Днесь Христос родился,
А Ирод царь взбесился:
Я вас поздравляю
И вам того же желаю.
Младенец так и отляпал, а теперь это ходит по всему городу.
11 января 1863 года. Был страшный паводок, и принесло откуда-то сверху неизвестное мертвое тело. Омнепотенский привел на вскрытие несколько учеников, а потом в классе говорил: видели ли тело? Отвечают: видели. – А видели ли кости? – И кости видели. – И все ли видели? – Все видели, – отвечают. – А души не видали? – Нет, души не видали. – Ну, так где же она?.. – И решил им, что души нет. Я обратил на сие внимание смотрителя и сказал, что не премину сказать об этом при директорской ревизии.
Вот ты, поп, уже и потребовался. Воевал ты с расколом – не сладил; воевал с поляками – не сладил, теперь ладь с этой дуростью, ибо это уже плод от чресл твоих восстает. Сладишь ли?.. Погадай на пальцах.
2-го февраля. Болен жабою и не выхожу из дому, и уроки в училище вместо меня преподает отец Захария. Сегодня он пришел расстроенный и сконфуженный и со слезами от преподавания уроков вместо меня отказывается, а причина сему такая. Отец Захария прошлый урок в третьем классе задал о Промысле и, истолковав его, стал сегодня отбирать заданное; но один ученик, бакалейщика Лялина сын Алеша, вдруг ответил, что “он только признает Бога творца, но не признает Бога промыслителя”. Удивленный таким ответом, отец Захария спросил, на чем сей богослов основывает свое заключение, а он отвечал, что на том, что в природе много несправедливого и жестокого, и на первое указал на смерть, посланную всем за грехопадение одного человека. Отец Захария, вынужден будучи так этого дерзкого ответа не бросить, начал разъяснять ученикам, что мы, по несовершенству ума нашего, сему плохие судьи, и подкрепил свои слова примерной посылкой, что если бы были вечны мы, то вечны же были бы и кровожадный тигр, и свирепая акула, и достаточно сим всех убедил, но на вторых часах, когда отец Захария был в низшем классе, сей самый мальчик вошел туда и там при малютках опроверг отца Захарию, сказав: “а что же бы сделали нам кровожадный тигр и свирепая акула, когда мы были бы бессмертны?” Отец Захария по добрости своей и ненаходчивости только и нашелся ответить, что “ну, уж о сем люди умнее нас с тобой рассуждали”. Но это столь старика тронуло, что он у меня час добрый очень плакал; а я, как на зло, все еще болен и не могу выйти, чтобы погрозить этому дебоширству.
13-го генваря. Алеша Лялин, будучи выпорон отцом за свое рассуждение с отцом Захариею, под лозами объявил, что сему первому вопросу и последующему ответу научил его учитель Омнепотенский. Негодую страшно; но Пуговкин говорит, что выйти мне невозможно, что у меня будто рецидивная angina[4 - Горловая жаба, воспаление горла – Лат.] и затем проторю дорожку ad padres,[5 - К отцам – Лат.] a сего бы еще не хотелось. Жаль, не скажу, жизни, ибо ясно уже, что пройти ей без значения, а жаль Наташи, отца Захарию и сего моего Ахиллеса, который без меня непременно попадет в шкандал. Писал смотрителю записку и получил ответ, что Омнепотенскому им сделано замечание. Да, замечание. За растление умов, за порицание убеждения религийного, за оскорбление честнейшего, кроткого паче всех человека – замечание, а променяй псалтирь старую на новую, то семью целую на год без хлеба.
18-го генваря. Омнепотенский отца Захарию заклевал. Научил Лялина спросить его: правда ли, что пьяный человек скот? – “Да, скот”, – отвечал отец Захария. – “А где же его душа в это время?” – Отец Захария смутился и ответил только то, что: “а ну, погоди, я вот еще и про это отцу скажу”. Что же это за каналья этот просвирнин сын!
