Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Кочубей

<< 1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 52 >>
На страницу:
36 из 52
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Что сделала, идет против меня – наперекор всего, не слушает слов моих, что ж это за добрая дочка, Господь с нею!

– Е-е-е… душко, не бойсь, не станет посереди дороги твоей, не будет гетманшею: Иван Степанович любит ее как свою крестницу, ты, враг знает, что вытолковала… ей-ей, смех мне с тобою, душко моя милая, да и только, Мотренька – дочка, как и у всех добрых людей водятся дочки…

– Не говори мне этого, я лучше тебя знаю, что задумала Мотренька… Слушай, сыч все кричит, ой, право же, целую ночь спать не буду от страха. Ты, Василий, приказал бы его согнать или просто из рушницы убить.

– Как хочешь, так и скажу, чтобы сделали.

– Убить, Василий, сей час пошли убить проклятого сыча!

Василий Леонтиевич пошел отдать приказание убить сыча, а в эту же минуту в комнату, как тень бледная, вошла Мотренька.

– Наплакалась уже за гетманом – о, убоище! Для горя и печали родила я тебя… знала бы, что такою будешь, маленькую бы закопала в землю!

Мотренька тихонько вздохнула и молча села в углу.

– Чтобы ты мне не смела показываться, когда приедут гости! Посмотри в зеркало: ты сама на себя не похожа. Вот как проклятые мысли иссушили тебя, одурили несчастную твою голову. Гетманствовать задумала! Обожди немного, дочко, есть еще кому прежде тебя погетманствовать… ты еще молода, крепко молода, отец твой знатный человек, да и тот боится Бога, не сразу хватается за булаву, а ты, так куда, вот так и лезешь на шею крестному отцу: «Возьми меня за себя замуж да возьми!» Да ты бы стыдилась и думать об этом, а не только делать. Мазепа твой крестный отец, что ты задумала, глупая голова твоя! Неужели в злополучной голове твоей и столько нет ума обдумать, что он не может быть твоим мужем! Ах, головонько моя бедная, и не жалела бы я, если бы ты еще дитя была… а то смотри на себя!

Мотренька молчала: она привыкла равнодушно слушать слова и нарекания матери.

– Молчишь, проклятая душа твоя, молчи, молчи – я скоро на веки вечные зажму рот твой!

Мотренька встала, подошла к матери, желая поцеловать ее руку и уйти спать, со злобою оттолкнула мать несчастную дочь, и Мотренька со слезами на глазах и скрытою скорбию в душе пошла в свою комнату, стала на колени перед образом и пламенно молилась. О, если б она молилась не за себя, а против себя!.. А то она молилась, чтоб Господь помог ее грешным замыслам!.. Праведно слово: «Просите – и не приемлете: за не зле просите, до во сластех ваших иждивете!» Ох-ох-ох! Так-то и сплошь у нас на белом свете: молимся за свое «я», чтоб здравствовало и полнело, а того и не берем себе в толк, что я-то наше и должно быть пропято на смерть, что в этом-то и блаженство и назначение человека.

На другой день она подробно передала состояние своей души и обхождение с нею матери Мелашке, которая каждый день по возвращении гетмана в Батурин являлась к ней узнавать о здоровье. На третий день Мотренька получила от Мазепы следующее письмо:

«Моя сердечко коханая!

Сильно опечалился, услышавши, что эта палачка не перестает вашу милость мучить, что и вчера тебя терзала; я сам не знаю, что с этою змиею делать? Вот моя беда, что с вашею милостию свободного не имею часу о всем переговорить; больше от огорченья не могу писать; только, что бы ни было, я, пока жив, буду тебя сердечно любить и желать всего добра не перестану, и второй раз пишу не перестану, на зло моим и твоим врагам!»

Печаль и тоска так усилились в душе несчастной дочери Кочубея, что она готова была отчаяться на все: мысль скрыться с глаз матери была теперь любимою ее мыслью, открыть это отцу и просить помощи его в горе Мотренька не решалась, видя, что мать помыкает также и отцом, как и ею, и поэтому все свои надежды сосредоточила она в гетмане. Злое обхождение с нею матери послужило отчасти к тому, что она перестала уже мечтать о гетманстве и желала только где-нибудь приклонить спокойно голову и не слышать ежеминутных проклятий родной матери. Уйти в монастырь, как писал Мазепа, – но в какой, ведь это также нелегко; и, подумав хорошенько, она решила ожидать встречи с гетманом.

