– Хорошо, будет тебе «пугает»! – возразила Федосья Васильевна, грозя зонтиком. – Вот промочит до нитки весь ваш хлам, так и будете знать. Да того ли еще вам надо! – продолжала она, ожесточаясь более и более. – Вишь, вытащили всё, чего-чего нет! нашли время! есть тут, чай, и такое, что гром небесный притягивает! Вот будет вам! кахи, кахи, кахи! (Гребенка припрыгнула, бусы подняли тревогу.) Пожаром погорите – ни кола ни двора не останется, – по миру с кошелем пойдете, да и меня пустите, сироту бесталанную, горемыку бесприютную… Кахи, кахи!
И она так закашлялась, что высокая гребенка выскочила из редкой косы и повисла в волосах. Через минуту кашель сменился громким истерическим плачем.
Приятели наши с трепетом слушали мрачную предсказательницу и по временам посматривали на небо. Но оно было ясно и чисто и ни одним облачком не подтверждало мрачных предсказаний злой женщины.
– Да врет же она, ваше высокоблагородие! – ободрительно произнес Иван Софроныч.
– Не будет! – порешил Алексей Алексеич и быстро размотал проволоку, потому что оконечность его пальца налилась кровью и отвердела, как пробка.
Они успокоились и пошли завтракать, оставив Федосью Васильевну в совершенном бессилии: гнев лишил ее даже голоса, она неподвижно стояла, прислонившись к крыльцу, и дико вращала свои желтые, пылавшие гневом глаза, по временам всхлипывая.
Жестокое предсказание, однако ж, не прошло даром. Едва приятели наши успели выпить по чижику – название, которым обозначали они порцию горькой желудочной собственного изделия, – как прибежал Ферапонт и доложил, что собирается гроза. Когда они вышли на двор, Федосьи Васильевны уже не было, зато над самыми своими головами увидали они сизую, зловещую тучу… Надо было видеть суматоху, какая поднялась в одну секунду по команде Алексея Алексеича! Крики, беготня, скрыпение ржавых дверей, дребезг разбиваемых и ломаемых второпях вещей, отчаянные восклицания – всё смешалось в один нестройный гул и скоро слилось с мерным, крупным дождем, который, при полном сиянии солнца, не замедлил спрыснуть одеяние, мебель, тюфяки, сушеные травы и всё добро Алексея Алексеича. Весьма немногие вещи избавились поливки, да и то большею частию такие, которые могли бы спокойно остаться под дождем целые сутки.
– Напророчила! – бегая и суетясь, говорил по временам Алексей Алексеич.
– Напррроррррочила! – мрачно повторял Иван Соф-роныч.
И оба они усердно таскали то в комнаты, то в сараи вещи, попадавшиеся под руку; но в каком виде, в каком порядке! Тюфяки попадали в конюшню, хомуты – в спальню, книги – в передбанник. Алексей Алексеич собственноручно внес жестяную вывеску с часовым циферблатом в столовую и еще вытер ее своим халатом, а настоящие стенные часы пнул ногой и разбил вдребезги, причем боевая пружина в последний раз издала жалобный дребезжащий звук, как будто прося пощады; но Алексей Алексеич не пощадил часов и пнул их вторично, примолвив: «Эта дрянь только в глаза мечется да с толку сбивает…» Иван Софроныч носился с пучками сушеного зверобоя, с большим трудом втащил в амбар огромный сверток проволоки и равнодушно смотрел, как мокли и гибли безвозвратно шелковые платья, кружевные чепцы, шляпки с перьями и другие предметы женского туалета, купленные когда-то Кирсановым на случай женитьбы. К довершению беды какой-то дюжий Дормидон, прибежавший из деревни помочь барскому горю, в пылу усердия с такою силою рванул с веревки барскую шинель, что веревка лопнула и всё добро, висевшее на ней, повалилось в лужи дождя. И, наконец, едва успели предупредить еще другое, большее бедствие: почувствовав приближение грозы, некоторые из лошадей и других домашних животных, принадлежащих Алексею Алексеичу, с мычаньем и ржаньем кинулись из стада домой и едва были остановлены в воротах соединенными усилиями дворовых людей, случившихся тут крестьян и самого Кирсанова с верным его управляющим Иваном Софронычем.
– Напророчила! – говорил Алексей Алексеич.
– Напророчила! – подтверждал Иван Софроныч.
Больше они ничего не говорили в тот день…
Глава XXX
Сослуживцы
– Пожили! – говаривал иногда Алексей Алексеич, значительно подмигивая Ивану Софронычу.
– Пожили! – отвечал Иван Софроныч.
И оба умолкали, как будто одним словом всё было сказано, и тихо погружались в думу.
В самом деле, они славно пожили. Время их молодости и службы относилось к первым годам нынешнего столетия. Служили они верой и правдой, да уж и попроказили! Только слушай, как разговорятся да начнут рассказывать. В день не перескажешь анекдотов, в которых они сами были героями.
Длинная-длинная история.
