– Извините, – напомнил ушастый, – но у нас теперь цензуры нету.
– А Цензор – есть! – тяжело и раздражённо ответил сыщик, поворачиваясь к помощникам. – Ну, что? Гильзу нашли? Нет? Я так и знал. А собака след взяла? Тоже нет? И это не удивительно. Почерк Цензора, чтобы ему ни дна, ни покрышки!
– А что это за Цензор? – заинтересовались работники издательского дома.
– Псих какой-то, маньяк, – раздражённо ответил сыскарь и отмахнулся: – Посторонних попрошу покинуть помещение!
Работники издательства, в одночасье оказавшиеся посторонними в своём издательстве, стояли в коридоре по углам, нервно курили и переговаривались о том, какие странные и страшные дела стали твориться в городах и весях нашей страны. Ведь этот случай – далеко не первый, о чём-то подобном уже писали и передавали из уст в уста. Но до поры до времени это казалось пустой болтовнею, досужими сплетнями. А теперь вот, когда самих коснулось, – теперь пришлось поверить во все эти россказни, которые сводились к тому, что на просторах нашей великой страны объявился какой-то сумасшедший Цензор, так его прозвали сыщики. Этот Цензор год за годом целенаправленно взялся обезглавливать самые престижные издательские дома, книготорговые фирмы и всё такое прочее, хоть как-то имеющее отношение к печатной продукции. Причём была одна такая закономерность: помешанный Цензор казнил только тех, кто распоясался до неприличия и многотысячными, многомиллионными тиражами распространял всякие пошлости, издаваемые чуть ли не в золотом обрезе. Дело это стало «резонансным», как нынче любят выражаться, и на поимку этого Цензора брошены были все лучшие силы сыскных департаментов. Да только, видно, мало каши ели эти «лучшие силы» – Цензор преспокойненько продолжал работать в разных уголках страны, и никто не мог сказать, где он завтра объявится.
3
Кошмарную новость о Цензоре пассажирам скорого поезда сообщил какой-то странный старичок, весь такой пушистый, облачённый в белое. И пассажиры, курившие в тамбуре, и пассажиры, сидевшие по своим купе, оживлённо стали обсуждать эту новость. Стали возмущаться нравами новой эпохи. И среди возмущавшихся больше всех выделялся «божий одуванчик», одетый во всё белое, да к тому же Белинский (фамилия была в билете). Старичок этот, Азбуковед Азбуковедыч, скрипел зубами, среди которых был один золотой, чрезмерно длинный, похожий на перо от самописки – наверно, стоматолог плохой попался.
Старичок едва не плевался, говоря, какое людоедское время на дворе, какая жуткая эпоха наступила – жгут и стреляют среди бела дня. А затем старичок с неожиданной прытью – молодому на зависть – забрался на верхнюю полку. Подложил под голову какой-то саквояж, и закимарил.
Лететь самолётом Азбуковед Азбуковедыч не рискнул: дуэльный гарнитур пронести через контроль никак нельзя, а в багаж сдавать опасно; мало, что ли, было случаев, когда грузчики или кто-то ещё самым беспардонным образом рылись в багаже пассажиров.
Так старичок и проспал на своём саквояже, а точнее сказать, пролежал с закрытыми глазами, поскольку он давно уже – сто или двести лет – маялся жестокой бессонницей. О чём он думал, лежа с закрытыми глазами? Мучился ли он муками совести по поводу кошмара в Лукоморске? Нет, не мучился. А почему? Да просто потому, что никакого кошмара не было.
Да, да! Ничего подобного не было: ни сыскного агента, ни заплаканной секретарши в издательстве, ни убитого директора издательства. Ничего этого не было. А если было, так только в воспалённом воображении Старика-Черновика. Хотелось ему, ой, как хотелось, чтобы наконец-то явился миру новый Стенька Разин и навёл-таки порядок на Руси. Куда это годится? Такой бардак кругом, что просто ужас…
Старик Белинский до того задумался, загоревал на верхней полке, – даже не заметил, когда остановились, когда попутчики покинули купе.