19-го генваря. Лялин вновь выдрал сына лозами и с сим вместе взял его из училища, сказав, что здесь не училище, а разврат содомский. Ненавижу жабу, которая мне в эти минуты стиснула горло. Вот живой приклад, что такое может сделать одна паршивая овца, если ее в стадо пустят! Вот наука и к тому, что музыканту мало трезвости, а нужно и искусство. Первый приклад дает Омнепотенский, второй – мой отец Захария. Ради просветителя Омнепотенского из школы детей берут, а отец Захария, при всей чистоте души своей, ни на что ответить не может. Вот когда уши мои выше лба хотят вспрыгнуть. Да, теперь чувствуешь ли, разумный гражданин, что я не совсем дармоед и не обманщик? Чувствуешь ли? И ежели чувствуешь сие, то чувствуешь ли и то, что я хил, стар и отупел от всех оных “молчи”… А что еще там на смену мне растет? Думай о них, брате мой, думай о них, искренний мой и ближний, зане враг внюду нас встал, и сей враг плоть от плоти нашея. Ныне он глуп и юродив, в варнавкиной кожуре, но старый поп, опытом наученный, говорит тебе: на страже стой. Где теперь Мрачковский? Где Непокойчицкий и оный мой правитель? Какого они плана держатся? Сколь они умнее стали с тех пор, как реготали в храме и пели на крыльце “много ли это” вместо многая лета? Пойди ныне лови! Сунься… Они тебя поймают. Не страшусь Омнепотенского и братии его; но страшусь за мать мою родину, да не перерядятся когда-либо сии дурни в иную шкуру. Но “nunquam de republica desperandum”.
21 генваря. Скажешь себе слово под руку, да и сам не обрадуешься. Еще и чернило с достаточною прочностию не засохло, коим писал, что “лови их, они сами тебя поймают”, как уже и изловлен. Сегодня пришел ко мне городничий Порохонцев и принес копию с служебной бумаги из Петербурга. Писано, что до сведения высшего начальства дошло о распространении в наших местах газеты “Колокол” и прочих секретных сочинений и что посему вменяется в обязанность распространение сих вещей строго преследовать; а подписано – наш “Непокойчицкий”! Уж это не сам ли он шутки сии шутит?
23. Так это и есть, как предполагалось: это все Непокойничицкий сам зудит и сам почесывает. Сегодня городничий получил от него письмо насчет продажи хлеба в имении жены его, и там же в том письме приписочка о колокольном звоне столь ясная, что и загадывать нечего, кто шлет; вдобавок к сему и еще один нумер сей газеты, да и в казенном пакете. Я и читать не стал, хотя Порохонцев над сим всячески забавлялся. Много бы дал, чтобы не быть в сей компании чтецов. Пользы сим чтением не приобрел для себя нисколько, а будто чем с ними в одно спутан.
27. С Омнепотенским справы нет. Рассказывал на уроке, что Иона пророк не мог быть во чреве китове, потому что у огромного зверя кита все-таки весьма узкая глотка, и еще говорил нечто неуважительное о Пресвятой Деве.
2-го февраля. Почтмейстер Тимофей Иванович, подпечатывая письма, нашел описание тугановского дела, списанного городничим для Непокойчицкого, и все ему очень смеялись. Начто же все сие делают – начто и подпечатывание с болтовством, уничтожающим сей достойной операции всякое значение, и корреспондирование революционеру от полицейского чиновника? Не достойнее ли бы было, если бы ничего, ни того, ни другого, совсем не было?
14-го февраля. Все еще болен и не выхожу. Читал книгу журнала, где в одной повести выводится автором поп. Рассказано, как он приехал в село и как он старается быть добрым и честным, но встречает к тому ежечасные препятствия. Хотя все это описано вскользь и без знания дела, но весьма тому радуюсь, что пришла автору такая мысль. Настал час, чтобы светские люди посмотрели на нас, а мы в свою очередь в их соображения и стремления вникли, не рассуждая только по мамону да по семинарскому богословию. Особенно мне сие приятно, что я предвидел, что рано или поздно сие будет, а ныне далее того предусматриваю, что будет что-либо и больше, с большею любовию к сему делу совершенное. Ахилла дьякон, видя, что я скучаю, и желая меня в болезни рассеять, привел ко мне собачку Пизонского, ублюдочку пуделя, коему как Ахилла скажет: “собачка, засмейся!”, она как бы вправду, скаля свои зубы, смеется. Опять сядет перед нею большущий дьякон на корточки и повторит: “засмейся, собачка!” – она и снова смеется. Сколь детски близок Ахилла к природе и сколь все его в ней занимает!..
