Он перекрестился. Дрожащей рукою зачерпнул из сугроба, пожевал как тесто пресный, вязкий снег, проглотил, и ещё сильнее захотелось пить – нутро горело пережитым страхом.
Стараясь попадать в дырки от своих прежних следов, минуя знакомую «кузницу» пёстрого дятла, дробно колотившего очередную шишку в вышине, Емельян Прокопович пробрался через ельник – зелёные и ржавые иголки насыпались на шапку, на воротник.
Облегчённо вздыхая – наконец-то можно будет прилечь на сено и покимарить, – он раздвинул плотные ветки… И остолбенел…
Ни саней, ни лошади не видно!
Сначала он подумал, что просто-напросто вышел не в том месте – заблудился. А потом, когда приблизился, увидел: у коновязи остался лишь куцый обрывок узды, болтающийся на ветру; клочья сена, втоптанные в снег, и подсохшая груда зеленоватых круглых конских яблок, частично расклеванных пичугами.
«Давно, стало быть, убежала, – определил Чистяков и покачал головою. – Да что же вы сегодня, черти, со мною делаете? То медведь, то эта паразитка… Какая вот шлея попала ей под хвост? – Он посмотрел по сторонам. Догадка обожгла. – А если… если не убежала? Если кто-нибудь её увел? О, господи, да нет!»
Емельян Прокопович припомнил дрожь, фырчанье лошади, когда только привязал её сюда и взялся потрошить мешок с мукою. Значит, она ещё тогда наверняка учуяла медведя. А позднее, когда ветер от пещеры сильней потянул, – лошадь совсем очумела от страха, вон как ломанулась напрямки…
Он поспешил по блестящему санному следу. Продрался через мёрзлый можжевельник, изломанный копытами и полозом, спустился в небольшую логовину, осененную широкими тенями – солнечный свет уже сюда не попадал. Время – как-то странно быстро – уже клонилось к вечеру. На пригорке Чистяков отдышался и почувствовал: пятку натирает. Сел на пенек, разулся и прелую портянку принялся перематывать. Валенок дымился перед ним – как чайник.
«Да, неплохо бы чайку… и водки выпил бы стакан, – мимоходом помечтал Емельян Прокопович и сплюнул. – Ничего, всё будет скоро! И портянки бархатные заведу себе и ребятишкам. И серебряный топорик – каждому!»
Переобувшись, он прошёл через поляну. Спугнул клестов, кормящихся шишками на елях. Ступая в крупный и глубокий лошажий след, кладоукрыватель спустился в распадок и едва не заорал от радости: «Вон она, родимая! Вон она, проклятая савраска!»
Груженые сани крепко заклинило между большими деревьями – только это и спасло от гибели; неподалеку был речной обрыв. Кобыла, чуя в трёх шагах перед собою губительную пустоту, дрожала каждою жилкой; постанывала, зажатая перекосившимися оглоблями.
Он с трудом распряг напуганную лошадь. В сторону отвёл, успокаивая рукою и голосом. Поправил поврежденную оглоблю и, скрипя зубами от натуги, сани вытянул из деревянной ловушки. Закурить собрался: давно уже хотелось, но…
Вдруг он увидел чей-то свежий след возле обрыва. Пригляделся. Обомлел. Человечий след был. Несомненно. Правда, у медведя он тоже – как человечий. Но ведь не мог же тот медведь-сидун соскочить со своего насиженного места и тут пробежать. Когда бы он успел?
«А кто же тогда? – изумился мастер, протирая глаза и ощущая холодок между лопатками. – Я тут не ходил. А кто?..»
За спиной невдалеке раздался шорох. И в следующее мгновенье – словно ударили сзади…
Чистяков пошатнулся и, чтобы не упасть от страшного толчка, шагнул к саням, сгибая задрожавшие колени. И услышал раскатившееся эхо выстрела. Но услышал плохо. Как через вату…
Повернувшись на звук, он глазами пошарил в расплывающихся деревьях, но не увидел стрелявшего…
Сначала боли не было, и Чистяков не мог сообразить: что с ним произошло. Хотел вдохнуть, но воздух не дался в гортань… Потом, запоздало, с губительной сладостью, спину и грудь охватило огнём.
Болезненно и вяло кашлянув, он обмяк. Опустился в розвальни. Под сердцем стало горячо и мокро. Пуля прошла навылет.
Емельян Прокопович откинулся в санях. Высоко над ним синело небо. Тёплое, просторное, зовущее. Не мигая, он смотрел на солнце. Открытый свет уже не страшен был: зрение начинало гаснуть потихоньку.
«Неужели всё? – утомленно пожалел. – Вот он, клад мой. Накудесил!..»
6
Окрестность, оглушенная выстрелом, настороженно примолкла. Птица петь перестала, затаясь между веток. Трусоватый заяц-беляк «уронил душу в пятки», замерев под заснеженным кустиком на прибрежной опушке.
Кто-то уверенно шагал по снегу. Промороженная корка проламывалась громко, хрустко.
Двое подошли к саням. Остановились, глядя на распростёртую, недвижную фигуру Чистякова.
– Ну и что? Готов? – спросил один.
– Спекся, будь спокоен! Ха-ха. Как это он говорил? Мастер знает, где поставить точку? Да? Видишь, какую хорошую точку я смог поставить, прямо в се…
– Хватит болтать! – одёрнул старший. – Обыскивай. Смотри ладом за пазухой!
Чья-то холодная лапа, воняющая пороховой гарью, в самое сердце, кажется, полезла.
– За пазухой один какой-то камешек и всё!
– Не может быть, чтобы один… Смотри путём!
Младший заворчал:
– Смотрю, да больше нету. Клад! Поди, наврали?
– Дьявольщина! Как же так? Куда же он запрятал?
– А вот мешки! Может, в мешках?
– Наверно. Дай-ка нож!
Затрещала грубая распоротая мешковина. Беззвучно, мягко под ноги разбойникам посыпалась мука… По ней топтались, торопя друг друга, нервничая.
– Разгребай аккуратно! Кидаешь, как пёс…
– Хорошая мучица. Бархатный размол.
– Как же! Старался, кормилец, старался…
– А на пульку нарвался… Ха-ха!
– Нишкни! – опять одёрнул старший. – Чего ты ржешь, как сивый мерин?.. Ну?.. Чо там, окромя мучицы?
– Да нету ни хрена!
– Не может быть! Кикимор не станет врать! Ищи, братан! Ищи, Панок!
И снова затрещал мешок под лезвием ножа.
– На, смотри, коль не веришь, – сердито сказал Панок. – Пусто! Только зазря мучицу рассыпаем. Её сейчас продать – дороже клада…
– Не скули. А где же он спрятал, гад?
– А ты спроси. Гляди, он ещё дышит.
– Ладно, пошути мне! Связался я с тобою, с дураком! – басовито выругался старший. – Говорил же: не надо под сердце лупить. Был бы живой сейчас, так мы бы выпытали бы, где он затырил…
– Что теперь толковать? Пулю назад не воротишь.