– Ну что, поедем в гостиницу?
– Что-то у меня все внутри пусто…
В результате пошли смотреть «Жиль и Джим» (идет фестиваль Трюффо). Как раз на тему. Потом поехали в «Ицик Агадол», обожрались, выпили бутылку красного. Обсуждали «Жиль и Джим». Рассказал ей, что когда Трюффо прочитал этот роман Роше, то решил, что будет делать кино. И он остался его любимым романом. Фильм классный, такая «анатомия любви». Хотя я Жанну Моро не люблю, и баб, которые в воду бросаются. Она вспомнила польский фильм 70-х, «Анатомию любви» с Барбарой Брыльской, произвел тогда сильное впечатление.
– У меня был такой случай, я тебе рассказывала, когда я не знала от кого ребенок, это было ужасно. Я пошла на аборт, я просто не могла, это было буквально невыносимо. … Вот ты говоришь: лучше безответно любить, чем быть любимым и ничего не чувствовать… У меня бы один страшный случай… у нас был один студент в группе, татарин, Фазиль его звали, у него еще были, видимо, проблемы с семьей, жил он в общежитии, и чувствовалось, что он совершенно один, видимо, он был в меня влюблен, но я никакого внимания на это не обращала, мало ли, в меня многие были влюблены, и еще у него… то ли он когда-то горел, не знаю, но у него была ужасная такая рука, почти без кожи, одни кости, и такая, скрюченная, и вот однажды мы возвращались с подругой ко мне домой, какой-то праздник был, уж не помню, Новый год что ли, и он за нами увязался, шел так чуть сзади, мы уже пришли, я ему и говорю, ты чего, хочешь зайти? Он говорит: хочу. Ну, мы пришли, а дома после праздников куча посуды было немытой, балаган, родители куда-то уехали, ну, мы взялись убирать, он нам помогал, с большим энтузиазмом, потом сготовили поесть, и вместе сели, поели, и мне кажется, что для него это было очень важно, может у них так, что когда впустили в дом, и потом у нас действительно было ощущение дома, то это что-то значит, и он с тех пор стал за мной таскаться, а потом стал за мной следить, и однажды позвонил, а сестра говорит: ее нет, она ушла, а он уже знал, с кем я встречаюсь, и он меня ждал, а я вечером вышла, он так удивился, говорит, зачем ты меня обманываешь, ну я его отшила. И вот однажды я шла домой, а он за мной. Я говорю, ты что, проводить меня хочешь? Он говорит да. Ну, проводил он меня, а в подъезде стал мне говорить, что он меня любит, что он не как другие, он на мне жениться хочет, а я побежала от него, а он за мной, и споткнулся, стал падать, и схватился рукой за полы моего пальто, и у него эта рука, обожженная и короткая, обнажилась, и меня такой ужас охватил, и я рванула наверх, а я сильная была, и потащила его по ступенькам, он вцепился в пальто, эта рука, а я еще его ногами пинаю, это был ужас, ужас… Потом он перевелся и я его больше не видела. Но до сих пор помню, и не забуду. Я думаю, что то, что со мной потом было, это в наказание за это.
В деревне целовались часа два.
– Неправильно я себя веду. Ведь уже решила – все, и опять…
Отдала журнал. «Бедный Меир» не произвел на нее впечатление, и качество перевода тоже не воодушевило. Зато понравился Жан Жене.
От Л:
«Писатель – дуэлянт, не являющийся в условленный час; он подбирает оскорбление, словно некую любопытную вещь, находку для коллекционера; потом он рассматривает это на своем столе и лишь тогда выходит на дуэль со своим оружием – словом. Многие считают это слабостью. Я называю это обдумыванием. То, что для мужчины слабость, для писателя – достоинство. Он хранит, накапливает то, что взорвет позже в своем произведении. Вот почему писатель – самый одинокий человек в мире; ведь он живет, сражается, умирает и вновь рождается всегда в одиночестве; все свои роли он играет за опущенным занавесом. А в жизни он фигура несообразная. Чтобы судить писателя, надо любить его писание той же любовью, какой любишь его, как мужчину. А большинство женщин любит только мужчину». Анаис Нин
Ну как, снизил Юваль профиль? Эйх амаргаш[18 - Как самочувствие (ивр.)]?
Врач направил его в Тель-Ашомер, на обследование, а пока он на базе, ждет, когда вызовут.