17-го февраля. Омнепотенский вывел меня из терпения. Я его и человеком более вовсе считать не могу после того, что он сделал. Это все, до чего безумие довести может. За болезнию учителя Гонорского, Омнепотенскому поручено временно читать историю, а он сейчас же начал толковать о безнравственности войны и относил сие все прямо к событиям в Польше. Но этого мало ему было, и он, глумясь над цивилизациею, порицал патриотизм и начала национальные, а далее осмеивал детям благопристойность, представляя ее во многих отношениях безнравственною, и привел такой пример сему, что народы образованные скрывают акт зарождения человека, а не скрывают акта убийства, и орудия, нужные для первого, таят, а ружья войны на плечах носят. Чего сему глупцу хочется? По правде, сие столь глупо, что и подумать стыдно, а я все сержусь и сержусь. Мелочь сие; но я ведь мелочи одне и назираю, ибо я в мале и поставлен.
18-го февраля. Приехал директор. Я не вытерпел и, хотя лекарь грозил мне опасностью, однако вышел и говорил ему о бесчинствах Омнепотенского; но директор всему сему весьма рассмеялся. Что это у них за смешливость! Обратил все сие в шутку и сказал, что от этого Москва не загорится, – “а впрочем, – добавил с серьезною миною, – я ему замечу; но где же мне прикажете брать других? Они все ныне такие прибывают”. И вышел я же в смешных дураках, как бесполезный хлопотун. Видно, так этому и быть следует. Подождем, авось Омнепотенский новую нравственную моду покажет и начнет носить к плечу вместо ружья нечто другое, и будет сам сим орудием своему ученому начальству достойную почесть отдавать.
19-го февраля. И вправду я старый шут верно стал, что все надо мною шутят. Пришли сегодня ко мне лекарь с городничим, и я им сказал, что здоровье мое от вчерашнего выхода нимало не пострадало; но они на сие рассмеялись и отвечали, что лекарь это шутя продержал меня в карантине, ибо шел об заклад с поляком Августом Кальярским, что я месяц просижу дома. Неужто же я только на посмешку годен? Удивительно, что это за шутливость всеми обладает.
23 февраля. Дьякон Ахилла явился на гулянье в низенькой шапочке и с тросточкой. Заметил, чтобы сего вперед не было. Оправдывался тем, что это ему всю сбрую подарил Кальярский. Кальярский начинает давать деньги под залоги.
7-го мая. Освящен костел, и в нашем куту загудели органы. Костел очень маленький, но для укусу гнездо невеличко и требуется. Ходил ради любопытства слушать проповедь ксендзовскую, и недаром. Уразумел мало, но хорошо. Понравилось, что какой-то их “свентый Полуэктус письмо цесарское противу костела сдрапал”. Это отлично! Пытал по любопытству, откуда сей материал отличный для проповеди заимствован, что святые письма цесарские противу костелов драпали? – оказалось, что сие из сказаний великого Скарги Хризостома иезуита. “Его сочинение, – ксендз объяснил мне, – имело более двадцати изданий, и наилучшее в Петербурге сделано”. Еще бы не в Петербурге! Драпайте, други, драпайте! Ах, сколь все сие у них удобно для их целей приснащено! А ты, поп Савелий, помни-ка оное “молчи”.
14-го мая. Омнепотенский и в моем присутствии мало изменяется. Добыв у кого-то из раскольников весьма распространенную книжечку с видами, где антихрист изображен архиереем в нынешнем облачении, изъяснял, что Христос был социалист, а мы, попы и архиереи, как сему противимся, то мы и есьмы антихристы. Противу сего я умышленно заговорил о мусульманском учении и привел на своем уроке мнение некоего муллы, ожидавшего чувственного явления антихриста в образе осла, то есть самого безмозглого животного, коим и представил Омнепотенского. Однако все сие меня очень расстроило, что сколь борьба моя мелка и на кого я должен гневаться, и я жажду освежиться.
