Ты глядишь мне тревожно в глаза… – она коснулась его рукой, – передай жене, мне не подходит ваша квартира.
Варенька вышла из подъезда, направилась к остановке чеканя шаги. Под марш, который слышала только она.
Циан – это…
Два дня осталось до возвращения «Бригантины» из кругосветки. А неделю назад испортилась погода: налетел ветер, нагнал тучи, спрятал солнце. Океан взволновался. И ты. Каждый час выходишь на берег. Как Ассоль. С надеждой смотришь на горизонт. На небо. Солнце распихивает тучи руками, стреляет редкими лучами, но вам с океаном этого мало! Он негодует: темнеет ликом, шипит пеной. Ты негодуешь с ним заодно. Вы на одной волне!
– Ты чего такая зелёная? – переживают за тебя подруги, – всё в порядке будет, не волнуйся! И хватит торчать на берегу: как будто что-то изменится от твоего присутствия! Посинела уже вся.
– Вы уж определитесь: синяя или зелёная? Или сине-зелёная! – им не понять, почему негодуешь ты: ведь они никого не ждут!
Океан, твой сообщник, твой соучастник, шлёпнул ладонью песок. Пена, брызги! Подруги визжат, возмущаются.
А он, тот, кого ты ждёшь всем сердцем, рассмеялся бы. Точно-точно! Сказал бы: иди в дом скорей, циановая моя! А ты губы надула бы в притворной и чуть в настоящей сердитости: зачем, зачем всё – кругосветка, яхта, разлука? И понимаешь, что иначе нельзя. Таков он есть. Тот, кого ты ждёшь всем сердцем. И это – твой выбор.
Он сказал тебе перед отплытием, помнишь: «В природе встретить этот цвет невозможно! А я – найду!». Вернётся, ты скажешь ему торжествующе: « И чего искать было? Цвет негодования океана – вот и весь циан! И моего негодования, кстати, тоже!».
Ты улыбаешься своим мыслям. И солнце выглянуло, словно почувствовало перемену в твоём настроении. А океан разошёлся не на шутку, никак не успокоится. Но как великолепен в своём негодовании в лучах света! Пора уходить.
– И чем сильнее эмоция, тем темней,
Но насыщенней цвета океана.
Негодуй! – после бури ещё красивей
Станут волны твои циановые, – шепнёшь ему на прощание, – увидимся завтра!
Накануне.
– Бьётся в тесной печурке огонь, – у Сани голос тихий, мягкий. Он пел. Я подсвистывал. Мы ждали Лизу. Два её героя. «Два верных Санчо Панса», – смеялась она. Мы и злились, и гордились. И соперничали, кто верней.
«На дворе война, а они, в иль, чё удумали!» – сердился командир Поликарп Семёныч. Но знал – связист Елизавета Рогова под надёжной охраной.
– На поленьях смола, как слеза, – напевал Санёк. Пошевелил кочергой дрова. Они затрещали рассерженно, заискрились.
– И поёт мне в землянке огонь
Про улыбку твою и глаза! – звонко подхватила Лиза, появившись из-за ситцевой занавески,. – Я готова, мальчики!
И вся такая ладная, ловкая. Улыбнулась светло, подхватила пальцами подол несуществующего платья. Покружилась. Поправила пилотку. Волосы у Лизы – настоящее волшебство.
Мне иногда казалось, что сперва я влюбился в эти яркие рыжие пружинки, торчащие копной. И никакая грязь, копоть, пыль не могли потушить этот золотой пожар. Ни шапка-ушанка, ни ножницы не заглушат это озорство.
– Ну? Как я вам? – Лиза кокетливо тряхнула головой. Я даже услышал, как они зазвенели, её пружинки. Как заискрились, что те дрова в печурке.
– Лиза, Лиза, Лизавета, я люблю тебя за это! – рассмеялся Саня. – Пошли уже, что ль? А то не дождётся нас капитан Тимохин, – он скрипнул дверью. Запустил мороз и снег в землянку. – Брр, ух, холодина! И тихо-то как!
– Так у фрицев рождество. Празднуют. Вот и нам передышка! – улыбнулась Лиза. – Свезло Тимохину в декабре родиться.
– Затишье перед бурей, чую, – буркнул Саня. Мы молча переглянулись. Вздохнули. Завтра выступаем. Как оно сложится?
– Ну, пойдёмте, – нетерпеливо позвала Лиза, застёгивая тулупчик, – а то ещё не успеем. Гриша, пошли! – мы встретились глазами. На дне её озёр отражались язычки пламени.
– Я догоню! – крикнул им вслед, и бросился к столу. В кармане —сбережённый тетрадный лист в линеечку. Эх, грязный уж, да другого нет. Выхватил огрызок карандаша. Больше шанса поздравить – пусть так – не выпадет.
«Милая Лиза! Поздравляю с наступающим 1944 годом! Будьте живы и счастливы!» – а! – будь что будет, дописал размашисто: – «Я люблю Вас! Сержант Григорий Макаров».
– Ни война, ни бедствия, ни страхи, ни смерть не потушит в человеке этот огонь! – удивился вслух я. И спрятал записку в вещмешок Лизы. Она обязательно найдёт её. Это так верно, как и то, что мы победим. Я шагнул в колючую темноту насвистывая: «До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага…».
Однажды вечером.
– Не спи, дедушка! – Женька тронул Ивана Архипыча за плечо.
Электричество выключили. Должно быть, ветер оборвал провода. Скучно – мультики не посмотришь. На улице не погуляешь – темно, холодно. Дождь. Женька бы и на уроки согласился, да при свечке много ли сделаешь?
– Расскажи что-нибудь. Про детство. Как ты в партизаны пошёл, а? – Женька заглянул в лицо деду. И хоть сто раз историю эту слышал, всё равно: и сердце замрёт с испугу за маленького Ваню, и мурашками покроется с ног до головы, как представит себя на его месте.
Иван Архипыч потрепал внука за макушку и послушно начал рассказ. О том, как к осени сорок первого опустела родная деревня. Как в последние дни прогромыхали последние обозы на станцию с беженцами, и замерла жизнь в ожидании фронта.
– На двадцать хат – три бабки с дедом, да ребятишек пятерня. Бабушка и меня с соседями отправить хотела, да я сбежал, назад. Куда ж я без неё? Думаю, если вдруг придут фашисты, мы в лес уйдём.
– А почему бабушка не захотела уезжать?
– Дак ить, – махнул рукой Иван Архипыч, – старая, говорит, я, у могил родных и помру.
Женька прижался к деду.
– И вот добежал я до деревни, а уж сумерки. И тишина, внучек, стоит, аж ушам тяжело. Оглохнуть можно.
– Как это?
– А вот так. Ни лая собак, ни птички не слышно, ни скрипа какого. Только топот моих ног слышно, да сердце как стучит в горле. И только я до хаты нашей добежал, тут-то всё и началось. Завыло вокруг, заухало, завизжало. Пыль маревом, комья земли по спине стучат… Я на большак глянул, там у нас, знаешь, тополя росли высокие-превысокие, ровные, словно свечи. Вот так же они и загорелись в одну секунду. И очереди автоматные: тра-та-та! И говор злой, непонятный эхом в поле разносится. Я в дом-то и бросился. Земля под ногами, ну как дно лодки качалась, вот-вот упаду! Забежал в комнаты. А бабушка в углу под иконой на коленях стоит и шепчет неистово, да не молитву о спасении, а такие слова, что я от неё и не слышал:
– … и пусть отсохнут руки врагов наших, да отымутся ноги их, да не будет супостатам ни прощения, ни успокоения ни на земле, ни на небе!
И с последним словом как снова ухнуло, стёкла посыпались и крыша затряслась. Я бабушку за руку схватил, насилу с хаты вытянул. Как вчера это было, Женёк, как вчера… и не вернись я тогда, погибла бы бабушка. Да и что со мной случилось бы неизвестно…, – Иван Архипыч прикрыл глаза, – той же ночью ушли мы в леса. А деревню нашу с землёй сравняли. Танками, что утюгами прошлись.
– А мне, дедушка, война, бывает, снится, – Женька заморгал часто-часто. Вовсе не плакал он – просто свет включили, – интересно, почему?
– А в крови это передаётся, внучек, из поколения в поколение, – Иван Архипыч погладил внука по рыжей голове, – слишком много пришлось пережить народу нашему. Чтобы помнить.
Женька оставил деда, подошёл к окошку. Светилась огоньками деревня. Лаяли собаки. Где-то замычала корова. Шумели тополя. Мирно. Не страшно. Мальчик сжал кулачки и прошептал тихо: «Чтоб отсохли руки у врагов наших…».
Единорог.
Военный историк Михаил Александрович, холостяк со стажем, убираться не любил. Потому как непременно вовремя уборки наткнётся на какой-нибудь фотоальбом, или книгу, или недописанную статью, и всё – пиши-пропало: снимки надо посмотреть, роман дочитать, статью дописать. А воз уборки и ныне там.
В этот раз Михаил поклялся себе самой страшной клятвой не подходить ни к столу, ни к книжному шкафу, ни к полкам с коллекцией орудий русской армии в миниатюре, пока не разберётся с полом и прочими залежами холостяцкой жизни, пылесос ему в руки. И справился же, всем микробам назло. После смахнул пот с чела, приготовил ватные палочки, диски, раствор. И начал чародейство, ведь труба, в смысле, коллекция по-прежнему звала, манила к себе, что твоя сирена. Михаил Александрович брал в руки каждый экспонат коллекции, придирчиво осматривал, проверял целостность. Чего только не было в его коллекции, пушки, гаубицы и калибра разного, и года выпуска. Особую гордость составляли «единороги». И тот самый, первый экземпляр, копия орудия с Михайловской батареи, что подарил дедушка в Севастополе.