– Для нас с вами! – И пожал плечами.
– Ручаюсь вам, Гарри, мальтузианство – бред кретина, забывшего лучшее, что Господь Бог вложил в нашу душу: любовь к ближнему.
– Что касается меня, – желчно сказал Гопкинс, – то я люблю ближнего только до тех пор, пока получаю от него какую-нибудь пользу. А я не думаю, чтобы увеличение народонаселения, хотя бы у нас в Штатах, способствовало моей или вашей пользе.
– Это отвратительно, Гарри, то, что вы говорите! – крикнул Рузвельт. – У вас немыслимая каша в голове… вы ничего не понимаете в этом. Хорошо, что ни вы, ни я не успеем засесть за мемуары.
– За меня не ручайтесь…
– Не обольщайтесь надеждой, что я оставлю вам время на это старческое копание в отбросах своего прошлого.
– Только потому, что мне не дано дожить до старости, только поэтому.
– Вовсе нет, – запротестовал Рузвельт. – Я не позволю ни себе, ни вам тратить время на стариковские жалобы, пока один из нас способен на большее.
Гопкинс отлично понимал, что хочет сказать Рузвельт, но ему доставляло удовольствие строить гримасу недоумения. Он любил поднимать подобные темы и часто спорил с президентом. Эрудированные доводы образованного и дальновидного Рузвельта частенько бывали Гопкинсу очень кстати, когда ему самому доводилось отстаивать точку зрения президента перед его противниками. Эти доводы особенно были нужны Гопкинсу потому, что он не находил их у себя.
Гопкинс не был простаком. К тому же, будучи помощником такого изощренного политика, как Рузвельт, он не мог относиться к противникам так легкомысленно, как относился кое-кто из его друзей, в особенности все эти оголтелые ребята из шайки Ванденгейма. Гопкинс смотрел на коммунизм, как на серьезное явление в жизни общества. Он отдавал должное русским, проводившим учение Маркса и Ленина в жизнь с завидной последовательностью. Но он, разумеется, не соглашался с тем, что позиции его общественной системы – капитализма – могли быть сданы этому враждебному его миру мировоззрению.
Вот тут-то ему недоставало теоретических знаний, а Рузвельт прибегал иногда к мыслям таких, казалось бы, далеких миру президента философов, как Ленин и Сталин. При грандиозном размахе их философских построений, при невиданной смелости социальных и экономических решений, предлагаемых человечеству, они никогда не отрывались от реальности.
Нет, Гопкинс не был философом. Единственными уроками философии, которые он признавал, были беседы с Рузвельтом. Но и здесь он частенько проявлял такую же несговорчивость, как сегодня:
– Не понимаю, что глупого в рассуждениях Мальтуса? Но допустим, что попытка избавиться от перепроизводства рабочих рук – действительно чепуха. Тогда нужно сократить производство машин-производителей.
– Одна глупость страшнее другой, – воскликнул Рузвельт.
– Не понимаю, что тут глупого, – сказал Гопкинс, – если вместо одного давильного автомата я посажу в сарай сотню парней. Все они будут заняты, все будут получать кусок хлеба, а я буду иметь те же пятьсот кастрюль в день, которые штампует автомат.
В глазах Рузвельта мелькнула нескрываемая насмешка. Когда Гопкинс умолк, он сказал:
– Значит, когда эти сто парней родят еще сто, вы должны будете дать им в руки вместо медного молотка деревянный или просто берцовую кость съеденного ими вола, чтобы работа у них шла медленней. А когда у той второй сотни родятся еще сто сыновей, вы заставите их выгибать кастрюли голыми пальцами, а закраины для донышка делать зубами?
– Это уже абсурд!
– А не абсурд предполагать, что три доллара, которые вы даете сегодня мастеру при автомате, можно разделить на сто парней, а потом на двести, а потом…
– Вы сегодня поднимаете меня на смех.
– Это все-таки лучше, чем если бы вас подняли на смех Тафт или Уилки.
– Одно другого стоит, – кисло протянул Гопкинс. – Но в заключение я вам все-таки скажу, что сколько бы вы ни занимались вашей филантропией, вы не спасете от катастрофы ни Америку, ни тем более человечество. – Гопкинс подумал и очень сосредоточенно продолжал: – Я настаиваю: перспектива должна быть! – Он убеждающе потряс в воздухе кулаком. – Поймите же, патрон, она должна быть тем лучшей, чем меньше людей будет на земле. Ведь чем скорее они размножаются, тем больше возникает противоречий, тем сгущеннее атмосфера, тем страшнее смотреть в будущее.
– Вы пессимист, Гарри…
– Ничуть! Мне просто хочется думать логически: а к чему же мы придем, когда их будет вдвое, втрое больше? Это же черт знает что!.. Кошмар какой-то!..
Рузвельт остановил его движением руки.
– Вы недурной делец, во всяком случае, с моей точки зрения, – прибавил он с улыбкой, – но ни к черту не годный философ, Гарри… – Он пристально посмотрел в глаза собеседнику. – Говорите прямо: вам хочется уничтожить половину человечества?..