20-го июля. Отлично поправился, проехавшись по благочинию. Так свежо и хорошо в природе, на людях мир и довольство замечается. В Благодухове крестьяне на свой счет поправили и расписали храм, но опять и здесь со стороны живописи явилось нечто в игривом духе. Изобразили в притворе на стене почтенных лет старца, опочивающего на ложе, а внизу уместили подпись: “В седьмой день Господь почил от всех дел своих”. Дал отцу Якову за сие замечание и картину велел замалевать.
11-го мая 1863 года. Позавчера служили у нас в соборе проездом владыко. Отец Захария был назначен сказать проповедь и изготовился, но, выйдя на амвон, оробел и только и произнес: “Было время, когда и времени не было”, и за сим стал, и прильпе ему язык к гортани, и, переконфузившись до остатка, красноречиво умолк. Спрашивал я отца Троадия: стерта ли в Благодухове известная картина? и узнал, что картина еще существует, чем было и встревожился, но отец Троадий успокоил меня, что это ничего, и шутливо сказал, что “это в народном духе”, и еще присовокупил к сему некоторый анекдот о душе и башмаках, и опять все покончили в самом игривом. Эко, сколь им все весело.
20 июня. Ездил в Благодухово и картину велел состругать при себе: в глупом и народному духу потворствовать не нахожу нужным. Узнавал о художнике; оказалось, что это пономарь Павел упражнялся. Гармонируя с духом времени в шутливости, велел сему художнику сесть с моим кучером на облучок и, прокатив его сорок верст, отпустил pedibusque[6 - Пешком – Лат.] обратно, чтобы имел время в сей проходке поразмыслить о своей живописной фантазии.
12-го августа. Дьякон Ахилла все давно что-то мурлычит. Недавно узнал, что это он вступил в польский хор и поет у Кальярского басом польские песни. Дал ему честное слово, что донесу о сем владыке; но простил, потому что вижу, что это просто учинено им по его всегдашнему легкомыслию.
8-го сентября. Дьякон Ахилла приходил с плачем и, стоя на коленях, исповедывал, что та польская песня, что он пел, есть гимн революции, но он до сегодня слов ее не понимал. Видя его искреннее раскаяние, простил его, и как он наиболее всего просил, дабы никогда его этим не упрекнуть, то дал слово о сем никогда и не вспоминать; а городничему только заметил, как не стыдно, что и он тоже в этих пениях принимал участие. Тоже был очень сконфужен. Советовал им держаться от поляков подалее.
14 сентября. Дьякон Ахилла, повеселев и как бы обновясь, приходил сказать, что он и дома даже той песни не поет, а “сложил, – говорит, – себе такую, что ничего плотского в себе не заключает”. Что же, это, спрашиваю, за песнь? – А вот, – говорит:
Хе-хе-хе хе-хе-хе
Раздается в воздухе!