Маргаш? Черт его знает, смута какая-то…
Звонила тетка из издательства «Кетер», говорит, скоро выйдет антология, и мой кусок из книги. Когда все куски выйдут, попробую еще раз побегать насчет издания не иврите.
С 8 по 13 поедем на Крит. Надо «отдохнуть».
Зашел в «Стемацкий» на Алленби, там есть такая Сарит Томшински, русскими книгами занимается, предложил свою. Повертела в руках, говорит «мехубад[19 - Солидно (ивр.)]», но мы у частных лиц не покупаем. Понимаю, говорю, но это вам, в подарок. Сразу бросила книгу, как раскаленный уголь. Может, это считается взяткой? В другом магазине, только заикнулся: мы книги не берем! В общем, продавать свою книгу, или дарить незнакомому человека – ад унижения. Но так и должно быть.
5.4. В час встретил Герца, привез его к нам. Отобедали. В Риге его встречали празднично, с цветами. Дали деньги на фильм. Рассказал о замысле:
– Все началось с того, что захотелось снять про того мальчика, из «На десять минут старше», что с ним теперь, ну да, это теперь модно, ну, я его нашел. Конечно, от того богатства эмоций ничего не осталось, лицо неподвижное, нет, он вполне благополучен, кончил университет в Швеции, у него своя фирма, отец у него в латвийском правительстве, но такое ощущение, что он пережил какой-то очень тяжелый момент в жизни, он играет в бридж, участвует в международных соревнования, вначале я поехал с ним на чемпионат мира по бриджу, это было очень интересно. … Я в первый раз приехал в Иерусалим в 88-ом, и нас поселили в Мишкенот, напротив Дормицион, и мы каждое утро вставали под звон его колоколов и любовались его стройной башней, мог ли я знать, что через десять лет похороню там Иру… … Я знал, что в больнице уже ничем не могут помочь, поэтому она умирала дома, и я думал, вот неужели ничего не останется?, и тогда я стал снимать, однажды пошел снег, это было так здорово, из двух окон было видно, и она сидела у окна, а я снимал, однажды приехала ее близкая подруга, из Америки, приехала на один день, попрощаться, и мы испекли хлеб, сами, такой вкусный получился хлеб… А она гиюр[20 - Принятие иудаизма (ивр.)] не успела пройти, и мне предложили общее кладбище у Беер Шевы, или, если за деньги, то, вот, у Дормицион, и этот, из похоронного, сразу позвонил священнику, все устроил… Меня положили на операцию, и такое настроение было, во-первых, неизвестно чем кончится, и потом для врачей ты же не человек, а такой станок, на котором они работают, и тут я решил взять камеру, сказал своему оператору, договорился с врачами, а я еще в Риге снимал фильм об операции на открытом сердце, а потом здесь уже снял похожее, это потрясающе, как они берут циркульную пилу, взрезают грудину, раздвигают, вот мы говорили об «Уроке анатомии» Рембрандта, ведь художникам разрешили рисовать в анатомическом театре только где-то в 16 веке, и я помню эти рисунки, один такой: стоит человек, и грудь его вот так раскрыта, а в «окне» этом – пейзаж, вот они раздвигают, ставят такие распорки, каркас металлический, отсекают сердце, подключают к искусственному сердцу, а это такой огромный агрегат, который жужжит и стучит со страшной силой, а само сердце опадает, в нем только немного крови оставляют и поддерживают определенную низкую температуру, а потом опять подключают, но сердце еще не действует, оно как бы забыло, что ему делать, и тогда они подключают такие два электрода, хирург весело говорит: «улю-лю», потом еще раз «улю-лю», оно вздрагивает и начинает двигаться, а потом уже бьется, и на нем еще остаются такие железные зажимы, и вот ты видишь, как они бьются, вместе с сердцем, как оно увлекает их своим биением.., вот все это мы теперь сняли со мной, и знаете, когда я решил взять камеру, то все изменилось, я перестал быть станком и стал наблюдателем, и настроение изменилось, и все. … «Урок анатомии» – моя любимая картина. Французы сделали замечательный фильм о Рембрандте, в тех же красочных тонах, с такой же подсветкой, как его картины…
Сказал ему, что давно хочу купить видеокамеру, но все не решаюсь: если серьезно взяться за это дело, все время отнимет, а просто так – неинтересно.