Василий Леонтиевич был занят своим сычом, он никаким средством не мог убить его или выгнать из сада: осторожный зловестник, увидя подходящих к дереву, на котором постоянно пел свою предвозвестную печальную песнь, слетал и садился на другое дерево, а ночью, когда уже все покоились мертвым сном, перелетал с дерева на дом, садился на трубе и продолжал кричать до утренней зари.

Любовь Федоровна заключила, что в образе сыча является нечистая сила – домовой, и беды не избежать, разве только выехать со всем семейством в Диканьку или Ретик или в другую деревню.

Психологи не разгадали еще тайны «предчувствий и предзнаменований», а факт их свидетельствуется историей всех веков и народов. Не властен ли Владыка всей твари велеть одной из них напомнить о Себе другим? Когда человек не слушает внутреннего голоса: «Покайся! Смерть и суд – у двери!» – вся тварь становится проповедником и напоминает заблудшему грешнику: «Покайся! Близь есть – у двери!» С любовию, смиренно и покорно встречают таких предвозвестников вера и самоотвержение, с трепетом, с ненавистью бежит от них суеверие своекорыстного «я»: в отчаянии оно думает – истреблением провозвестника избежать неизбежности покаяния или погибели: «Убей его!.. Выедем из этого дома… уедем в Диканьку!» – а между тем предзнаменование, какое бы то ни было, откуда бы оно ни было, не прейдет, потому что грешнику не миновать расчета за свои грехи, куда бы он ни скрылся, за какую бы твердыню суеверия своего ни спрятался.

Есть и должны быть «знамения времен»: общие – для народов, частные – для каждого в его жизни; для того чтоб мудрые девы не засыпали, блюли свои светильники и всегда готовились на радостную встречу благотворной воли Всеправителя, а юродивые – чтобы опомнились, покаялись и последовали бы за мудрыми в волю Божию.

Есть и суеверные приметы! Собака твоя завыла, курица петухом запела, левой ногой ступил, соль просыпалась, переносица зачесалась, зловещий зверь перебежал дорогу, ворон над головой прокаркал, тринадцатый пришел к обеду – суеверно ли ты веришь этим предвестникам или, святою верою одушевляемый, проходишь мимо всего этого спокойно, – знай: все то, что ты верою принимаешь за предзнаменование, не беду тебе предвещает, а спасение: только покайся, вступи в волю Божию и с миром и любовию дай событиям идти, как им Всеправитель назначил, а не покаешься – беды не минуют грешника для его пробуждения, но все-таки не от воя собаки – покойник или пожар, если б и случилось, а от воли Божией: покойник и пожар может и не быть, а покаяние – всегда пригодно, а слезы сокрушения зальют всякий греховный пожар души. Не бей же собаку за то, что выла, не гони из дому тринадцатого, который шел к тебе совсем не для смерти чьей-либо, а бей свое зачерствение, гони свое неверие, нераскаяние, иначе ни в какой Диканьке не спрячешься от беды… Не потому, будто бы сыч накричал ее, а потому, что ты – грешник нераскаянный.

Василий Леонтиевич был не рад такой мысли Любови Федоровны, он не мог выехать из Батурина по своей должности, а оставить его одного, без своего надзора, Любовь Федоровна не решалась: «Ты как маленькое дитя, на тебя мне нельзя положиться, всего наделаешь… горе мне с тобою, будем же сидеть здесь да слушать проклятого сыча!»

Василий Леонтиевич молчал и едва-едва переводил дух, когда Любовь Федоровна делала ему подобные замечания, относившиеся к слабому, или, лучше сказать, чрезмерно доброму сердцу. Любови Федоровне было досадно, что Василий Леонтиевич молчит, когда она делает ему наставления, а когда он начинает оправдываться, она же кричит: «Зачем оправдываешься!» Часто сама не знала, чего она хотела, уж такое было у нее сердце.

Серпообразный золотой месяц стал уже полным месяцем и ярко светил, плавая среди перламутровых туч, рисовавшихся на сапфирном небе.