Алексей Алексеевич Кирсанов был уже два года ротным командиром, когда в роту к нему перевели новопроизведенного прапорщика Ивана Понизовкина. Понизовкин происходил из податного состояния и личною храбростью добыл себе офицерский чин. Явившись к Кирсанову, он с первого же раза понравился ему. Военная жизнь скоро сближает: не прошло недели, как уже Кирсанов не мог двух часов провести без своего нового подчиненного. С своей стороны, Понизовкин, при всей почтительности к начальнику, не мог сдержать добродушных излияний, к которым чрезвычайно наклонна была его мягкая душа в веселые минуты, и не замедлил признаться Алексею Алексеичу, что он за него готов и в огонь и в воду. Когда кончилась кампания и Кирсанов за ранами должен был подать в отставку, такое горе взяло его при прощанье с Иваном Софронычем, что он расплакался как ребенок.
На Иване Софроныче также не было лица. Оба они были люди одинокие; у Кирсанова не было ни отца, ни матери, ни сестры, ни братьев, а у Ивана Софроныча тоже, и притом – ни кола ни двора! Промаявшись с полгода в деревне своей один-одинехонек, Кирсанов не выдержал и отправил к Ивану Софронычу предложение: выйти в отставку и поселиться у него в качестве управляющего. День, когда наконец прибыл Иван Софроныч в провинцию, был счастливейшим днем в жизни Алексея Алексеича. С той поры они не разлучались.
Много лет прожили они в деревне, много, по выражению Алексея Алексеича, пропустили чижиков, и с каждым днем становились всё необходимее друг другу. Какая-то тайна, относившаяся к их прежней жизни, связывала их еще более. Раза два в пятнадцать лет ездили они в Петербург, разыскивали там что-то, но возвращались, по-видимому не достигнув цели, и привозили только множество разнородных вещей, обыкновенно подержанных, купленных по случаю и чрезвычайно дешево. В деревне, первые дни по возвращении, они только и делали, что пересматривали свои покупки, а иногда и приступали к переделке некоторых. Вообще время свое коротали они сельскими занятиями, охотой, а главное – рассказами о прошлой своей жизни, богатой деятельностию, опасностями, забавными случаями и проказами, в которых выражалась их прежняя удаль. И после таких-то воспоминаний, наговорившись вдоволь и приумолкнув, они обыкновенно изредка повторяли:
– Пожили!
– Пожили!
И в лицах их сияло спокойствие и довольство.
Если уж сильно приступала к ним скука, они отправлялись в ближайший город, и тут-то производились те многочисленные и разнообразные закупки, по милости которых Алексей Алексеич не без основания называл свой дом полной чашею.
Любимым и единственным занятием их в городе было бродить по лавкам, по рынкам и покупать. Но покупать не как другие покупают: спросил цену, поторговался – отдал деньги и взял вещь, – нет!
– Да с таким порядком в год разоришься, – говорил Алексей Алексеич.
– Дома не скажешься, – замечал Иван Софроныч.
– Нет, коли покупать, так у нас поучиться, – говорили они оба.
И действительно, искусство их покупать дешево превосходило всякое вероятие. Никто так не умел, по их собственному выражению, «пустить продавцу туману в глаза», как они. Они славились своим искусством, гордились им и с наслаждением рассказывали, что однажды из-за них купец подрался в лавке с своим приказчиком. Правда, не спрашивайте, что покупать? Поедут они в город купить сахару, чаю, ситцу, суконца, а привезут хомутов, черкесскую шапку, пару шестиствольных пистолетов, короб французского черносливу, шахматную доску с точеными из слоновой кости конями и пешками.
– Да на что им шахматная доска? – спросит человек, знающий, что оба они в шахматы шагу ступить не умеют.
– Дешево, – говорит Алексей Алексеич.
– Дешевле пареной репы, – прибавляет Иван Софроныч.
– Да понеси продавать: кому не надо – больше даст, – говорит Алексей Алексеич.
– С руками оторвут, – прибавляет Иван Софроныч.
– Ну так что же не продали?
– Не пролежит места, – говорит Алексей Алексеич.
– Не нам, так детям пригодится, – прибавляет Иван Софроныч.
И вследствие такой логики не было вещи, которой не купили бы они, будь только дешево, или хоть не поторговали. Идет ли солдат с бритвами, везут ли старую двуспальную кровать, торчит ли между старым хламом упраздненная вывеска, эстампы ли какие завидят они на прилавке, несет ли баба рукавицы, – до всего было дело нашим приятелям, всё торговали и покупали они.
– Эй, тетка! продажные, что ли? – спрашивал Алексей Алексеич, увидав бабу с рукавицами.
– Продажные, батюшка, – отвечала баба, останавливаясь.
– А что просишь?
– Да девять гривенок, батюшка.
– Девять гривен! – с ужасом восклицал Алексей Алексеич.
– Девять гривен! – повторял с таким же ужасом Иван Софроныч.
И оба они взглядывали на старуху как на помешанную.
– А то как же, кормильцы? – говорила она. – Ужели не стоят? Да ты погляди, какой товар-то!
И старуха принималась выхвалять рукавицы. Покупатели молча и терпеливо выслушивали длинную похвальную речь.