Интерес Бестужева к умственному течению тех годов, равно как и его участие в политическом движении декабристов придают особое значение этому периоду его вольной и беспечной офицерской жизни. Сама по себе она мало интересна, да и сведений о ней сохранилось немного. В 1820 году он был произведен в поручики, участвовал в разных маневрах и учебных экспедициях, кочевал с полком по Псковской и Минской губернии, где время проводил очень весело, на постоях у польских панов, волочась за красавицами, почитывая с ними польские книги и играя на фортепиано. «Vogue la gal?re» было тогда его любимым изречением. «Пьянствую, – писал он, – и отрезвляюсь шампанским. Цимбалы гремят, девки бранятся, чудо!..”.[129 - Из архива Ф. В. Булгарина. – Русская старина. 1900. Февраль. Письма от 28/Х 1821 г. и 14/I 1822 г.] Этот рассеянный образ жизни не мешал ему, однако, собирать легенды и поверия, изучая старину тех городов, где приходилось веселиться; не мешал он ему также пописывать коротенькие рассказы и даже сочинить целую остроумную книгу, на манер довольно распространенных тогда «путешествий».[130 - «Путешествие в Ревель» и «Листки из дневника гвардейского офицера», 1821–1822 г.]
В 1822 году он был назначен адъютантом при главноуправляющем путями сообщения, инженере Бетанкуре, затем в чине штабс-капитана гвардии состоял с 1823 года в той же должности при герцоге Александре Виртембергском – брате императрицы Марии Феодоровны, – который заступил место Бетанкура. Положение, как видим, было блестящее, обещавшее многое в будущем и полное блеска и веселья в настоящем. Бестужеву улыбалась даже надежда стать зятем своего начальника Бетанкура и счастливым супругом очень красивой девицы, но генерал-инженер посмотрел на это сватовство косо, и оно расстроилось. Этот неудачный роман был, кажется, единственной налетевшей тучей, бросившей некоторую тень на его беззаботную жизнь, которая неслась среди смотров, учений, дежурств, балов, салонных разговоров, театральных зрелищ, обедов, уединенных занятий, а также и шумных бесед о вопросах и делах, которые сами же спорящие называли «тайными».
Александр Александрович приобрел довольно быстро громкую известность в тогдашних литературных кружках.[131 - В Москве в его честь литераторы давали даже праздники. (Письмо Каченовского к Булгарину 1823, 26/III. – Русская старина. 1903. Декабрь, с. 606).] С ним считались и как с автором повестей, которые он и тогда уже печатал, и как с критиком, членом литературных обществ, спорщиком на литературных беседах, театральным рецензентом в серьезном смысле этого слова и, наконец, как с издателем самого популярного в то время альманаха «Полярная звезда».
Само собою разумеется, что Александр Александрович был знаком со всеми кружками литературной молодежи и, кажется, преимущественно молодежи, так как, не в пример большинству своих сверстников, он не искал сближения с литераторами старшего поколения, даже с такими, как, например, Карамзин и Жуковский. Правда, он говорил об их литературной деятельности не иначе, как с глубоким уважением к их заслугам, но их самих он сторонился, и они его не любили.
Так, в переписке Бестужева о Жуковском нет упоминаний, а в переписке Жуковского с А. И. Тургеневым о Бестужеве говорится следующее: «Какая сволочь! (т. е. участники заговора) чего хотела эта шайка разбойников? – Вот имена этого сброда. Главные и умнейшие Якубович и Оболенский; все прочее мелкая дрянь: Бестужевы, Одоевский, Панов и т. д.».[132 - Письма В. А. Жуковского к А. И. Тургеневу. М., 1895. С.209.] Что же касается Карамзина, то Бестужев сам избегал с ним встречи. «Я знал Карамзина хорошо, но, несмотря на заботы его поклонников, решительно отказался от знакомства с ним. Двуличность в писателе его достоинства казалась мне отвратительной».[133 - Письмо к К. Полевому 1832 22/IX.] «Никогда не любил я бабушку Карамзина, человека без всякой философии, который писал свою историю страницу за страницей, не думая о будущей и не справляясь с предыдущею. Он был пустозвон красноречивый, трудолюбивый, мелочный, скрывавший под шумихою сентенций чужих свою собственную ничтожность», – писал Бестужев в интимном письме своей матери.[134 - Русский вестник. 1870. VI, письмо 1831 г. 19/I.] Был ли он прав или нет, но только такое смелое и критическое отношение к кумиру, за которым все ухаживали, – очень характерно.[135 - Ср. Бартенев. Пушкин в южной России. – Русский архив. 1868 [1866 – Ред.], с. 1199.]
