– Испорчен? Неправда, я его осматривала, и он был цел.
– Да; один есть и целый, а этот распорот.
– Каким же образом, кто его мог распороть?
Ропшин махнул рукой и сказал, что до этого не доберешься, а по подозрениям выходит, что толстый кондитер Иван Савельев, желая дразнить Сида Тимофеевича, брал этот мундир у гардеробщика, и чтобы влезть в него, распорол его спинку.
– И вы потому его и надели на покойника?
– А разумеется: зачем терять хорошее платье?
– Да вы совсем немец, – произнесла Глафира удаляясь.
Ночь она провела лучше прежних, но на рассвете пробудилась от странного сна: она чувствовала опять какие-то беззвучные движения и видела какие-то беловатые легкие нити, которые все усложнялись, веялись, собирались в какие-то группы и очертания, и затем пред ней вдруг опять явился монах, окруженный каким-то неописанным, темновато-матовым сиянием; он стоял, склонив голову, а вокруг него копошились и на самых плечах у него вили гнезда большие белые птицы. И он был так тих и так грустно смотрел ей в глаза и шептал:
«Ну, вот я сдержал мое слово; ну, вот я явился».
«А, я знаю, кто ты: ты Светозар Водопьянов», – подумала в ответ ему Глафира и с этим проснулась.
Непродолжительный, но крепкий сон и это тихое сновидение ее успокоили: она не хотела долее оставаться в постели и сошла вниз навестить гроб.
Утро еще чуть наменивалось на небе, в комнатах было темно, но люди уже встали и шла уборка: в зале при покойнике был один дьячок; он зевал предрассветной зевотой и едва бормотал. Глафира Васильевна постояла, поклонилась гробу и ушла бодрая, крепкая и успокоенная. Нервы ее окрепли и страхи смело как рукой. Через два часа был вынос в церковь. Утро ободняло и перешло в красный и морозный день; готовился вынос; собрался народ – все собралось в порядке; вдова снова сошла в зал. Священники облачились, у чтецкого аналоя стоял Сид и молился, читая без книги: «Расторгнем узы их и отвержем от нас иго их. Живый на небеси посмеется им и Господь поругается им». Сид был тих сам и точно утешал покойного в последние минуты его пребывания в доме. Гроб подняли и понесли: шествие тронулось и в нем оказался участвующим и Горданов. Он шел издали и не искал случая подойти к Глафире.
Вот и храм: небольшая сельская церковь переполнилась людьми и воздух в ней, несмотря на довольно высокий купол, стал нестерпимо густ; солнце било во все окна и играло на хрусталях горящего паникадила, становилось не только тепло, но даже жарко и душно, головы начинали болеть от смешанного запаха трупа, ладана, лаптя, суконной онучи и квашеной овчины. Чем долее, тем это становилось несноснее, и когда при отпевании все наполнявшие церковь взяли в руки зажженные свечи, Глафире стало казаться, что в насыщающемся дымом воздухе, как будто опять что-то носилось и веяло. Привычные головы и спокойная совесть еще кое-как переносили эту удушающую атмосферу, но Глафира совсем была готова упасть. Она не раз хотела выйти, но боялась выдать себя этим кому-то и в чем-то, а через несколько времени она была уже до такой степени вновь подавлена и расстроена, что не понимала самых простых явлений: сторож полез было по лесенке, чтоб открыть окно, но лесенка была плоха и он, не долезши, упал. Глафире казалось, что это так и следует. В народе заговорили, что «он не пущает»: ее интересовало, кто это «он». В отпевании она только слышала возгласы: «Боже духов и всякие плоти», «паки и паки» и опять слова: «Боже духов и всякие плоти» и опять «паки и паки», и еще и еще «Боже духов!» и «увы мне, увы, земля я и пепел; поношенье и прах»… Ужасно, тяжко, невыносимо до крайности: лоб ломит, силы оставляют, а куда-то всеобщая тяга; в тесноте пред Глафирой расчистилось место: между ею и гробом уже нет никого, ее шлют, ей шепчут: подходите, идите проститься!
Вокруг гроба пустое, свободное место: Глафира оглядывалась и увидала по ту сторону гроба Горданова. Он как будто хотел ей что-то сказать глазами, как будто звал ее скорее подходить или, напротив, предостерегал не подходить вовсе – не разберешь. Меж тем мертвец ждал ее лежа с закрытым лицом и с отпущением в связанных платком руках. Надо было идти, и Глафира сделала уже шаг, как вдруг ее обогнал пьяный Сид; он подскочил к покойнику со своими «расписками» и начал торопливо совать ему в руки, приговаривая:
– На, тебе, на; я добрый раб, я тебя прощаю!
Сида потянули назад, но он не подавался и, крепко держась одною рукой за край гроба, держал и тормошил окостеневшие руки, пока всунул детские записочки покойного, которые считал его «расписками».
