Я отвечаю, что у них и невыдающегося тоже нет.
«Значит, совсем нет сына?»
«Совсем нет».
«Так зачем же вы путаете: „выдающегося“, „невыдающегося“?»
«Это, извините, у меня такая поговорка. А у Степеневых не сын, а дочь, и вот с ней горе».
Он головой, уставши, покачал и спросил:
«А какое горе?»
«А такое горе, что она всему капиталу наследница, и молодая и очень красивая, но ни за что как следует жить не хочет».
Он вдруг вслушался и что-то вспомнил. «Степеневы… – говорит. – Позвольте, ведь это именно их брат Ступин?»
Я не поняла, и он затруднился.
«Ведь мы это теперь к Ступиным?»
«Нет, к Степеневым: Ступины – это особливые, а Степеневы – особливые; вот их и дом и на воротах сигнал: „купцов Степеневых“».
Он остро посмотрел, как будто от забытья прокинулся, и спрашивает: «Для чего сигнал?» «Надпись, чей дом обозначено». «Ах да, вижу, надпись».
И вдруг все остальные нераспечатанные конверты собрал и в нутреной карман сунул и стал выходить у подъезда.
А народу на ажидацию у нашего подъезда собралось видимо и невидимо. Всю улицу запрудили толпучкой, к еще за нами следом четыре кареты подъехали с ажидацией.
Мы за ним двери в подъезде сильно захлопнули, и тут случилась большая досада: одной офицерше, которая в дом насильно пролезть хотела, молодец два пальца на руке так прищемил, что с ней даже сделалось вроде обморока.
А только что это уладили, полицейский звонится, чтобы Мирона за задавление старухи и за полум чужого экипажа в участок брать протокол писать. Мы скорей спрятали Мирона в буфетную комнату, и я ему свое обещанье – пунцовку – дала, а внутри в доме ожидало еще больше выдающееся.
Х
Он вошел, разумеется, чудесно, как честь честью, и оказал: «Мир всем», и всех благословил, и хозяйку Маргариту Михайловну, и сестру ее Ефросинью Михайловну, и слуг старших, а как коснулось до Николая Иваныча, то оказывается, что его, милостивейшего государя, и дома нет. Тогда маменька с тетенькой бросились к Клавдичке, а Клавдичка хоть и дома, но, изволите видеть, к службе выходить не намерена.
Он спрашивает:
«Дочка ваша где?»
А бедная Маргарита Михайловна, вся в стыде, отвечает:
«Она дома, она сейчас!»
А чего «сейчас», когда та и не думает выходить!
Раньше этого была с матерью ласкова и обнимала ее и ни слова не сказала, что не выйдет, а тут, когда мы уже приехали и мать к ней вне себя вскочила и стала говорить:
«Едет, едет!»
Клавдичка ей преспокойно отвечает:
«Ну вот, мама, и прекрасно; я за вас теперь рада, что вам удовольствие».
«Так выйди же его встречать и подойди к нему!»
Но она тихую улыбку сделала, а этого исполнить не захотела.
Мать говорит:
«Значит, ты хочешь сделать мне неприятность?»
«Вовсе нет, мама, я очень рада за вас, что вы хотели его видеть и это ваше удовольствие исполняется».
«А тебе, стало быть, это не удовольствие?»
«Мне, мамочка, все равно».
«А как же ты говорила, что и ты в бога веришь?»
«Конечно, мама, верю, и мне, кроме его, никого и не надобно».
«А исполнять по вере, стало быть, тебе ничего и не надобно?»
«Я, мамочка, исполняю».
«Что же ты исполняешь?»
«Всем повеленное: есть хлеб свой в поте лица и никому зла не делать».
«Ах, вот в чем теперь твоя вера? Так знай же, что ты мне большое зло делаешь».
«Какое?.. Что вы, мама!.. Ну, простите меня».
«Нет, нет! Ты меня срамишь на весь наш род и на весь город. В малярихи или в прачки ты, что ли, себя готовишь? Что ты это на себя напустила?»
А та стоит да глинку мнет.
«Брось сейчас твое лепленье!»
«Да зачем это вам, мама?»
«Брось! сейчас брось! и сними свой фартук и выйди со мною, а то я с тебя насильно фартук сорву и всю твою эту глиномятную антиллерию на пол сброшу и ногами растопчу!»
«Мамочка, – отвечает, – все, что вам угодно, но выходить я не могу».
«Отчего?»