Из молодых писателей Александр Александрович дружил с Грибоедовым. Существует рассказ самого Бестужева об их знакомстве.[136 - Знакомство А. А. Бестужева с А. С. Грибоедовым, статья Бестужева, сохранившаяся в бумагах Е. А. Бестужевой. – Отечественные записки. 1860. Т. CXXII. Октябрь, с. 633–640.] Бестужев говорит, что он был предубежден против Грибоедова, считая его виновником одной печальной дуэли, и не хотел с ним знакомиться. Но в августе 1824 года они случайно встретились у одного знакомого. Обходительность и ум Александра Сергеевича поразили Бестужева. Он завязал с ним литературный спор, который заставил его тотчас же оценить всю широту кругозора его собеседника. Затем в конце 1824 года Бестужеву случилось ознакомиться с отрывками из «Горя от ума»; он был побежден и обворожен; он проглотил эти отрывки, трижды перечитал их и решил, что тот, кто написал эти строки, не может не быть благородным человеком. Он отправился сам к Грибоедову, и после часа разговора союз дружбы был заключен. Бестужев сохранил память об этой дружбе на всю жизнь. «В их доме, в Москве, я был как родной», – писал он братьям из Якутска, когда узнал о смерти своего друга. «Молния не свергается на мураву, – говорил он по поводу этой смерти, – но на высоту башен и на главы гор. Высь души, кажется, манит к себе удар жребия». И горько плакал он много лет спустя, когда в Тифлисе служил на могиле Грибоедова панихиду под свежим впечатлением известия о смерти Пушкина. Но еще и раньше, в 1829 году, тотчас после приезда на Кавказ, посетил он эту могилу и, стоя над ней, рыдал, как ребенок. «Что этот человек хотел сделать для меня! – писал он Булгарину… – Он умер, и все пошло прахом».[137 - Из архива Ф. В. Булгарина. – Русская старина. 1900. Февраль, с. 392–404, письмо 15/III 1832 г.] Бестужев намекал в данном случае на собственноручную записку Грибоедова, которую он видел и в которой Грибоедов брал с Паскевича слово благодетельствовать Бестужеву и даже выпросить его у Государя из Сибири.[138 - Письма А. А. Бестужева к Н. и К. Полевым. Письмо 4/II 1832 г.] «Я стоил его дружбы и горжусь этим», – повторял часто Александр Александрович, и если все эти сведения верны, то можно предположить, что и Грибоедов считал Бестужева в числе своих друзей, – хотя из биографии Грибоедова и из его переписки мы ничего не узнаем об их отношениях.[139 - Г-жа Саковнина рассказывает, что Грибоедов, зная помыслы декабристов, не советовал одному из своих друзей знакомиться с Бестужевым (Саковнина Е. [Соковнина. – Ред.] Воспоминания о Бегичеве. – Исторический вестник. 1889. Т. XXXV, с. 672).Сам Бестужев в своих показаниях говорил так о Грибоедове: «с Грибоедовым как с человеком свободомыслящим я нередко мечтал о желании преобразования России. Говорил даже, что есть люди, которые стремятся к этому, но прямо об обществе и его средствах никак не припомню, чтобы упоминал. Да и он как поэт желал этого для свободы книгопечатания и русского платья (?). В члены же его не принимал я, во-первых, потому что он меня и старее, и умнее, а во-вторых, потому что жалел подвергнуть опасности такой талант, в чем и Рылеев был согласен. Притом же прошедшего 1825 г. зимою, в которое время я был знаком с ним, ничего положительного и у меня не было.]
С Пушкиным у Бестужева отношения были не из близких, хотя они и говорили друг другу «ты» и обменивались нередко письмами – правда, чисто литературного содержания. Знакомство их состоялось, вероятно, еще до 1820 года;[140 - Бартенев. Пушкин в Южной России. – Русский архив. 1868, с. 1199.] но Пушкина вскоре выслали, а когда он вернулся, был сослан Бестужев. Условия для дружбы были неблагоприятны. Таковой и не было, а было лишь взаимное уважение, которое не исключало довольно придирчивой, а иногда и несправедливой пикировки в вопросах литературных.