Глава 4
Рузвельт был человеком, не способным положить на стол даже локти. Он был из тех, кто в нормальных условиях избегал говорить неприятности. Во всех случаях и при любых обстоятельствах он стремился приобретать политических друзей, а не врагов. Вместе с тем он понимал, что в сношениях с противниками, будь то внутри Штатов или за их пределами, – особенно если эти противники более слабы, – нужно разговаривать подчас просто грубо.
Поэтому Рузвельту нужен был кто-нибудь, кто мог за него класть на стол ноги на всяких совещаниях внутри Америки и на международных конференциях и говорить с послами языком рынка. Таким человеком и был Гарри Гопкинс.
Гопкинс понимал: вопрос, только что заданный ему Рузвельтом, – не риторический прием. Но Гарри достаточно хорошо изучил президента, чтобы знать, что в разговоре с ним далеко не всегда следует называть вещи своими именами. Нужно предоставить ему возможность обратиться к избирателям с высокочеловечными декларациями, обещать мир всему миру, обещать людям счастливое будущее. А когда дойдет до дела, он, Гопкинс, найдет людей, руками которых можно делать любую грязную работу.
Не всегда можно было прочесть мнение президента в его взгляде. Сейчас, например, Гопкинс не мог понять: действительно ли Рузвельт осудил его, или это опять только манера всегда оставаться в глазах людей чистоплотным.
«Вам хочется уничтожить половину человечества?..»
Что ему ответить?..
Гопкинс негромко произнес:
– Я этого не сказал, но…
– Но подумали! А мне не хочется, чтобы мой лучший друг строил из себя какого-то каннибала, считающего, что только война может нам помочь выйти из тупика.
– Значит, тупик вы все-таки признаете! – торжествующе воскликнул Гопкинс, поймавший Рузвельта на слове, которое у того еще ни разу до сих пор не вырывалось. Но президент мгновенно отпарировал:
– Не тот термин, – сказал он, – я имел в виду политический кризис и только…
– Ну, так попробуйте вытащить мир из этого «кризиса», избежав войны. Буду рад выслушать хорошую лекцию по этому поводу.
– К сожалению, Гарри, – и лицо Рузвельта сделалось задумчивым, – я теперь все чаще обращаюсь к русской литературе, когда мне приходится разбираться в сложностях, до которых докатилось человечество. На этот раз я передам вам мысль одного русского публициста, с которым сам познакомился недавно. Но тем свежее у меня в памяти его мысль: некий джентльмен сомневается в дальнейшей судьбе цивилизации человечества только потому, что животный страх за собственные преимущества, присвоенные за счет других людей, он переносит на общество в целом. Он думает: «Так как с прогрессом общества будут уменьшаться мои сословные преимущества, обществу в целом будет хуже. А когда меня вовсе лишат привилегий, общество окажется на грани гибели…» – Рузвельт вопросительно посмотрел на Гопкинса. – Вы поняли, Гарри?.. Не кажется ли мне, что, когда меня лишат Гайд-парка, человечество останется без крова?..
– Я далек от таких аберраций, – с цинической откровенностью проговорил Гопкинс. – Меня беспокоит судьба этого поезда, – он выразительно обвел вокруг себя рукою, – а вовсе не то, что находится там, – и он с презрением ткнул пальцем в окно вагона, на видневшиеся за толстым стеклом домики фермеров.
– Тогда, мой друг, – с ласковой наставительностью проговорил Рузвельт, – вы должны прежде всего выкинуть из головы глупости, которые в ней сидят. Мальтус не подходит. Массам людей он гадок. Это не философия, а грубый обман. На него нельзя поддеть человечество. Только трусы, потерявшие голову, могут полагаться на подобные средства борьбы с разумными требованиями простого человека. Запомните, Гарри: животный страх перед массой не делает дураков умными – они остаются дураками. Пойдемте своей дорогой. Если мы не сумеем завоевать любовь американцев – конец! – Он погрозил Гопкинсу пальцем. – Запомните, Гарри: сознательный гнев масс – это революция. – С этими словами он отвернулся было к окошку, но тут же снова подался всем корпусом к Гопкинсу. – Этого вы не записывайте в своем дневнике… А теперь, что вы там мне приготовили? – И протянул руку к папке, которую держал Гопкинс.
Гопкинс молча подал лист, лежавший первым. Взгляд Рузвельта быстро пробежал по строкам расшифрованной депеши.
«24 марта 1939
Американский посол в Лондоне
Кэннеди
Государственному секретарю США
Хэллу
Лорд Галифакс считает, что Польша имеет большую ценность для западных держав, чем Россия. По его сведениям, русская авиация весьма слаба, устарела, оснащена самолетами малого радиуса действия; армия невелика, ее промышленная база не готова…»
По мере того как Рузвельт читал, все более глубокая морщина прорезала его лоб. Закончив чтение, он еще несколько мгновений держал бумагу в руке. Словно нехотя вернул ее Гопкинсу: