в дом привела, а прямиком к немцам…
Марфа взглянула на Олега изумленно:
– Конечно, нет у меня никаких вражеских убеждений. Как ты и подумать такое мог? Да и вообще, о чем ты говоришь так странно – не понять мне.
Олег залился краской и решил уже плюнуть на всю свою агитацию – лишь бы вывернуться из глупейшего положения: вот ведь, обидел ни за что советского человека, спасшего ему жизнь, вдобавок, в сочувствии к врагу в глаза заподозрил – выходит, он уж совсем неблагодарной скотиной ей сейчас кажется!
– Ты не так поняла, – уставясь в пол, забубнил он. – Пока по лесу тащились – я ничего такого не думал… Я и сейчас не думаю… Только вот странным мне показалось… Эти иконы у тебя… Бабкины, что ли? Тогда чего ты крестишься-то на них – сама-то ты не бабка. Понимать должна. В школе советской училась, наверное, – объясняли же тебе…
– В школе? Нет. Я не училась в школе, когда Советы пришли. Мне восемь лет тогда уж было, а грамоте и счету меня и других ребятишек учитель местный еще раньше выучил…
– Но агитаторы-то потом были у вас?! – вскричал Олег. – Нельзя же, чтоб дремучесть такая!
Марфа тихо усмехнулась:
– Были, были и агитаторы. Их поначалу только слушали – а как церковь спалили, а батюшку с попадьей и поповнами собаками до смерти затравили – так все враз и поняли, что почем… Да я-то что? Я тут в лесу уж десять лет без малого. Нешто вера моя мешает кому?
«Собаками попа травить, конечно, не надо было, – быстро подумал Олег. – Да еще с семьей, да у всех на виду. Неграмотно сработали ребята – только озлобили против себя население. Увезли бы их, да шлепнули где-нибудь по-тихому, а местным бы сказали: сбежал, дескать, поп. Конечно, поагитируй потом, когда такое зверство…».
Он ответил:
– Хм… Это неправильные какие-то были агитаторы… Ну, а что касается того, что вера твоя не мешает никому в лесу – так это точно. Только дети у тебя растут – ты подумай, как они жить будут, когда из леса выйдут! Такой-то дурью напичканные!
– Чтоб им из лесу выйти и жить дальше – сначала немца прогнать надо, а там видно будет, – невозмутимо напомнила Марфа. – Да, а ты про убеждения мои какие-то толковал – никак не пойму, вера-то тут причем?
Олег и сам чувствовал, что разговор этот глупый, завел он его напрасно, зато оба они устали, да еше, того и гляди, дети проснутся и отдохнуть не дадут. Пыл его как-то поугас – что ему, в конце концов, за дело до этой темной бабы: все само как-нибудь устроится. Права она. Лишь бы война поскорей кончалась, а там просвещение и до нее доберется. Но, чтоб совсем уж дураком не показаться, да еще, чтоб она не подумала, что сказать ему нечего, а идейность его – дутая, проговорил с неохотой:
– Да чего там… Ладно. Но странные у тебя убеждения: в Бога, вроде, веришь, а советским помогаешь. Ваши же все наоборот: немец для них – первый освободитель. Но ты, видно, не такая. Значит, не потерянный человек для общества.
Думал Олег, что тем разговор их и окончится. Но Марфа вдруг резко от него отшатнулась, а потом медленно встала, загородив собой свет. Громадная тень ее угрожающе нависла над Олегом…
«Мать честная, прибьет, никак, сейчас!» – испугался он не на шутку и чуть было не закрылся локтем, но в последний момент передумал: несолидно. Он – боевой командир, она – всего лишь глупая баба.
– Да ты что… – дрожащим голосом, словно задыхаясь, произнесла Марфа, и даже в груди у нее что-то возмущенно клокотнуло: – Да ты что порешь-то! Креста на тебе нет! Где ты видел русского человека верующего – чтоб немцам радовался?! Да под гадом таким земля бы тотчас треснула – не снесла бы! Ты сам думай, что говоришь – не газеты одни читай… Я-то к тебе, как к человеку… А ты – агитацию в доме у меня разводить… До чего договорился! Убеждения чужие просчитывает! Странно ему, что помогла, немцам не бросила! А сам ты, случись тебе беспомощного кого увидеть, перед тем, как помочь ему, раздумывать бы стал – наш человек, или, может, мысли у него не такие?!