Довольно близкие и дружественные связи были у Александра Александровича с Булгариным и Гречем. Это не должно удивлять нас, если мы вспомним, что и тот, и другой, плывя тогда по ветру, либеральничали и, кроме того, занимали очень выгодное положение в литературном мире, как издатели и редакторы при собственном журнале. Они нуждались в молодых силах и могли давать им ход. В их кабинете, действительно, собиралась тогда пишущая молодежь, и литературное образование, например, Греча могло в известной степени даже импонировать. Надо помнить также, что до 1825 года нравственная и литературная физиономия Булгарина и Греча не определилась настолько, чтобы заставить сотрудников их журналов усомниться в их искренности, их литературной и гражданской чистоплотности. Михаил Александрович Бестужев говорит об отношениях своих и своего брата к Булгарину и Гречу очень определенно, но едва ли верно и справедливо. «Знакомство с Гречем, – пишет он, – началось у брата Александра в 1817 году на корабле “Не тронь меня” и поддерживалось в продолжение всего времени церемонно холодно, потому что с Гречем, как величайшим эгоистом, сближение дружеское было невозможно. Мы, все братья, посещали его дом как фокус наших литературных талантов, любили умную болтовню хозяина, временем горячую полемику гостей и при прощании, переступив порог, не оставляли за ним ничего заветного. О Булгарине и говорить нечего: это был в глазах наших балаганный фигляр, приманивающий люд в свою комедь кривляниями и площадными прибаутками. Брат Александр его посещал довольно часто, но уж вовсе не ради его милых глазок».[141 - Записки М. А. Бестужева. – Русская старина. 1881. Ноябрь, с. 610.] Память в данном случае изменила Михаилу Бестужеву или он задним числом дал оценку своего отношения к старым знакомым. Александр Александрович говорил о них иначе и писал в одном письме: «Гречу я много обязан нравственно, ибо в его доме развился мой ум от столкновения с другими. Греч первый оценил меня и дал ход. Греч первый после моего потопа предложил мне сотрудничество – это было благородным геройством по времени».[142 - Из архива Ф. В. Булгарина. – Русская старина. 1900. Февраль. с.392–404.] В другом письме он говорил: «Греч, так сказать, выносил меня под мышкой из яйца: первый ободрил меня и первый оценил. Ему обязан я грамматическим знанием языка и если реже прежнего ошибаюсь в ятях – тому виной опять он же. Нравственным образом одолжен я им неоплатно, за прежнюю приязнь и добрые советы».[143 - Письмо к А. Андрееву 1831 г. 9/IV. – Русский архив. 1869, с. 606–607.]
Что касается Булгарина, то еще в самом начале 20-х годов Бестужев писал ему дружеские письма, говорил ему о том, как его любит, отдавал отчет в своих занятиях древностями, извещал, как успешно идет его изучение польского языка, как он читает Нарушевича, Немцевича, Красицкого, писал ему, что он учится по-польски, для него, Булгарина, как Булгарин учился итальянскому для Альфьери, называл его «милый», приписывал в конце писем всякие нежности по-польски.[144 - Там же. Письма 26/V 1821, 6/IX 1821, 22/X 1821.] «У Булгарина я обыкновенно проводил время», – говорил Бестужев своим судьям.[145 - Показание 14 марта 1826.]
Пять лет спустя после катастрофы Бестужеву пришлось обратиться к старому другу с деловым письмом из Дербента по поводу помещения в его журнале одной своей повести. Он писал ему уже на «вы», думал, что он забыт Булгариным, скромно напоминал ему о себе, присыпал даже лести в свое письмо, назвав «Выжигина» и «Дмитрия Самозванца» памятниками всесветной литературы… и получил от Булгарина в ответ письмо самое теплое и дружеское. Бестужев был в восторге, что старый знакомый его вспомнил в несчастии: «Я было отпел тебя из немногого числа своих приятелей, – писал он ему, – но старина ожила, и спасибо тебе». «Я не разлюбил тебя», – говорил он ему же в одном из последних своих писем, и это была правда, хотя Бестужев и не заблуждался насчет некоторых сторон характера своего доброго знакомого. «С Гречем и Булгариным я был приятелем, – рассказывал он К. Полевому, – но если бы вы знали, как я резал их (продажность)![146 - Слова «продажность» в печатном тексте письма нет. На экземпляре публичной библиотеки оно приписано карандашом с заметкой: «из подлинного письма Н. Полевой».] Это был вечный припев моих шуток, особенно над Булгариным – и он точно был с этой стороны смешон (!) до комического!» «Я не сомневаюсь, что Булгарин любит меня, – говорил Бестужев в другом письме тому же Полевому, – ибо я ничего не сделал такого против него, за что бы он имел право меня разлюбить; но что он любит более всего деньги, в этом трудно усомниться. Впрочем, я не потерял к нему приязни; в основе он добрый малый; но худые примеры и советы увлекли его характер-самокат». Отзыв не из лестных, как видим, но все-таки дружественный, толкующий в лучшем смысле те факты, над которыми Бестужев не мог не задуматься. На расстоянии, конечно, эта дружеская связь должна была терять в теплоте и искренности.