Было раннее утро. Пассажирский поезд привёз Белинского на один из громадных вокзалов шумного и суетливого Стольного Града. Шагая с вокзала, Белинский попал в такой крутой водоворот – чуть пуговки не отлетели. Народу было – пропасть. Вавилонское столпотворение. Где тут найдёшь одного человека? И всё же старик надеялся; здесь и только здесь можно будет разыскать Златоуста, если он жив-здоров. Стольноград готовится к большому празднику и со всех концов земного шара сюда слетятся знаменитости, так называемые «звёзды», которые на самом-то деле чаще всего не тянут даже на простую керосиновую лампу – не светят и не греют…
Поначалу Азбуковед Азбуковедыч хотел устроиться куда-нибудь в газету хоть корректором, хоть наборщиком – метранпажем, так это когда-то называлось. Но, поразмыслив, решил не связываться. «Жульёристы и бумаговратели, – кручинился Абра-Кадабрыч, – теперь такое стряпают – стыд и срам корректировать! Выпустили джина из Бутырки, попробуй-ка обратно затолкай!»
Он стал работать дворником, немало удивляясь тому, что эта должность почти всегда свободна по той простой причине, что желающих намусорить тысячи тысяч, а желающих прибраться – по пальцам перечтёшь. С одной стороны, это грустно – грязи-то, ребята, по колено. А с другой стороны – ты везде и всегда желанный товарищ, а где-то, может, даже и господин.
4
Великий и бессмертный Стольноград не спал, несмотря на глубокую ночь. Стольноград – один из древнейших городов на Земле – скоро будет отмечать своё тысячелетие. И всё это время, если вдуматься, начиная с первых дней младенчества, Стольноград ни на минуту не смыкал глаза, бесчисленные глаза фонарей, в которые сначала для пущей зоркости закапывали керосин. А теперь, на пороге нового тысячелетия, глаза фонарей даже моргать научились – энергосберегающие лампы сами собой угасают и вспыхивают. Но, кроме этих ярких фонарей, на проспектах и площадях по ночам сияет-полыхает такая иллюминация – небу жарко становится. Золотые купола и шпили светятся. Облака и тучи переливаются павлиньими перьями, проплывая над каменными громадами Стольнограда. И постоянно горят глазёнки суетливых машин – легковых и грузовых машин, время от времени проносящихся по улицам и проспектам…
«Не спит, не спит громада Стольнограда! – размышлял Азбуковед Азбуковедыч. – И моя извечная бессонница не идёт ни в какое сравнение с бессонницей этого мегаполиса, который воочию видел и Наполеона, и Христа, и Антихриста. Ну, это я, конечно, маху дал, преувеличил… Христа этот город не видел, а вот Антихриста, кажется, скоро увидит. И страшно мне подумать, кто это такой – современный Антихрист. Неужели тот самый, кто хотел, мечтал быть Златоустом? Не могу поверить. Не хочу. Газеты пишут? Да мало ли там нынче всякого вздора. Не поверю, пока не увижу своими глазами. А если увижу – узнаю? Ведь он же так переродился – мать родная не сможет признать…»
Азбуковед Азбуковедыч постоял у оконца – узкого, глубокого. Посмотрел на огни полночного города. Оконце, обрамлённое железной крестовиной, похоже на бойницу крепости, и это обнадёживало старика. Если его попытаются взять – а это не исключено! – тесная каморка превратится в хорошую цитадель. Во-первых, у него есть карабин и патронов достаточно, а во вторых…
За окном что-то хрустнуло – точно ветка в полночном саду под ногой непрошеного гостя.
Испуганно пригнувшись, старик отошёл в дальний угол. Затаился, почти не дыша, крепко держа наизготовку золотой карабин, мерцающий во мраке. Но за стеною по-прежнему всё было тихо, дрёмно, только ветер в саду поскуливал.
Обитатель каморки, вздыхая, расслабился и нехотя отложил оружие.