– Правда, – говорит, – отец протопоп, весьма воздушно? – Истинно, – говорю. – И пою я ее, – говорит, – целый день. – Так, – говорю, – и пой во весь день твой…
12 октября. Был у нас на ревизии новый губернатор. Заходил в собор и в училище и в оба раза непременно требовал у меня благословения. Человек русский и по обхождению, и по фамилии. Очень еще молод, учился в правоведении и из Петербурга в первый раз всего выехал, что сейчас и заметно, ибо все его интересует. С особым любопытством расспрашивал о характере столкновений духовенства с властию предводительскою; но, к сожалению, я его любопытства удовлетворить не мог, ибо у нас что уездный Плодомасов, что губернский Туганов – мужи достойные и столкновений нет. Говорил, что присутствию поляков не намерен придавать никакого значения, и выразился, что “их просто надо игнорировать”, как бы их нет? ибо “все это, – добавил, – должно стушеваться; масса их поглотит, и их следа не останется”. При сем не без красноречия указал на непрактичность придавать им значение, “ибо (его слова) все это только раздувает несогласие и отвлекает правительственных людей от их главных целей”. Примером сему поставил недавних нигилистов, во вражде к коим некоторые противодействующие им издания Бог знает как далеко заходили, тогда как административные умы видели все это яснее и беспристрастнее и, не предаваясь партии страстности, во всем щадили то, что в нем было годного, и обратили все сие в пользу своей системы. При сем он, развивая мысль свою о нетерпимости, привел на память место из речи заслуженного московского профессора Грановского “О современном состоянии и значении всеобщей истории”. Я записал с его слов это место: “В самых позорных периодах жизни человеческой, – гласит речь Грановского, – есть искупительные, видимые нам на расстоянии столетий, стороны, и на дне самого грешного перед судом современников сердца таится какое-нибудь одно лучшее и чистое чувство”. Рекомендовал прочесть некоторые статьи о крайних направлениях в литературе и выразил намерение поднять наши “Губернские ведомости”, дабы сделать по мере возможности получение столичных газет в губернии излишним, по крайней мере, для людей недостаточных. При моих рассказах о нашем Омнепотенском, улыбаясь, сказал, что это дурак, в чем я с ним и согласился. Много рассказывал о нравах прекращенных уже нигилистов и изрядно над сими нравами издевался. После довольно долгой и вполне приятной беседы с ним, я убедился, что это человек с большими способностями вникать, и впал в раздумье: ради чего я это, бывало, шумлю и волнуюсь, когда есть еще такие люди, при которых любящий отечество человек может спать спокойно, или, как Гоголь шутливо говорит: “брать метлу, да мести лишь свою улицу”. Действительно, мы уж тоже иногда любим смотреть очень мрачно. Как губернатор сказал: “все Гераклиты да Демокриты – одни весьма плачут надо всем, а другие не в меру смеются”. Нужно относиться поспокойнее. Пошлые нигилисты пали же с шумом, и наш Непокойчицкий, бедняга, говорят, взят и заключен в крепость, а вот является человек совсем иного склада и стоит во главе губернии и с властью.
20-го генваря 1863 года. Только что возвратился из губернии и привез оттуда себе последнюю загвоздку. Хотя эта загвоздка лба моего прямо не касается, однако там нечто такое засело, чего не вытащишь. Уже неоднократно слышно было здесь многое о контрах, возникших между новым губернатором и предводителем Тугановым, но все это и до сих пор не известно достоверно, отчего происходит. Говорят, по делам крестьянским; а ведь у Туганова чести много, да и гонору с Араратскую гору. Но случилось другое дело: отставной солдат с чудотворной иконы Иоанна-воина венец снял и, будучи взят с тем венцом в доме своем, объяснил, что он этого венца не крал, а что, жалуясь на воинскую долю, молил святого пособить ему в его бедности, а святой якобы снял венец, да и отдал, сказав: “мы с тобой оба люди военные, но мне сие не надо, а ты возьми”. Стоит ли такое объяснение внимания какого? Но рассуждено иначе, и от губернатора в консисторию последовал запрос: могло ли происходить такое чудо? Конечно, консистория в затруднении должна все-таки отвечать, что чудо таковое могло быть; но к чему же это воспрошено? Не иначе, как для уничижения ведомства. Что же это такое, если в государстве все один над другим издеваться станут, одной короне присягая? Удивительное дело: смеха ради, что ли, это сделано или еще того хуже?
20 мая. По случаю распространившегося по губернии вредоносного поветрия на скот и людей, в “Губернских ведомостях” напечатали, “чтобы крестьяне остерегались шарлатанского лечения знахарей и бабок, нередко расстраивающих здоровье навеки, а обращались бы тотчас за пособием к местным врачам и ветеринарам”. Что это такое? Где сии местные врачи и ветеринары? На триста верст по одному. Припоминая давно читанную мною старую книжечку английского писателя Стерна “Жизнь и мнения Тристрама Шанди”, решаю, что по окончании сего нигилизма, которого я по своему удалению от больших городов не видал, у нас начинается шандеизм, ибо сие по Стернову определению такое учение, которое “растворяет сердце и легкое и вершит очень быстро многосложное колесо жизни”. И в этом еще более убеждаюсь, потому что сей Шанди говорил, что если бы ему, как Санхо Пансе, дали бы выбирать для себя государство, то он “выбрал бы себе не коммерческое и не богатое, а такое, в котором бы непрестанно как в шутку, так и всерьез смеялись”. Все это как раз к нам подходящее: и не богаты, и не тороваты, а смешливы гораздо.