Этого нельзя сказать об отношениях Бестужева к братьям Полевым: их дружба на расстоянии выиграла, или, вернее сказать, она выросла из письменного обмена мнениями.
Бестужев жил летом 1825 года довольно долго в Москве, бывал у Полевых, но был с ними холоден.[147 - Письма А. А. Бестужева к Н. и К. Полевым. – Русский вестник. 1861. Т. XXXII. Предисловие К. Полевого, с. 285–286.] В оценке литературной деятельности редактора «Телеграфа» и в суждениях о самом журнале (который Бестужев впоследствии ставил очень высоко) он держался тогда насмешливо-критического тона – сводя с Полевым какие-то литературно-личные счеты. Затем, уже в 1831 году, завязалась у них переписка. Она длилась до самой смерти Бестужева, и сердечная приязнь корреспондентов возрастала с каждым письмом. Бестужев доверял этим письмам свои самые затаенные мысли и ни с кем не беседовал так нараспашку, как с Полевым.
Таков круг людей, с которыми у Александра Александровича были более или менее близкие связи. Как видим, все эти отношения не совсем подходят под понятие настоящей сердечной дружбы. Такое душевное, с обеих сторон разделяемое чувство соединяло Бестужева разве только с его братьями, Николаем и Михаилом, да с Кондратием Феодоровичем Рылеевым.
С Рылеевым делил Бестужев свои думы, свои литературные успехи и опасности политической пропаганды. Имена этих двух «образцов чести», как называл их Булгарин в одном письме к Пушкину,[148 - Русский архив. 1880. III, с.461.] неразлучны и в истории нашей литературы, и в истории нашего политического движения 20-х годов.
«До последней искры памяти не забуду я дружбы Рылеева», – писал Бестужев уже из Якутска, доверяя эти опасные слова бумаге. И действительно, с именем Рылеева было для Александра Александровича связано воспоминание о всех счастливых годах его жизни, о той поре, когда, выражаясь его словами, «юность растет и живет не на счет земли, а на счет воздуха, подобно цветку в первую пору его бега».
III
В сочинениях и переписке Бестужева до декабрьских событий нет никаких намеков даже на самый общий либерализм, не говоря уже о политическом. Никаких проектов государственного устройства он не составлял и по вопросам этого устройства письменно не высказывался. Вигель в своих записках отмечает, что насчет своих мнений Бестужев был всегда очень скромен.[149 - Записки Ф. Ф. Вигеля. М., 1892. VI, с.57.] Если принять во внимание, что сам Вигель в своих суждениях о русских либералах скромен не был, то ему в данном случае приходится поверить.
Так же скромен был Бестужев во всем, что писал после катастрофы. Нельзя, конечно, ожидать, чтобы человек в его положении, при строгости тогдашней цензуры, мог решиться проводить в своих повестях какие-нибудь «идеи» более или менее опасные; Бестужев принужден был говорить лишь о самом невинном. Нельзя ожидать также, чтобы Бестужев был откровенен в своей переписке, которая подлежала строжайшему контролю. Вполне понятно, что в его письмах не могло быть речи о политике, и мы поймем его, когда он своим корреспондентам рекомендует крайнюю осторожность, прося их ограничиться в переписке с ним одной лишь словесностью, не «оскорбляя общественной нравственности», – как он выражался. Отсутствие политических и общественных тем в его повестях и письмах не говорит, таким образом, ни за, ни против его интереса к этим вопросам.
Но в письмах существуют иные указания, гораздо более ясные, которые прямо свидетельствуют о том, что Бестужев отгонял от себя мысль о всех тех вопросах, за кратковременное увлечение которыми заплатил так дорого. Он при случае всегда говорит о своем прошлом с нескрываемым сожалением и почти что раскаянием и часто подчеркивает свой верноподданнический патриотизм – и все это очень искренне. Уже в 1832 году он пишет, что давно излечился от химер «преобразовать мир с веником в руках», что его искреннее желание теперь – предаться словесности, жить мирно, уединенно, знаться более с книгами, чем с книжниками, и заглядывать в свет для того только, чтобы переводить его на бумагу. «Я не убит судьбою, – говорит он, – ибо, увидев неправду своих политических начинаний, отступился от них и с тех пор совесть моя чиста против Бога и царя».[150 - Из архива Ф. В. Булгарина. – Русская старина. 1900. Февраль, с. 392–409.] Иной раз он находил для своего прошлого и более мягкое, хотя не менее печальное слово. 14-го декабря 1832 года он писал: «Сегодня день моей смерти. В молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой своей души, и когда найду я этот упокой? Воспоминания лежат в моем сердце как трупы – но как трупы-мощи».