В один вечер Любовь Федоровна вошла в сад и с трепетом приблизилась к той просади, на которой кричал сыч; она взяла небольшую палку и бросила в него, сыч слетел и сел у самого окна комнаты Василия Леонтиевича. Любовь Федоровна в испуге, словно вслед за нею стремятся тысячи смертей, побежала к дому и, вбежав на крыльцо, вздохнула и едва могла перекреститься: руки и ноги ее дрожали, по всему телу выступил холодный пот. Но чего испугалась она? Своей греховности, нечистоты своей, хотя и не сознавала этого. Вошла в комнату, приказала покрепче запереть ставни и зажечь лампадку пред образами, осмотрела все углы в комнате, помолилась о спасении своего «я» и в страхе легла в постель; сон не мог одолеть ее – черные мысли, тягостные, непонятная печаль язвили ее сердце.

Василий Леонтиевич сидел один-одинехонек в своей писарне: у стены стоял длинный простой деревянный стол, окрашенный черною краскою, в углу над столом горела огромная лампада пред иконою Небесной Владычицы, на столе против Кочубея стоял черного дерева крест с резным слоновой кости распятием – дар Генеральному судье одного польского графа, который несколько лет назад сватался к Мотреньке и получил отказ.

Перед распятием горела свеча, вдоль стен стояло до десяти стульев, черного цвета, деревянных, точеных, с высокими спинками, в противоположном углу – дубовый шкап, в котором за стеклянными дверцами виднелись стеклянные медведи с бочками, наполненными рябиновкою, сливянкою и вишневкою, большая бутыль с водкою, настоянною на стручковом перце, перечница из дерева и такая же солонка, в углу серебряные две чарки с надписью на одной: «Пиите, братцы, пока пьется, як помрем, так все минется». На голубенькой тарелке лежал кусок черствого бублика и книша.

Василий Леонтиевич обыкновенно всех приходивших, и простых казаков, и посполитых людей, угощал наливками и, по обыкновению, всегда сам пил с ними.

Небольшое окно с круглыми стеклами было растворено, золотой месяц смотрел в писарню и, казалось, наблюдал, что делается в душе Василия Леонтиевича, лучи его светлою полосою падали на стол. Свеча так нагорела, что свет месяца победил свет ее. Кочубей, облокотясь на правую руку, сидел в глубокой задумчивости: казалось, он прислушивался к заунывной песне сыча, который то отлетит от окна, то чрезвычайно близко сядет к нему, никогда еще не надоедал он своим криком так сильно, как в этот вечер.

Терпение Василия Леонтиевича начало истощаться: он решил пойти узнать, спит ли жена и если не спит, взять ружье, из окна присмотреться, где сидит докучливая птица, и убить ее, но едва только Василий Леонтиевич встал со стула и сделал один шаг к дверям, как сыч слетел с дерева, сел на окно и громко закричал. Василий Леонтиевич испугался, затрепетал всем телом и остолбенел от ужаса; прокричав несколько раз, сыч слетел с окна в сад. Василий Леонтиевич возвратился к своему месту, подумал: «Помолюсь и пойду спать!» – с этой мыслию стал он пред образом молиться, вдруг сыч влетел в комнату, облетел несколько раз вокруг нее, громко прокричал раза три, чуть не задел Василия Леонтиевича по голове крылом и вылетел в сад, свеча от его полета потухла.

От страха Кочубей не кончил молитвы, выбежал из писарни, приказав встретившемуся слуге потушить лампаду и затворить окно, сам поспешно разделся, от страха закутал голову в одеяло и закрыл глаза.

В эту же ночь по берегу прозрачного Сейма по дороге из Бахмача ехал верхом видный собою казак; ясный месяц освещал его смуглое лицо, и луч месяца ярко блестел в черных очах казака, темные большие усы придавали ему грозный вид, на плечах его была накинута серая бурка, при свете месяца казавшаяся почти черною. Бодрый статный конь бежал небольшой рысью, казак не понуждал его, казалось, он наслаждался прекрасным тихим вечером, любовался то золотыми волнами Сейма, купавшими месяц, то всматривался в сумрачную даль и прельщался мерцавшим в поле огоньком, разложенным пастухами; от скуки казак напевал сквозь зубы песенку, направо от него чернелся лес, а за ним начинался сад Кочубея, казак сюда ехал, покрутил усы и, подъехав к лесу, запел:

Ой, кто в лесе, озовися?
Да выкрешем огню, да запалим люльки.
Не журися…

– Не журися!.. – крикнул казак во все горло, и голос его громко отозвался в тишине леса. Потом он вынул из кармана люльку, тютюн, кремень и кресало. Набил люльку, закурил ее, и тонкой струйкой заклубился дым.