21 мая. Помещик Плодомасов вернулся из столицы и привез и мне, и отцу Захарию, и дьякону Ахилле весьма дорогие трости и показывал небольшую стеклянную лампочку с горящею жидкостью “керосин”, что добывается из нефти.
19 июня. Ездил в губернию, сдал книги и возвратился благополучно. Новость одна: некогда здесь бывший ссыльный ксендз Алоизий Конаркевич столь сильно исправился и обрусел, что принял православие, сделался иноком, отцом Алексеем, и проповедником. Значит, нашего полку прибыло.
24 июля. Аминь. Всего столько во мне осталось разума, чтобы постигнуть мог, что я глуп, и ежели не во все дни живота моего был таковым, то таков ныне. Обмелел до того, что некие честолюбивые надписи поделал на подаренных тростях, дабы отличаться себе от отца Захарии, и в сей пошлой мелочности моей честно был Ахиллою дьяконом обличен. И сие в какое время досуг мой позволяет мне над сим изощряться? Когда ксендз Алоизий уже нарицается отец Алексей и… Кто этот темнолицый идет в среду нас? Боже мой! Пронзила меня мелкость моя, и я уразумел крупность врагов моих, и дрожу, как раненый елень, при виде его! Ты лжешь! Ты не Алексей, а Алоизий! Ты с Скаргой и Лойолой так хочешь удобее “сдрапать” все, как учишь драпать письмо цесарское противу костела! Боже, вразуми меня, есть все это или нет этого, или все это уже двинулось, или все это мне, выжившему из ума старику, кажется? Отселе не радуюсь, но смущаюсь, зачем он пришел в Церковь Бога моего? Отселе не съем хлеба моего в радости, пока не уразумею вхождение твое и кто ты, темнолицый?”
Это была последняя запись между теми, которые Савелий прочитал, сидя над своею синею книгою; затем была чистая страница, которая манила его руку “занотовать” еще одну “нотаточку”, но протоиерей не решался авторствовать. Чтение синей книги, очевидно, еще более растрепало и разбило старика, и он, сложив на раскрытых листах календаря свои руки, тихо приник к ним лбом и завел веки.
Пробыв в таком положении более получаса, отец Савелий медленно восклонился, провел по лбу рукою, принес себе с наугольного столика медную чернильницу и крупно написал: “4 июня 1864 года”.
Выставив дату, отец Савелий задумался, покусал концы переброшенной через ладонь седой бороды и начал заметку.
Эта новая, перед зарею 5 июня написанная заметка была следующего содержания.
V
Вот что написал в дневнике своем протопоп Туберозов перед утром того дня, в который дьякон Ахилла обещал матушке протопопице положить начало чему-то новому, небывалому и даже несколько страшному, так как в разговоре Ахиллы, кроме казни учителя Варнавы, был упомянут и фантастический элемент – человек, сваренный учителем в трех золяных корчагах, с разрешения начальства, и после этой выварки еще мучимый, стонущий и не дающий очень многим покоя:
“9 июня 1864 года. Я почти в исступлении. Целая жизнь прошедшая опрокинулась передо мною как решето и покрыла меня. Я сижу под этим решетом, как ощипанный грач, которого злые ребята припасли, чтобы над ним потешаться.