Все это указывает на то, что в лице Бестужева мы вовсе не имеем человека, для которого политическая мысль была бы необходимой умственной потребностью и политическая деятельность – потребностью темперамента.[151 - С этим согласны и биографы. См.: Пыпин А. История русской литературы. IV, с. 408; Венгеров С. Критико-биографический словарь русских писателей и ученых. III, с.157.]
Тем не менее, в 1823 году В. Туманский называл Бестужева «столпом русского коренного либерализма».[152 - Якушкин В. Я. [В. Е. – Ред.] К литературной и общественной истории 1820–1830 г. – Русская старина. 1888. Ноябрь, с. 319.]
Это должно понимать в том смысле, что Александр Александрович хоть и не был политиком по призванию, но любил словесно политиканить и притом очень громко.
Книги политического и публицистического характера интересовали его с молодых лет и входили в программу его широких умственных интересов.[153 - В формулярном списке его образование аттестовано так:По-российски, французски, латынски и немецки читать и писать умеет. Высшей математике, физике, истории, зоологии, ботанике, минералогии, политической экономии, статистике, правам, мифологии, архитектуре, рисованию, фиктованию (обучался) и танцовать знает.] О знакомстве своем с литературой свободомыслящей он сам так говорил в своих показаниях:[154 - Показания хранятся в Государственном архиве. Дело I B № 339.] «По званию своему я следил военные науки, для забавы занимался литературой, но по наклонности века наиболее прилежал к истории и политике.[155 - Он усердно читал Адама Смита; увлекался чтением Нибура и интересовался трудами Гумбольта, Паррота и Араго.] Впрочем, смело сказать могу, что я не оставил ни одной ветви наук без теоретического или практического изучения и ни одно новое мнение в науках умозрительных, ни одно открытие в химии или механике от меня не уходило. Случай, равно как и желание, дали мне сведения о статистическом состоянии России с разных сторон. После школы принялся за науки и занимался один, считая свой рассудок лучшим руководителем. Свободный образ мыслей заимствовал из книг наиболее, и восходя постепенно от мнения к другому, пристрастился к чтению публицистов, французских и английских до того, что речи в палате депутатов и house of commons занимали меня, как француза или англичанина. Из новых историков более всех делал на меня влияние Герен, из публицистов Бентам, что же касается до рукописных русских сочинений, они слишком маловажны и ничтожны для произведения какого-либо впечатления. Мне же не случилось читать из них ничего, кроме о необходимости законов (покойного фон-Визина), двух писем Михаила Орлова к Бутурлину и некоторых блесток А. Пушкина стихами.
В укоренении сего образа мыслей никого обвинять не хочу – я сам искал таких знакомств, впрочем, хотя и не в оправдание себе скажу, что едва и не треть русского дворянства мыслила почти подобно нам, хотя была нас осторожнее».
Таким образом, объяснять либеральный образ мыслей Бестужева, как объяснял его Греч,[156 - Греч Н. Записки о моей жизни. СПб., 1886, с. 391.] неудовлетворенным тщеславием или фанфаронством благородства, или унынием и исканием развлечения – значило бы унижать Бестужева, но, с другой стороны, нет данных, чтобы считать его либерализм глубоким выстраданным убеждением. Он, как увидим сейчас, смотрел довольно легко на свою политическую агитацию.[157 - «Входя в общество по заблуждению молодости и буйного воображения, я думал чрез то принести пользу отечеству в будущем времени, если не делом, то распространением либерализма. Приманка новизны и тайны также немало в том участвовали и мало-помалу завлекли меня в преступные мысли», – говорил Бестужев в одном из своих показаний.]