Горданов воспользовался этим моментом; он вскочил на ступень катафалка с тем, чтобы вынуть из рук мертвеца кощунственное отпущение Сида и тем облегчить прощание Глафире, которая в эту же минуту поднялась на ступень с другой стороны гроба. Но лишь только они выровнялись друг против друга, как платок, которым были связаны окоченевшие руки покойника, будучи раздерган Сидом, совсем развязался и мертвец пред глазами всех собравшихся в церкви людей раскинул наотмашь руки…
– Это не я! Это он! – воскликнула Глафира, падая без чувств на пол.
Ее подняли и понесли к дверям. Вынеси на воздух, ее посадили на цоколе и стали заботиться привести в чувство, а между тем погребение было окончено и могила зарывалась.
Горданов в это время ни на минуту не отступал от Глафиры: он зорко за нею следил и боялся ее первого слова, когда она придет в чувство, и имел основание этого бояться. Новая опасность угрожала ему в лице маленькой глухонемой дочери Синтянина, которая, стоя здесь же, между отцом и Ворошиловым, держала в руках хлыст Глафиры с аквамариновой ручкой. Откуда мог взяться в ее руках этот хлыст, бывший с Гордановым в лесу во время убийства и там же невозвратно потерянный и занесенный снегом?
Горданов терял самообладание, заметив, что глухонемая смотрит на него как-то не только особенно, но даже неуместно пристально, и вдруг начинает к нему приступать.
– Чего ей нужно? что такое она хочет сделать?
Он невольно попятился назад, а глухонемая, делая знаки отцу и показывая на Горданова, подавила пуговку в ручке хлыстика и, выдернув оттуда потайной трехгранный стилет, бросила хлыст и стилет к ногам Горданова.
– Господи, трехгранная рана открыта! – воскликнул Ворошилов, поднимая и показывая трехгранный стилет, на котором кровь засохла вдоль всех граней. – Это, если я не ошибаюсь, вещь вдовы покойника.
– Нет, нет, это не моя вещь, – простонала, приходя в чувство, Глафира. – Это… это… – продолжала она, отодвигаясь от Горданова, – я это давно отдала.
– Кому-с?
– Ему. – Она указала на Горданова.
Ворошилов вынул из кармана сложенный лист бумаги и, подавая его одному из главных следователей, проговорил:
– Вы здесь изволите увидать полномочия, по которым я прошу вас сейчас же арестовать и отослать в острог вдову Бодростину и господина Горданова.
Горданов и Глафира только переглянулись.
– Вы Карташов? – прошептал следователь.
– Да, тот, о ком здесь пишется.
– Ваше требование будет исполнено. Взять их!
Глафира и Горданов были арестованы, а Ворошилов, или Карташов, обратясь к унылым мужикам, проговорил:
– Молитесь богу, ребята, правда будет открыта!
– Подай, господи, – дохнула толпа и начала благодарно креститься и окружать со всех сторон глухонемую девочку, которая дрожала и искала глазами мачеху.
Эпилог
Происшествие на похоронах получило быстрейшую огласку. За эффектом этого события были позабыты и схороненная Лариса, и заключенники Форов и Евангел, а целая масса мелочей остались вовсе незамеченными. Так, между прочим, прошла незамеченною смерть старика Сида, который, переживая своего Ирода и увидав поношение Иродиады, упился на кухне вином и, идучи домой, сбился с дороги и попал в конопляную копань, где и захлебнулся. Незаметным остался даже и сам Горданов, который был арестован уже не домашним арестом, а взят в заключение. Везде только ходила басня о мертвеце и в ней полагалась вся суть. Эту весть едва одолевал новый слух, что Карташов, или Ворошилов, оказавшийся контр-фискалом генерала, к которому являлась в Петербурге Глафира, был немедленно отозван, и с ним уехал и его землемер, в котором крестьяне признали слесаря Ермолаича, бывшего в положайниках у Сухого Мартына, когда добывали живой огонь.
Вслед за этою вестью быстро следовала другая: Горданов был отчаянно болен в тюрьме, говорили, что у него антонов огонь в руке и что ему непременно будут ампутировать руку.
Это тоже была истинная правда: Горданов, действительно, был сильно болен и в первый же день ареста требовал ампутации пораженной руки. Ввиду его крайне болезненного состояния допросом его не обременяли, но ампутацию сделали. Он был тверд и, пробудясь от хлороформа после операции, спокойно взглянул на свою коротенькую руку. Ввечеру осторожный смотритель сказал Горданову, что его непременно хочет видеть Ропшин. Горданов подумал и сказал:
– Пусть придет.
Явился Ропшин и с первых же слов сообщил, что он с величайшим трудом нашел к нему доступ чрез подкуп.
– В чем же дело? – спросил Горданов. – Сообщите скорее: мне много нельзя говорить.
Ропшин стал советовать не выдавать Глафиру Васильевну.
– Вам от этого не будет легче, – говорил он, – между тем как вы погубите Глафиру Васильевну… вам некому будет помочь ни одним грошем.
– Вы правы… что же далее?
– Вы знаете, что Глафире Васильевне теперь одно средство: чтоб опровергнуть все подозрения в соучастии с вами…
– Она даст доказательства, что находится в соучастии с вами, – перебил Горданов.
– Да, она выйдет за меня замуж.
– Желаю вам с нею счастья.