Ровно год тому назад, вслед за смеху достойным поступком моим с тростями, о котором выше занотовано, и последовавшего за сим перепуга от темнолицего, его же здесь разумею, я виделся с предводителем губернским Тугановым, в уме коего столь много уверен, и выражал ему свои опасения. Выслушав меня с долгою терпеливостью, он, однако, отвечал, что никогда над этим вопросом не останавливался, но дал мне прочесть изрядную французскую монографию о происках иезуитских. На 59 году запасся снова грамматикой Ломонда, читал, и по мере чтения моего все более и более изнывал до отощения смысла моего, но зато, по окончании сего чтения, небо открылось передо мной, как перед гонящим Павлом, и страшною ясностью своею ослепило меня. Как оный Павел же, я пал во прах в сознании ничтожества усилий моих и усилий братии моей перед громадностию средств, которыми располагают сии, и отчаиваюсь ныне, будет ли до века моего рука, которая подымет меня из этого праха. Г-жа Плодомасова, как женщина, хотя бы и не ничтожный разум имевшая, говорила с некоею женскою раздражительностию об управляющих всем на Руси случайностях; но нужно ли оспаривать, что есть в сем наблюдательном выводе ее нечто роковое и нечто страшное? Нужно ли было великой и дальнозоркой царице Екатерине в пику римскому папе дать у себя приют отовсюду выгнанным иезуитским монахам; нужно же было, чтобы не притоманные русские, а сии иезуиты склонили плененную Литву к присяге русскому монархизму; нужно же было, чтобы брат якобинца Марата, резавшего французских аристократов, был поставлен в России воспитателем дворянских детей, имевших наследственные души; нужно же было, чтобы несчастная госпожа Свечина, скорбя и стремясь вознестися душою к Богу, не могла сказать Ему своих прошений по-русски!
Все сие страшнейшие случайности, в виду которых мелкие случайности затиненной жизни нашей становятся объяснимыми и перестают быть случайностями, а последствиями, causa causis[7 - Причина причин, первопричина – Лат.] которых скрывается выше, в ошибках и небрежениях, совершаемых там, где мы в мале своем верные, но зело в мале поставленные, не имеем ни гласа, ни послушания. Книга, которую я, по малообразованности моей во французском языке, прочел с такою трудностью, дала мне ключ к уразумению многого, отчего, впрочем, наиболее усилилась скорбь моя. Целый год я наблюдал все вокруг меня деящееся молча и, стыжусь признаться, все оскорбевал более и более, и даже под конец и до немощи. Нет; ты, земля моя, должна родить человека во всеоружии разума и силы, дабы он снял с тебя злодейское очарование. Чие же очарование? Не подивитесь немудрости моей, что я робею сказать вам, чье это очарование я чувствую. Потерплю я указанием сего и лучше запишу постепенно странности, по которым дохожу до моих, может быть, и неверных догадок. Записываю целую басню на память отдаленному потомку, предоставляя ему право посмеяться надо мной, опорочить меня и называть все сие мелочью, с тем лишь, дабы сам он не оказался впоследствии мелче меня. Не знаю, кому давать первое место в сей целый год продолжающейся басне! Было внесено мной своевременно, как просвирнин сын, учитель Варнава Омнепотенский, над трупом утопленника смущал неповинных детей о душе человеческой, говоря, что сей души нет, потому что нет ей в теле видимого гнездилища. Гнев мой против сего поганца был и в оные времена умными людьми признан суетным, и самый повод к сему гневу найден не заслуживающим внимания. В то же время труп того утонувшего несчастливца, не знаю, по какому праву и закону, после погребения над ним, не был зарыт в землю, а отдан лекарем Пуговкиным, с согласия городничего, тому же Варнаве Омнепотенскому, который, как дьякон Ахилла через забор достаточно ясно видел, рассек оный труп на части и сварил оный в больших глиняных корчагах. Презренную операцию эту он совершал в саду своей матери, при содействии акцизничихи Бизюкиной, которая, заткнув платком нос от расходящегося трупного смрада, подкладывала под те корчаги бересту и хворост. Труп был варен до тех пор, пока все мясо от костей отстало и пока подсматривавший за Варнавкою дьякон Ахилла, висевший во все это время на заборе, весь закоптел, как свиной окорок, и чуть не задохнулся, как Савонарола.