Первый, кто мог подготовить его к этой агитации, был его старший брат Николай, которого он очень уважал и любил; в чем, однако, это влияние сказывалось и как далеко простиралось, мы не знаем; хотя есть указание, что Рылеев, до принятия Бестужева в тайное общество, старался повлиять на него именно через его брата Николая.[158 - «Донесение следственной комиссии» 1826, 52.] О том, как он был принят в тайное общество, Бестужев так рассказывал своим судьям:
«С 19 лет стал я читать либеральные книги, и это вскружило мне голову. Впрочем, не имея никакого положительного понятия, я, как и все молодые люди, кричал на ветер без всякого намерения. В 22-м году, когда был назначен я адъютантом к генералу Бетанкуру свел знакомство с г. Рылеевым, и как мы иногда возвращались вместе из Общества соревнователей просвещения и благотворительности, то и мечтали вместе, и он пылким своим воображением увлекал меня еще более. Так грезы эти оставались грезами до 1824 года, в который он сказал мне, что есть тайное общество, в которое он уже принят и принимает меня. Первым условием было честное слово не открывать, что поверено будет, вторым – не любопытствовать узнать, кто члены, в-третьих, повиноваться безусловно принявшему. Цель сего общества была распространять понятие о правах людей и со временем восстановить их в России. Кончина Императора Александра Павловича назначена была знаком к началу действия, если позволят силы, но это говорено было только вначале; потом, когда сочлен привыкал уже к этой мысли, ему открывали, что если общество будет довольно сильно, то надобно действовать и при жизни его – поднять народ, войско, и если это удастся, то принудить Императора подписать конституцию».
В апреле 1825 г. Бестужева выбрали в Верхний круг, т. е. в разряд убежденных, которые имели право поверять действия членов Думы и требовать от них отчета. Это повышение Бестужев принял, однако, весьма равнодушно.
«Между тем, становясь опытнее, – рассказывает он, – я стал охладевать к этому обществу. Невозможность что-либо сделать и недоверие к людям, которых я увидел покороче, меня убедили в сумасбродстве такого предприятия. С ними, однако ж, я был по-прежнему, ибо не хотел нести их упреков, тем безопаснее, чем дальше казалось дело. Наконец, в апреле, кажется, месяце Рылеев сказал мне, что меня выбрали в верхнюю думу. Я принял это очень равнодушно и до сентября месяца ни разу не был с членами ее, покуда в один вечер не позвали меня к Оболенскому слушать часть конституции Ник. Муравьева о земской управе. Вот только однажды, когда был я собственно в так называемой думе и тут-то уже убедился, что общество это ничтожно, решился тянуть с ними знакомство как игрушку, а между тем как у меня и прежде было желание ехать на зиму в Москву, там найти себе выгодную партию, и тогда с сим предлогом устраниться от общества и уехать года на 2 попутешествовать. Но судьба судила иначе».
«Совершенное мое недоверие к средствам общества, когда я увидел верхнюю думу, было причиной беззаботности моей насчет ее подробностей и моего неведения о многих вещах, о которых меня спрашивали. Мне все уже казалось не стоящим внимания, и Рылеев, и Оболенский не раз ссорились со мной, что я шутил и делал каламбуры, как они говорили, из важных вещей».[159 - О его «пустых фразах и родомонтадах» на совещаниях говорит и Д. Завалишин в своих «Записках». Завалишин Д. Декабристы. – Русский вестник. 1884. II, с. 843.]
«Они называли меня фанфароном и не раз говорили, что за флигельадъютантский аксельбант я готов отдать был все конституции. Я же говорил им, что они мечтатели, а я солдат и гожусь не рассуждать, а действовать. Еще нередко бранились мы за споры, я нарочно спорил и pour и contre, чтобы заставить их разбиться в мнениях и тем замедлить их предположения».
Бестужев страшно обрадовался, когда вдруг мелькнула надежда, что все их «дело» будет года на два отложено.
