Маслюхин поклонился и пошел к частоколу. Глаша посмотрела ему вслед и в раздумьи позвала:
– Постойте! Постойте-ка! подите-ка опять сюда! Вы слушайте же: вы так и скажите и своим, и моему дяде, что я вам очень нравлюсь.
– Очень хорошо-с; я это скажу, – отвечал Маслюхин.
– Скажите, что вы кроме меня ни на ком не женитесь, слышите?.. А я вас после того полюблю… как вы женитесь-то на мне – понимаете? Я полюблю вас тогда, – торопливо докончила она, опять нетерпеливо заворачивая его от себя; но только что он сделал от нее три, четыре шага, Глаша опять крикнула: – И то…
Маслюхин остановился.
– Что это я, бишь, хотела вам еще сказать, – рассуждала она, оглядываясь кругом по огородам. – Да, зайдите-ка вон туда скорее за рябину. Да скорее, скорее идите.
– Зачем-с? – осведомился, конфузясь, Маслюхин.
– Я вас там поцалую.
Маслюхин неловкими шагами пошел за старую рябину. Глаша обежала дерево с другой стороны, чуть прикоснулась своими свежими устами к окрашенным черным подсолнухом губам Маслюхина и сказала ему:
– Ну… так вы же смотрите!
– Не беспокойтесь, – отвечал, убегая, Маслюхин.
Глафира действовала очертя голову; она не ручалась, как это разыграется; она только жаждала перемены своего положения, жаждала этого со всей нетерпеливостью оскорбленной молодой натуры и импровизировала себе эту перемену. Пусть это будет худшее; но пусть это будет иное, не то, что гнетет и мучит. Но тем не менее, затеяв игру, она сразу вошла в свою роль и следила за своим делом неотступно. Она знала, что ее партнер дурак и надеялась только на себя. Под тою же рябиною, под которой она бросила Маслюхину свой поцалуй, она ежедневно давала ему дальнейшие инструкции, как он должен действовать, и отбирала от него отчет в исполнении прежних наставлений. При всех этих свиданиях Маслюхин не пользовался от своей невесты ни одной ласкою, ни одним знаком внимания и ни разу не был счастлив настолько, как в свое первое свидание; Глаша его только учила и после урока подавала ему небрежно свою руку, говоря:
– Ну, цалуйте мою руку и помните, что я вам сказала, а то я за вас не пойду.
Маслюхин души не слышал в своей невесте, и через два месяца Глаша, несмотря на все противодействия жениховой родни, вышла за него замуж к крайней зависти всех старогородских невест. Дяди Глаши, Пуговкин и Пизонский, не говорили ей ни слова ни за, ни против этого брака и дали на него свое согласие, которого, впрочем, Глаша не очень и спрашивала. Милочка тоже молчала во все время глашиного сватанья; она знала все пружины, которые подвигали ее сестру к этому браку, но не говорила ей ни слова. Раз только она заметила ей, что этот Маслюхин уж очень большой дурак и презабавный; но Глаша резко отвечала ей, что это не ее дело и что Маслюхин даже вовсе и не дурак, а если чем забавен, так уж наверно нисколько не забавнее ее дядей, Пуговкина да Пизонского. Милу очень обидело это сравнение, и она, сделав в ответ сестре презрительную губку, уже никогда больше о ее замужестве не заговаривала.
Так и вышла Глафира Набокова замуж за ничтожество, имевшее сто тысяч наследственного капитала и называвшееся, ради надетого на него креста, человеческим именем Митрофана Маслюхина. Бодро и настойчиво добивалась она этого счастья; но когда оно уже было почти достигнуто, когда эта торба с деньгами была возглашена ее мужем, человеческая гордость и эстетическое чувство женщины проснулись в Глаше. Мысль о будущем была для нее как страшный сон, в котором снятся собственные похороны. Она старалась искать оправдания собственному замужеству в своем тяжелом прошедшем, но перед ней возникал вопрос: а отчего же, однако, Мила этого не сделала?
– Мила! скажи мне, отчего ты всегда такая счастливая? – спрашивает она занятую делом сестру.
– Ну вот, – отвечает, улыбаясь, Мила. – А ты чем несчастлива?
– Это оттого, что в тебе чувств нет, оттого ты такая.
– Ну да.
– Конечно, деревянная; вот как стол деревянная, – скажет, рассердившись, Глаша и рассердясь заплачет. Нет, лучше взять книгу, там больше сочувствий; но и старая детская книга, старая хрестоматия, и та развертывается ей на странице, где первая строка говорит ей: «Дрянь тот, кто с дрянью связывается». И что же это такое: как же еще связываться?.. не на дружбу; не на товарищество, а… на совет, на любовь, на рождение общих детей… детей дурака, детей, которые будут расти в сугубый срам и поношение; детей, которые, как математическая прогрессия, в бесконечно продолженном виде станут матери живым укором; детей, один вид которых заставит целый век проклинать свою робость перед быстро текущими бедами золотого, всезабывающего молодого века. Ужасно! Страшно!