Тогда ненавистный Варнавка, изъяв эти кости из корчаг, отвар вылил под апортовую яблоньку, а кости иссушил и хотел собрать из них для неизвестной надобности шкилет, но не сумел сего сам и повез все эти кости в губернию в богоугодное заведение приказа общественного призрения к фельдшеру. Сей искусник в анатомии посцеплял все эти косточки, и шкилет этот ныне находится у Омнепотенского, укрепившего его на окне своем, что выходит как раз против алтаря Никитской церкви. Там он и стоит, служа постоянным предметом сбора уличной толпы и соблазна общественного, и ссоры, и нестроений домашних у Варнавки с матерью. Мертвец сей начал мстить за себя гораздо рано. О сварении его я получил сведение тотчас же от дьякона Ахиллы, но, не желая тогда говорить с Ахиллой, вид которого напоминал мне мою непроходимую суетность и глупость с тростями, я пропустил сие мимо ушей. Но через несколько часов мать Варнавки, просвирня Василиса Леонтьевна, прибегает ко мне в слезах неутешных, пала на пол и, скорбя и не желая успокоиться, говорила, что лекарь с городничим, вероятно по злобе к ее сыну или в насмешку над ним, подарили ему оного утопленника, а он, Варнавка, по глупости своей, этот подарок принял, сварил мертвеца в корчагах, в которых она доселе мирно золила свое белье, и отвар вылил под апортовую яблоньку, а кости, собрав, повез в губернский город, и что через сие она, эта добрая, но глупая вдовица, опасается, что ее драгоценного сына возьмут как убийцу, с костями сего человека, которого он повез в своей пустой, как его голова, наволочке. Вдовицу успокоил, сказав, что напишу, чтобы сына ее не брали. Она сему и поверила, будто все, что я ни напишу, так и сбудется, но отправился к городничему и к сему глупому и лживому лекарю Пуговкину, хотел получить от них ответ, “для каких надобностей труп несчастного утопленника, подлежавший погребению церковному, был отдан ими учителю Варнавке?”, и получил в ответ, что сделано это ими в интересах просвещения, для образования себя, Варнавки, над шкилетом, в естественных науках. Противно мне было это и пресмешно такое рачение о науке, и притом людьми, столь от нее далекими, как городничий Порохонцев, проведший полжизни в кавалерийских конюшнях, или лекарь лгун, долгавшийся до того, что якобы он, выпив по ошибке у Плодомасова, вместо водки, рюмку осветительного керосина, имел целую неделю живот свой светящимся, так что вся семья его дома обходилась без свечки. Но как бы там ни было, а я бросил это дело, как не мое, хоть оно и мое, да только много раз я слышал, что все, за что я ни возьмусь, не мое. Но вот беда откуда приключилась: сваренный Варнавкой утопленник сам начал за себя заступаться.
Еженощно начал он сниться несчастливой матери ученого Варнавы; смущает покой ее и требует у нее погребения. Бедная и вполне несчастливая женщина молилась, плакала и, на коленях стоя, просила сына о даровании ей шкелета для погребения и, натурально, встретила в сем наирешительнейший отпор. Тогда она решилась на меру некоего отчаяния, и, в отсутствие сына к акцизничихе Бизюкиной, собрала кости бедного мертвеца в небольшой деревянный ковчежец и снесла оные в сад, и своими старческими руками закопала его под тою же апортовою яблонью, под которую вылито Варнавкою разваренное тело несчастливца. Но смеху и срама достойно, что из сего воспоследовало!”
Отец Туберозов, положив перо, встал, закурил свою длинную трубку и, улыбнувшись, начал тихо ходить взад и вперед, в одних носках, по комнате. Строгий старик невольно улыбался: перед ним вживе воскресала сцена, до которой он дошел в дневнике своем. Он видит перед собою в судорогах отчаяния валяющуюся старушку Омнепотенскую, которую он слушал когда-то, так же расхаживая по этой самой комнате, а его жена слушала ее, тихо плача и приговаривая: “помоги ей, отец протопоп! помоги, ради милости Божией!”
– Чем? Чем помочь и в чем помочь? – спрашивает, останавливаясь на минуту перед женою, отец протопоп.
– Как чем помочь? Ты все знаешь, чем помочь. Ты слышишь, она говорит, он испорчен, – убеждает мужа Наталья Николавна.
– Испорчен, отец протопоп, испорчен, – лепечет, обтирая раскрасневшееся от слез лицо, просвирня Омнепотенская.