«26 числа, – показывал он, – т. е. накануне получения известия о кончине Государя, приехал ко мне ввечеру Оболенский и сказал, что слух есть, что Государь Император опасно болен. Так потолковавши с ним и с Рылеевым и не совсем этому доверяя, мы ничего не знали до 1 ч. утра. Пришел Якубович с подтверждением того же, но мы никак не ожидали, чтобы болезнь так скоро сразила Императора. Якубович вышел и через пять минут вбежал опять, говоря: «Государь умер. Во дворце присягают Константину Павловичу – впрочем, еще это неверно; говорят, Николаю Павловичу по завещанию следует», – и выбежал. Это поразило нас, как громом, я надел мундир и встретился в дверях с братом Николаем: «Что уехать? Я поеду узнать в какой-нибудь полк, кому присягают». Далее, право, не знаю. Я и поехал в Измайловский, спрашиваю. Один говорит Константину, другой – Николаю, третий – Елисавете. Я поехал к е.в. герцогу, но уже встретил его едущего на дороге у дворца, куда я вошел и присягнул в глазах Его Величества Государя Николая Павловича. Воротясь домой, я нашел Рылеева, который сказал, что это доказывает, как мы ошибались, думая, что солдаты забыли Константина Павловича и что теперь должно ждать. Так мы и успокоились. Я поехал к герцогу и напрашивался ехать курьером к Е. В. Константину Павловичу (это можно узнать от полковника Варенцова), но послали другого. Рылеев очень заболел – и тут-то стали к нему стекаться лица, которых прежде я никогда не видывал, как-то: гвард. экипажа лейт. Арбузов, Сутгов (л. гр.), Репин и другие, и кн. Трубецкой стал ходить чаще. После разных толков решили, чтобы всякое дело отложить по крайней мере на 2 года, а там что покажут обстоятельства. Надежды мои ожили. Я с малолетства любил Великого князя Константина Павловича. Служил в его полку и надеялся у него выйти, что называется, в люди. Я недурно езжу верхом; хотел также поднести ему книжку о верховой езде, которой у меня вчерне написано было с три четверти… одним словом, я надеялся при нем выбиться на путь, который труден бы мне был без знатной породы и богатства при другом государе. Все стихло, как вдруг стали доноситься слухи, что он отказывается: что Польша с Литвой и Подолией отойдет от России, дабы не обделить экс-императора… тогда, признаюсь, закипела во мне кровь, и неуместный патриотизм возмутил рассудок»…
Легко может быть, что этот патриотизм, действительно, возбудил его энергию, которая очень слабо откликалась на чисто политические споры.
IV
В этих политических спорах никакой определенной и убежденной мысли Бестужев не обнаружил. Он был конституционалист и не одобрял «южных инстигаций и преступных намерений ввести в России республику», а между тем, вторя другим, соглашался «огласить на Руси республику».[160 - «Итак, положено было в день присяги всем фронтовым сочленам по полкам своим говорить противу присяги. Кричать, что Константина Павловича или принудили или обманули, или это недостаточный отказ по письму: пусть хоть манифест даст, а лучше всего пусть сам приедет и далее, как и было произведено. Начальником войск избран Трубецкой, хотя и думал быть им несколько времени Якубович. Так действуя, хотели мы (и я вторил за другими), если увлечем своим примером полки, то арестовать царскую фамилию, если же перевес только на нашей стороне, то послать депутацию к Константину Павловичу, с просьбой с некоторыми ограничениями царствовать. Впрочем, дальнейших распоряжений ждать от кн. Трубецкого, ибо тут уже он был полномочен и наша совещательная дума уничтожилась. Знаю только, что при удаче хотели принудить сенат узаконить сделанное нами и устранить царствующую фамилию от престола, а на Руси огласить республику» – показание Бестужева.]
В щекотливом вопросе об устранении царствующей фамилии он также обнаружил большую неустойчивость взглядов.
Когда на одном собрании при нем стали говорить о грабеже и кровопролитии, он сказал: «Можно и во дворец забраться» (показание кн. Трубецкого); когда Рылеев и Оболенский упоминали о погублении всей императорской фамилии, он пристал к сему мнению, но утверждал, что пристал притворно и настаивал вместе с Якубовичем, что на это нужно не менее 10-ти убийц, в надежде, что нельзя будет найти такого числа отчаянных извергов и тем устранится удар от главы священной». «Я был крикун, а не злодей, – писал он в своих показаниях, – хотя предлагал себя для совершения ненавистного дела, ибо знал, что меня Рылеев не употребит»; Каховский признал, что Александр Бестужев наедине уговаривал его не исполнять поручения, данного ему Рылеевым 13 декабря (поручение заключалось в убийстве императора); на одном собрании Александр Бестужев и Каховский показывали себя пламенными террористами, готовыми на ужаснейшие злодейства; Бестужев признался, что сказал: «Переступаю за Рубикон; а руби-кон, значит руби все, что попало»; однако же, клялся, что сие было лишь бравадой, пустой игрой слов; когда покушения на жизнь императора Николая Павловича требовали как необходимости князь Оболенский, Александр Бестужев и князь Трубецкой, их диктатор, когда некоторые члены советовали удовольствоваться арестованием императора и всей августейшей семьи и когда Рылеев кончил спор словами: «Обстоятельства покажут, что делать должно» и просил достать карту Петербурга и план Зимнего Дворца – Бестужев говорил со смехом: «Царская фамилия не иголка, не спрячется, когда дело дойдет до ареста».
Все эти бравурные остроты и резкие выходки указывают на совсем несерьезное отношение к делу.