Начался сад Василия Леонтиевича, обсаженный высокими пирамидальными тополями. «Кто-то плачет в саду, не Мотренька ли, дочка Кочубеева? Чего доброго, не диковинка, мать такая, что и на ночь выгонит дочку… несчастное дитя!.. Что за несчастное! Дурная девочка, давно уже, если б захотела, приехала к Ивану Степановичу и спокойно себе жила бы у него, – никто б не знал, где и делась, разве у нас этого не случалось, ого-го… что и вспоминать: сказано, глупая голова! Ну, да сама на себя пусть и жалеет!.. Да что за черт кричит?»

Казак начал вслушиваться: плачущий голос то умолкнет, то опять протяжно раздастся среди сада и повторится в лесу. Казак не трус, а все-таки страшно, свистнул от страха и для храбрости – плач послышался сильнее, свистнул сильнее, свистнул другой раз, да уже слабее первого раза, трусость взяла свое. Сыч закричал громче.

«А… проклятый птах, вот кто плачет – сыч! Тьфу ты, проклятый, – казак перекрестился. – А я так уже и думал, что мавка где-нибудь на берегу потешается да меня поджидает, чтоб залоскотать да в воду до себя потащить… Господи, помилуй!..»

Казак опять перекрестился, сильнее прежнего поторопил коня. Подъехал к калитке сада, соскочил с лошади, привязал ее к частоколу, тихо отворил калитку и вошел в сад. Осторожно приближался он к дому, пробираясь между кустами акации и сирени, и вышел к окнам комнаты Мотренькиной, легонько постучал в ставень и отошел; на дворе, послышавши чужого, залаяли Серко и Рябко, прибежали в сад, но Дмитрий был им не чужой, он приласкал их, и собаки замахали хвостами, увиваясь подле гайдука, присевшего за темным кустом сирени.

Сыч утих, над рекою свистал пастушок, а далеко в сумрачном поле за рекою по временам громко кричал перепел. Золотой месяц плыл по чистому темному сапфиру неба, что-то белое мелькнуло у самого крыльца дома, Дмитро начал всматриваться, белый образ движется, и все ближе и ближе к нему. «Это она, это панночка Мотренька», – подумал Дмитро, вскочил со своего места, подошел к Мотреньке, поцеловал у нее руку, отдал письмо от гетмана и сказал:

– Гетман приказал вам кланяться и спросить, как поживаете: здоровы ли вы, не скучаете ли? Жалеет, что вы его совсем забыли, не отвечаете на письма; нарочно теперь я привез Генеральному судье письма, да и к вам зашел. Спит батюшка? Крепко нужные универсалы от гетмана.

– Что гетман спрашивает: он добре знает мое горе, сколь раз Христом Богом молила я позволения жить в его замке, ни отец, ни мать не знали бы, где я делась, подумали б, что я утонула с горя, а я спокойно бы жила себе да жила.

– Гетман не знал, верно, что ваша милость желаете, а то давно бы уже у него жили.

– Горе мне, Дмитрию, тяжкое горе, не увидит уже меня ни гетман и никто в этом свете, я говорю тебе правду, гетман сам причиною: не жить мне больше на белом свете, я тебе истину говорю.

– Господь Бог да сохранит вашу милость.

Мотренька вздохнула и склонила голову на грудь.

– Не горюйте, ваша милость, Бог даст счастие!

– Нет, Дмитрию, нет, не жить мне больше, на том свете покойнее будет, другой матери там не будет, такой, как у меня.

– Да Ивану Степановичу как только скажу я, что ваша милость хотите ехать к нему, так с радостию пришлет меня за вами.

– Возьми меня с собою; где Иван Степанович теперь живет?

<< 1 ... 32 33 34 35 36 37 38 39 40 ... 52 >>
На страницу:
36 из 52