– Вы должны сначала решить, какую роль вы на себя берете, гостя, или наблюдателя… Трудно наблюдать и не вмешиваться. Вот я однажды на тахане мерказит[21 - Центральная автобусная станция (ивр.)] видел пару, она в солдатской форме, с оружием, а он – просто, в обычном, и они сидели прямо на асфальте, и он обеими руками держал ее за лицо и что-то очень темпераментно ей говорил, это была потрясающая сцена, мне так хотелось ее снять, но я боялся, что они заметят, я раз прошелся, второй, незаметно щелкнул «леечкой», еще раз, не заметили…
Рассказал мне свою «сердечную» историю.
– В первый раз это у меня случилось, когда мне было пятьдесят, ровно двадцать пять лет назад. Я приехал в Москву, как раз на праздники, вышел из гостиницы, народ гуляет по улицам, и вдруг чувствую боль вот здесь, и тошноту, слабость. Вернулся в гостиницу, думал-думал, вызвал скорую. Приехали два бугая, сделали мне электрокардиограмму, говорят: лежи, не двигайся.
– Так они должны были вас в больницу отвезти, раз уж «лежи, не двигайся».
– Никуда они меня не отвезли, и лекарств никаких не дали, сказали полежи пару дней. И вот я лежу, за окном праздник, и чувствую, что ухожу. Но потом боль ушла, поднялась вот сюда, к горлу, перевалила за плечо, под лопатку, а потом ушла. И я встал и пошел. Первое время еще чувствовал себя не очень, а потом и забыл про это. А второй раз, уже в Риге, меня положили в больницу, инфаркт, нет, тоже ничего не делали, просто месяц пролежал, дали нитроглицерин вдогонку, если плохо, то глотать. И вот уже в Иерусалиме, зимой, Ира была уже больна, я шел по улице и вдруг чувствую – опять, взял я нитроглицирин, причем сразу две таблетки, последние были, и там еще крошки какие-то, все запихнул, и, видимо, это была слишком большая доза, это же сосудорасширяющее, и я свалился без сознания, очнулся, кто-то стоит надо мной, спрашивает: «Ата беседер? Ата беседер?[22 - Ты в порядке? (ивр.)]» Какой уж там беседер. В больнице мне сделали центур, ну а потом… А в армии я заболел туберкулезом, один врач посмотрел, говорит: о, у вас уже дырка сейчас будет в легких, дело плохо. Ну, я тоже уж думал, все, во цвете лет. А другой врач вселил в меня надежду, говорит а вот мы сейчас вам легкое отожмем, выдержите – выживете, ну и, отжали мне легкое, хорошо еще там ничего не слиплось, нет, никаких лекарств не давали, сказали бесполезно, ну и организм молодой, крепкий, выдержал…
Герц небольшого роста, коренастый, франтоватый, в такой юнкерской фуражке. Рассказывал мне о камере, и при этом навел ее на портрет Риммы, который еще Аронштам, отец Жанны сделал, лет пятнадцать назад (выяснилось, что Герц был с ним знаком, и жену его, Зину, он хорошо знает, да, она ж была актрисой в Рижском драматическом), потом на меня. «Я не снимаю, вы не волнуйтесь, я только смотрю ракурс, подсветку…» Но я понял, что он снимает. «Бесшумно работает», – говорю. «Да». Пересадил меня под окно, снял с одной стороны, с другой. Потом дал посмотреть. Я увидел портрет жены, потом себя с беспокойным, напряженным, почти воспаленным взглядом, потом, в другом ракурсе, в мягком свете, вдруг успокоившимся, задумавшимся, потом – в третьем, почти умиротворенным, и свет из-за головы. И подумал, вот, несколько кадров, и все ухватил, и даже то, что с портрета начал, все под ее сенью, вся моя жизнь. Как он это увидел? Умен, черт. В этом-то все и дело. В рамку камеры-то каждый может смотреть, а вот что-то увидеть…
Спросил меня, что сейчас делаю. Я поведал что-то бессвязное о Христе, о том, что ситуация тогда кажется мне похожей на нынешнюю. Он кивал.
– Но вы работаете?
– Да работаю-то я каждый день, иногда целый день, но как-то не целенаправленно… Ну и хронику пишу, мы же документалисты…
К шести отвез его на Центральную автобусную. Часа через полтора он позвонил, сообщил, что доехал благополучно, поблагодарил.