Тем не менее, в самый день 14 декабря Бестужев проявил редкую расторопность и стойкость. У современников имя его осталось в памяти. Греч говорил, что он был главным действующим лицом на площади.[161 - Греч Н. Записки о моей жизни. С. 394.] «Александр Александрович Бестужев (сумасбродный критик, наглец в обществе, писатель не без дарования, но гоняющийся за умом, тогда как ум никогда почти не давал ему поймать себя), – писал другой современник,[162 - А. Ф. Воейков к княгине Е. Волконской. – Русский архив. 1899. II, с. 294–295.] – выдал себя за адъютанта великого князя Константина Павловича, клялся солдатам, что цесаревич схвачен на дороге, что Михаил Павлович в оковах, изранил частного пристава Александрова, исколол квартального надзирателя и велел провозглашать «Да здравствует конституция!».
«Мятежники были в ужасном исступлении, – рассказывал и еще один современник. – Адъютант герцога Виртембергского Бестужев бегал между ними с белой повязкой на руке, вооруженный кинжалом и пистолетом».[163 - Вступление на престол императора Николая I. Из записок ген. – лейт. М. Данилевского. – Русская старина. 1890. Ноябрь, с.502.]
На самом деле поведение Бестужева на площади было хотя решительное, но далеко не такое кровожадное и театральное.
Любопытно, что за три дня до 14 декабря (11-го) он писал своей матери письмо в деревню, в котором говорил ей очень спокойно о том, как Петербург принял весть о смерти Александра I. Он извещал ее, что царствовать надлежит Николаю Павловичу, что в городе как будто ничего не бывало. «Николай Павлович распоряжается всем и не показывает отчаяния, – писал он. – Все приняли это хладнокровно; полки присягают не зная кому, но все обходится тихо».[164 - Сборник снимков с автографов русских деятелей 1801–1825. СПб., 1873, с.7.]
Хотел ли Бестужев успокоить свою мать (но тогда зачем было вообще писать об этом) или он сам за три дня думал, что все обойдется мирно?
V
14 декабря утром, если верить Бестужеву, он да и все его товарищи шли на площадь, «уверенные, что они успеют или умрут, и потому ни малейших сговоров на случай неудачи не сделали».
Направился Бестужев в казармы Московского полка, где и началось возмущение.
«Князь Щепин-Ростовский, Михаил и Александр Бестужевы и еще два офицера того же полка, – утверждало обвинение, – ходили по ротам 6-ой, 5-ой, 3-ей и 2-ой, уговаривая рядовых не присягать Николаю Павловичу, и говорили: «Все обман, нас заставляют присягать, а Константин Павлович не отказывался; он в цепях; Михаил Павлович также в цепях». Александр Бестужев прибавлял, что он прислан из Варшавы с повелением не допускать полки до присяги.[165 - Показание Бестужева: «По утру в 7 часов приехал ко мне Якубович сказать, что он хотя обещал накануне Арбузову приехать в экипаж и идти с ними к измайловцам, но раздумал, а что будет ждать войска на улице. Я в 9 часов поехал в Моск. полк, где ждали меня брат мой Михаил, которого прежде я хотел устранить, но Рылеев воспламенил, и князь Щепин, Волков и Броке. Все они были у меня в 1-й раз только за два дня и прежде в обществе не были. Потом пошли мы в роты, как я показал, где со Щепиным и говорили. Только адъютантом Константина Павловича я себя не называл, а говорил, что служил под его командою. Говорил сильно, меня слушали жадно – и двинулись с криком: ура! Константин!»]
Генерал-майору Фридрихсу, который наскочил на него, Бестужев пригрозил пистолетом, которым его снабдил князь Щепин в казармах, когда они выходили на двор. Грозя генералу, Бестужев, однако, завернул назад курок пистолета и ни в кого не стрелял.
Генералу Фридрихсу он сказал только: «Отойдите прочь, генерал»; и как раз в этот момент Щепин ударил Фридрихса саблей. Генерал упал, а Бестужев «отвратился от этого кровавого зрелища и вышел из ворот». Вместе со Щепиным он вывел полк из казарм и повел на Сенатскую площадь. Выходя на берег Фонтанки, Щепин сказал Бестужеву: «Что?! Ведь к черту конституция!» – и Бестужев отвечал ему: «Разумеется, к черту!».[166 - Показание Бестужева: «Замечательно то, что, выходя из казарм, Щепин мне сказал, к черту конституцию? я ответил: разумеется, к черту – и это было от сердца. С какими бы глазами стал я говорить против Константина Павловича?»Кажется, что в этот момент экзальтации он готов был помириться с «са мо держа вием» Императора Константина Павловича.]