– Ну конечно, стал бы, – не размышляя, ответил Олег. – Потому что, если враг – так врага уничтожить, а не помогать ему надо.
– Да когда он на земле под деревом валяется, как ты давеча – то какие тут раздумья! – вскричала Марфа, и на печи кто-то сонно заворочался; она сразу понизила голос и вновь села рядом с Олегом.
Тот несказанно этому обрадовался, сообразив, что на этот раз бить не будут.
– Ты то пойми, – шепотом продолжала Марфа, – что если человека убить, то все надежды на этом кончаются. А если жив будет, то враг там, или не враг – а, может, войдет еще в разум… Не о немцах я это, не пугайся. Это я про нас, русских, говорю. Смотри – прут фрицы, не спрашивают «убеждений» наших – тех и других стреляют и вешают. А мы вдобавок между собой разбираемся – не враги ли еще и друг другу! Вот и ты. Прости уж, парень, что напоминаю – но старше я; так вот – попался б немцам, про партизан бы все сразу выложил – и болтался бы сейчас на виселице… Она там давно стоит, и всегда на ней висит кто-нибудь…
Озноб продрал Олега при этих словах – «про партизан бы все сразу выложил». «Врет, стерва!» – подумал было он, но тут остро вспомнил, как скулил в лесу, говоря, что «все тело болит»; как потом на отбитых пятках, на шее у Марфы повиснув, плелся и все охал; как раньше еще, когда только захлопала зенитка, и он увидел, что попали, руки его так тряслись, что он еле парашют напялил; и, вспомнив все это, ужаснулся и понял: выложил бы. Еще б до того выложил, как избили – из одного страха, что сейчас начнут… Потому что на самом деле товарища Сталина, Коммунистической партии, великих идеалов – всего этого совершенно недостаточно, чтобы устоять. Это все как-то мельчает и бледнеет перед возможными мучениями его ненадежного тела и еще более – перед тем абсолютным «ничто», которое наступит после того, как тело отмучается… И посмертный позор, как и посмертная слава, не остановили бы его – что ему будет до того в том «ничто»… И как только до Олега все это дошло с хрустальной ясностью, слепая ярость, направленная на Марфу, мутной волной вскипела в нем – за то, что она его раскусила, да еще и посмела об этом сказать.
– Да ты спятила, гадина!!! – заорал он, нисколько не заботясь о спящих детях. – Как это я выложу?!! Да режь они меня на куски – ничего не скажу!!! Это ты бы все выложила, провокаторша! По себе других не меряй! У меня идеи есть, товарищ Сталин, партия есть! А у тебя что, кроме деревяшек?!! Это тебе не за что погибать, а обо мне не беспокойся! И язык свой поганый прикуси! Нет здесь НКВД, я во власти твоей – вот и пользуешься… Ничего, я тебе покажу, кто тут Советская власть! – войдя в раж, Олег начал лапать кобуру.
Дети на печи проснулись и захныкали, но он уже неспособен был остановиться. Марфа не обратила на это никакого внимания, а сказала преспокойно:
– Да не ищи ты свой пистолет – у меня он давно. К партизанам придем – отдам. Правильно я сделала, что забрала: дите ты совсем – ну куда тебе такие игрушки…
Возмущение Олега перехлестнуло через край – он только воздух ртом хватал.
– А меня ты все-таки дослушай, – невозмутимо продолжала Марфа. – Вот ты – выложил бы и висел – да, и не пялься на меня, знаешь, что права, оттого и орешь так. И всё. Что дальше с тобой было бы – и подумать страшно, а так… А так, может, одумаешься еще, жизнь-то не кончена. И поймешь, что если Бога у человека нет, то ничто не помешает ему предателем стать – ни Ленин, ни Сталин, ни партия… А вот в Бога уверуешь – тогда…
– Кто… уверует? Я… уверую?! – обалдел Олег. – Ненормальная ты дура, вот кто ты! Чтобы я…