6.4. Утром гуляли с женой по парку. Деревья цветут пышными белыми и сиреневыми цветами. Жена нагибает ветки, нюхает, гладит цветы.
Мимо идут два дворника, один высокий, сутулый, другой помельче, русоволосый. Высокий обращается ко мне на русском, но с непонятным акцентом:
– Каким спортом занимались?
– Когда-то – боксом. А что?
– То-то я смотрю… Вы и сейчас в хорошей форме.
– Таких бы пяток в наш парк, – говорит блондин, – головы бы им пооткручивать.
От Л:
Помнишь: твое желание посылать мне свои писания, а мое их читать, м.б. и есть «такая наша любовь»? Так что давай записки до отъезда, а то как же я буду спать без моего любимого писателя? А таблетки я принимаю только когда чувствую сердце. Ну, ты нашел профессора?
Во-первых, хаг Песах самеах! Ве кашер[23 - Счастливого праздника Песах! И кашерного! (ивр.)]. И здоровья. И всей семье благополучия.
Профессора не ищу пока. Ну их.
Спать без любимого писателя конечно трудно, но и с таким любимым писателем тоже, понимаш, не уснешь…
Priglasheniye k zastolyu
Наум, привет!
Хочу предложить твоему вниманию составленный мною реферат сочинения М.О.Гершензона «Ключ веры». Предлагаю следующую форму обсуждения. Если идеи Гершензона тебя заинтересуют, ты выскажешься по этому поводу, а я в ответ, как неисправимый однодум, попробую, с учетом твоих замечаний, произвести «проекцию» этих идей на свою концепцию и «дать врачебное заключение» относительно «сотериологического диагноза» Гершензона. Разумеется, для такого «анализа» подойдет не всякий текст. В этом смысле «Ключ веры» подходит идеально, поскольку многие заключения Гершензона даже фразеологически близки некоторым обсуждавшимся нами идеям, но как раз на этом фоне кардинальные различия в подходах проступают особенно отчетливо.
Для начала несколько слов о месте «Ключа веры» в творчестве Гершензона. Это, без преувеличения, главный его философский труд, своего рода «исповедание веры». С детства интересуясь философией, Гершензон практически до старости не решался писать на теоретические темы (правда, он писал «в стол» так и не законченную обобщающую работу «Тройственный образ совершенства»), не чувствуя себя «специалистом». Ситуацию переломил Вяч. Иванов,спровоцировавший его в качестве оппонента на переписку («Переписка из двух углов», 1920 г), которая велась из двух углов палаты «Здравницы для переутомленных работников умственного труда». «Переписка из двух углов» неожиданно вызвала громкий международный резонанс, что расстроило Гершензона, так как он чувствовал, что инициативный Иванов заставил его играть по своим правилам: «тон голоса В.И. определил и мой; оттого меня коробит от этой книжки: это тон кантилены, пенье зажмурив глаза, что мне, кажется, совершенно чуждо». Похоже, «переутомленным работником» оказался только Гершензон. Поэтому в дальнейшем он был одержим идеей разъяснить и уточнить свою позицию. Это и сделал в «Ключе веры», 1922. Характерно, что это его «исповедание веры» вылилось в размышление о характере еврейского Бога; забегая вперед, отмечу, что, по моему ощущению, стремление «универсализировать» Яхве как-то связано с антисионистской (хотя и не примитивно ассимилянтской) позицией Гершензона, ни на минуту не перестававшего чувствовать себя евреем в чуждом конфессиональном окружении.
РЕФЕРАТ
Кто хочет понять человека и себя самого, должен бросить лот в самую глубокую идею, какую создал человеческий ум, – в идею Бога.
Еврейский Бог по своей природе – огонь. Скорее стихия, чем существо: бесплотный, безликий, огнедышащий, огненный Бог. «И видел я как бы пылающий металл, как бы вид огня внутри его вокруг; от вида чресл его и выше и от вида чресл его и ниже я видел как бы некий огонь, и сияние вокруг него» (Иез. 1: 27 и VIII: 2) Между тем ему как бы от природы присуща потенциальная форма воплощения; можно сказать, что в нем скрытно пребывает человеческий облик.
Бог позднейшего единобожия характеризуется абсолютной полнотою мощи и разумения. Он всесилен физически, все видит и слышит, все предусматривает, все знает, обо всем помнит; в нем полнота и равновесие всех возможных сил. Библейский Бог не таков: он – еще преимущественно стихия, не личность; в нем нет ни этой полноты, ни этой соразмерности; он необуздан и запальчив, его полновластие полно изъянов, и всеведение весьма ограничено. Подобно человеку, несдержанному в гневе, он сам боится своей вспыльчивости и принимает меры против ее непоправимых последствий.
Все древние религии без исключения начинают свой рассказ биографией верховного Бога. Один Ветхий Завет ничего не знает об истории Бога, потому что Бог-личность должен родиться и переживать различные перипетии, тогда как Бог-стихия не имеет биографии: он существовал от начала и неизменно. Биография Бога делится на две части: до сотворения мира, когда он был один, и вторая, которая, по сути, есть история его взаимоотношений с человеком. Естественно рождается недоумение: Бог и созданный им человек настолько несоизмеримы, что кажется странным, почему внимание Бога отныне всецело поглощено поведением твари. Можно подумать, что Он лично в своем существовании или благоденствии зависит от судеб человека. Бог всемогущ над неодушевленными творениями, но такой власти нет у него над тварью живою – не потому ли, что он уделил ей от своего духа, а с духом сообщил и свою свободу, свой произвол? В шестой день, кончив работу, убедился, что все устроено «хорошо весьма»; и чуть не на другой день должен был убедиться, что механизм далеко не хорош: Адам согрешил, а там все пошло хуже и хуже, и машина скоро оказалась вовсе негодной. А портилась машина только в тех частях, которые были одарены душою, и причиною порчи была именно душа или воля твари. Зачем же понадобилась Богу эта трудная и жестокая игра: одарить человека столь сладкой свободой – для того, чтобы муками заставить его в конце концов отказаться от нее?
Бог боится человека, как возможного соперника. Невольно рождается фантастическая мысль: Бог нуждается в человеке и до изнурения хлопочет о нем, но как же он и ненавидит человека за эту свою нужду в нем, и за неизбежную его свободу, и за вечную хлопотливую возню с ним! Иаков и Моисей для Бога – не рядовые фигуры из людской толпы: они – его избранники, лично знакомые ему; тем более вероятным кажется, что, повстречав одного из них в своих ночных скитаниях, Бог вдруг загорается острой злобою и, не помня себя, накинется, чтобы задушить его. (По поводу известного эпизода: Бог сам послал Моисея с важной миссией в Египет, и вот – «Дорогою на ночлеге случилось, что встретил его Господь и хотел умертвить его…»).
Такую власть имеет человек над Богом в силу своей врожденной свободы. Но и Бог обладает могущественным оружием против человека. Как властелин всех материальных сил, он легко может воздействовать на его свободную волю и принуждать ее к покорности. Следовательно, человек в такой же мере зависит от Бога, в какой Бог зависит от человека. Их отношения между собою основаны на взаимной корысти и взаимном насилии. Чудовищная мысль о взаимной корысти, которою связаны Бог и человек, так глубоко укоренилась в народном сознании евреев, что породила естественный плод, еще более чудовищную идею формального договора между Богом и человеком. С виду договор прост, гладок и тверд, как тело животного или ствол дерева. Он весь сводится к одному условию; Бог говорит: «Повинуйтесь мне в духе, и Я дам вам телесное благополучие, иначе – нет». Отсюда развивается стройная философия истории, проникающая весь Ветхий Завет. Надо верить просто потому, что это выгодно. Пророки любили изображать союз Бога с Израилем, как брачный союз: Бог – муж, Израиль – его жена. После «измены» с чужими богами жена-Израиль скажет: «Пойду я и возвращусь к первому мужу моему /то есть к истинному Богу/, ибо тогда лучше было мне, чем теперь» (Осия II: 5—8). О любви к Богу нет и помину, но благоразумие заставляет жену вернуться. Сам пророк не говорит о любви: он советует только покориться. Казалось бы, естественно было пророку спросить себя: на протяжении веков и доныне не было дня, нет часа, когда бы Израиль не изменял своему Богу; какая же неодолимая потребность чувства побуждает его беспрестанно блудодействовать с чужими, ничтожными богами? Но они не спрашивают об этом; очевидно, чувственная сторона явления, эта жажда свободы от Бога, им тайно понятна: психологически иначе не может быть; они говорят только одно: тебе дан разум – будь же рассудительна, сдержи свою страсть, останься верна мужу, чтобы не впасть в бедность или рабство. – Они знали, что не в природе человека любить такого Бога.