Бумага в печи прогорела уже, и надо было снова затевать печальную работу. А так не хотелось…
В дальнем углу убогой дворницкой, отражая смутный свет уличного фонаря, мерцала широкая лопата, хорошо пригодная для снегоборьбы, поблёскивал пудовый лом, словно отлитый из серебра. При помощи своих «кошачьих глаз» превосходно ориентируясь впотьмах, старик ушёл куда-то в угол…
– В Санкт-Петербурге дворнику памятник поставили, – заворчал оттуда. – И в Гомеле поставили – дворничихе, бабе. А Старик-Черновик перебьётся, не гордый. А я, между прочим, уже не первые сто лет подметаю, дерьмо выгребаю за графоманами и даже за классиками…
Из тёмного угла старик вернулся, держа в объятьях целый сугроб какой-то удивительно светлой бумаги – странно сияла впотьмах.
– Дожился, докатился, колобок, – забормотал старик, склоняясь над бумажными развалами, упавшими возле печи. – Вот уж никогда бы не подумал, что придётся жечь, как сумасшедший сжигает свои миллионы…
Старик нисколько не преувеличивал. Каждая страница этой беременной рукописи, которая ни сегодня-завтра была готова разродиться романом, даже самая невзрачная страница – приди он сегодня в любое издательство – обернулась бы зелененькой стодолларовой бумажкой. А может, даже и не сто, а двести, триста долларов за каждую страницу отвалили бы – это как сторговаться. Но в том-то и дело, что деньги для него – пыль на дорогах истории. Вот почему теперь он так хладнокровно сжигает свои миллионы – от пыли решил отряхнуться. Только он уже устал «отряхиваться», честно говоря, – рука устала бросать в огонь листы, листы, листы, мелко испещрённые старательным каллиграфическим почерком, которым сегодня уже, наверно, никто не владеет.
Обладая уникальной способностью писать двумя руками сразу – и поэзию и прозу одновременно – покорный слуга намарал целые горы бумаги. Поначалу это была «История гения», а потом, год за годом, превратилась она в «Историю несбывшегося гения». Поначалу Оруженосец радовался, – ой, как много материалу наскирдовал, на пенсию выйдет, займётся обработкой. А теперь вот – впору заплакать. Жалко всё-таки сжигать, а надо. Причём надо-то сжигать тайком, по-партизански, соблюдая светомаскировку по ночам, когда кругом такая тишина, что даже бумага в печи, разгораясь, так трещит, будто гром за окнами. Хотя на самом деле – кладбищенский покой. И в каморке тихо, даже мышь не слышна. И за стеною глухо – Стольноград не спит, но и не бодрствует, он словно бы лежит с открытыми глазами, отдыхает.
В тишине заскрипела чугунная дверца – распахнулся красный зев небольшой печи, в глубине завиднелись малиновые гланды.
«Стольноград, наверно, можно было бы всю зиму согревать, если в котельной работать и топку вот этими бумажными курганами топить, – сокрушался Оруженосец. – А если бы иметь возможность снова превратить всю эту бумагу в деревья – Стольноград потонул бы в дремучей тайге. Эх, ну что? Пора топить котят, пока слепые. Пора, мой друг, пора. Да только жалко, ой, как жалко заготовки лунного листа. Как я стану жечь эти листы? Не знаю. Буду жечь, и тут же горючими слезами заливать. И снова, снова буду вспоминать, как мы заготавливали эти изумительные лунные листы, как бродили по морям и океанам, как расставались у подножья той великой горы, откуда мой ученик должен был вернуться Златоустом…»
За окнами синело и аквамаринилось – нежная прозелень зацвела на востоке. Не в силах заставить себя сжечь «Историю несбывшегося гения», дворник собрался, вышел на работу. Пока на дворе было сухо, заботы по уборке немного, и старик, управившись со своей «делянкой», отправился фланировать – бесцельно бродить по Стольному Граду.
5
Давненько он тут уже не был. Соскучился.