– Скорее уснуть бы! Пусть хоть во сне снится радость! – И Глаша уснет, но ей радость не снится, и во сне перед очами ее стоит тот же упрек и рисуются те же картины постыдного сочетания.
Глаша проснется, и в ее памяти является против воли все, что она читала про тяжкие доли. Их много, но тяжче всех на свете три из них:
То первая доля с рабом повенчаться,
Вторая быть матерью сына раба,
А третья до гроба рабу покоряться.
Все эти три тяжкие доли теперь выпадали ей на ее пай, и ей еще было время отбросить их от себя, как честный человек отбрасывает от себя подкупную плату, но она решилась и с рабом повенчаться; решилась быть и матерью сыну раба; но и твердо решила зато, что не будет рабу покоряться.
Старый Город, по поводу этого решения, видел очень нарядную свадьбу Глафиры и будет свидетелем других таинств ее судьбы и жизни.
XIV. С рабом обвенчалась
Сама свадьба Глафиры, несмотря на всю ее пышность, не пророчила молодым никакого счастия. Невесту сердечный червяк доедал под корень.
Увидав, как сестра ласково чокнулась надпитым бокалом с ее мужем и ласково пожелала обоим им счастья, Глаша не выдержала и заплакала. Она взглянула на Маслюхина, который сидел рядом с ней, поворачивая свою круглую голову, в белых полисонах, и крутил за щекою язык; силы ее не стало оставаться за этим столом. Ей вспомнилось, как он так же бессмысленно сидел у них в день своего сговора и так же ворочал языком за скулою, а там, вдалеке, у двери, не сводя с него глаз, стояла Мила; как эта Мила тогда остановила пробегавшую мимо нее Глашу за рукав и молча указала ей глазами на жвачку отрыгающего жениха.
– Что? – спросила ее в ту минуту с нетерпением Глаша.
– Это будет твой муж, – отвечала тихо, но с немым ужасом Мила.
И вот он теперь действительно ее муж!..
– Мила, Мила! – воскликнула Глафира, схватив за обе руки сестру, которая, стоя в крытой стеклянной галерейке, тщательно выкладывала из жестяных форм на блюдо заливную рыбу. – Мила, друг мой!.. Милочка!
– Что ты, что ты, Глаша?
– Он мне противен… гадок… ненавистен…
– Полно, Глаша, разве мало так выходят, – отвечала Мила тихим и спокойным тоном, которого всего менее ожидала Маслюхина и который сразу облегчал до возможной степени ее душевные терзания. При одном воспоминании о том, что были, есть и будут другие женщины, несущие такое же горе, ей уже становилось менее ужасным ее собственное горе.
– Ты бы меня хоть побранила, – заговорила она, оправляясь и цалуя белые плечики Милы.
– За что, Глаша? Не от радости ты за него вышла.
– Да, да, мой друг, это правда.
– Ну, то-то и есть; не у всех, в самом деле, достанет силы все переносить… И ты… что уж теперь делать?.. ты действуй на него. Он мягкий, добрый, ты много можешь сделать. Горевать – это самое худшее.
Глаше этот разговор с сестрой дал много силы на перенесение ее возмутительного нового положения. Она обманывала себя и утешалась, что будет действовать, что она сделает из жвачного Маслюхина что-то сносное, непостыдное миру, что он преобразится и своим преображением удостоит самое ее, Глашу, доброго ответа на страшном судище Христовом, в пришествие которого она всегда верила.
Впечатлительную женщину это утешило: это дало ей по крайней мере средство себя обманывать; а это для нее было необходимо.
XV. И матерью сделалась детям раба
В самый короткий промежуток времени после своей свадьбы Глафира перешла целый ряд превращений, в которых не всегда узнавала самое себя и которыми удивляла как нельзя более всех ее окружающих. Она была сначала дней десять очень скучна и печальна; расстроенная, приходила она к сестре и к дяде, говорила мало и ни на что не жаловалась. Но прошло еще несколько дней, и она стала заговаривать о своей судьбе.
– Что ж, – говорила она сестре. – Я отлично знаю, что я никогда не буду счастлива, что я уже погубила себя навеки, но мне не было другого спасения.
Милочка выслушивала эти жалобы, не отвечая на них ни слова, и даже будто пропускала их мимо ушей, что до весьма сильной степени сердило и раздражало нетерпеливую Глашу. Однако прошел самый короткий срок, и оказалось, что Мила знала, почему она молчит и не знает никаких сочувствий, ибо как только на эти жалобы отозвались ее дядьи, так Глафира переменила тон и сказала:
– Ну, да уж все же мне теперь лучше, как прежде: по крайней мере, я теперь ни от кого ничего не терплю и не выслушиваю.
И Пизонский, и Пуговкин, слышавшие эти слова, ничего племяннице не отвечали, и она ушла домой, значительно успокоенная и правая в своих собственных глазах. С этих пор она очень долго не показывалась.
В это время с Глашею произошла новая перемена: она посадила мужа с собою в комнате и начала ему начитывать все, что она любила, что знала и в чем находила услаждение для своей тоски и пищу для своего любопытства.
Маслюхина это не занимало ни на волос; но он сидел перед женою и слушал.