Много чудес и великих красот посчастливилось увидеть ему – земному скитальцу и небесному жителю. Перед ним когда-то открывались красоты Древнего Рима. Он прекрасно помнит Лондон, окутанный флёром таинственного тумана. Греческие Афины вставали перед глазами скитальца. Париж. Лиссабон. Владеющий десятками языков и наречий, он везде и всюду был желанный гость. И везде и всюду были у него свои предпочтения, излюбленные уголки. В Риме это был Колизей, а вернее то, что осталось от него. В Греции – Афинский Парфенон. В Париже – берег Сены или Булонский лес, а точнее, парк на западной окраине Парижа. В Лондоне полюбился ему знаменитый Лондонский Тауэр – один из главных символов Великобритании, старейшая крепость, которая за время своей долгой жизни была и дворцом, и хранилищем королевских драгоценностей, и военным арсеналом, и монетным двором, и тюрьмой, и обсерваторией, и даже зоопарком. Лиссабон запомнился, как одна из самых тёплых европейских столиц, где он хотел бы жить, невзирая на то, что там немало дождливой погоды, заметно зависящей от Гольфстрима. Австралия и Океания запомнились Маршалловыми Островами и роскошным Королевством Фиджи; от этих берегов он сердце с кровью отрывал, навек запомнив, как зазывно, как безутешно рыдали теплоходы перед расставанием с тёплыми морями и океанами.
Земля прекрасна, да, но почему, почему только здесь, в этой загадочной стране, в названии которой дрожит роса, – почему только здесь он ощущает себя не в гостях, а дома? Почему только русский язык – великий и могучий – в его представлении был и остаётся языком богов? Этого Азбуковед Азбуковедыч не мог объяснить. Любовь не поддаётся холодному рассудку.
Глава третья. Любовь на бересте
1
Весна в том далёком приснопамятном году пришла на землю раным-ранёхонько. Получилось, как в той поговорке: не глядя в святцы да в колокол бух. И птицы раньше срока прилетели, и цветы из-под снега так дружно проклюнулись, будто сговорившись. Заголубели подснежники. Жёлтыми чашечками закрасовался весенник, светло-синие ирисы, хохлатки, весенний морозник. И воздух над полянами, над перелесками, густо напоённый медовым ароматом, бродил, как брага, охмелял, охмурял.
Ой, да что там говорить! В крови кипела юность и весна, и парень втрескался в одну пригожую красу, которую случайно повстречал в родном лесу, где жил семнадцать лет, молился колесу. И все думы теперь были только о ней. И не простые думы были, нет. Стихи в голове зазвенели. А как же иначе? Любовь окрыляет, любовь поднимает к звёздам и солнцу, и человек невольно становится поэтом…
Парня звали – Иван Простован. Ивашка, петухом расшитая рубашка. Он был «не здешний». Он был подкидыш. Приёмные родители нашли мальчонку в грозовую июльскую ночь где-то под ракитовым кустом, где он кричал, как недорезанный острыми ножами молний. И то, что он теперь бумагу стал изводить почём зря – не удивило приёмных родителей. Был бы родной, тогда бы рты разинули: откуда в нём такой талан? А подкидыш – тёмная лошадка. Да и вообще баловство такого рода – сочинения да песнопения – деревенская жизнь испокон веков не признаёт; этим не прокормишься. Короче говоря, никто из домашних не заинтересовался виршами – все озабочены были добычей хлеба насущного. Только дед проявил любопытство, да и то, скорей всего, от скуки.
Это был могутный, колоритный дед Илья, дед Мурава – седая бородища у него была иззелена, словно сухой травой лицо обмуровало. Похожий на былинного Илью Муромца, дед подолгу просиживал на русской печи, газетки, журналы штудировал.
С трудом разобрав почеркушечки внука, дед ухмыльнулся в зеленоватую бороду.
– Ох, парень, ты и врать горазд! – басовито похвалил, по-богатырски глядя из-под руки. – У тебя такие перлы получаются, должно быть, от того, что перловки обожрался.
Внук похлопал синими, наивными глазами – длинные ресницы врастопырку.
– А что, дед? Плохо?
– Ничего, – сдержанно ответил критик. – В темноте под одеялом можно той царевне почитать.
Они посмеялись. Дед посоветовал печь протопить этими перлами и успокоиться. Но Ивашка был настроен по-боевому.
– Хочу поехать в Стольный Град!
Дед, «разинув бороду», с печи едва не грохнулся.