Правда, в отличие от того Николая Степановича, я не профессор-медик, а профессор-литератор – преподаю в Литературном институте, автор нескольких романов (два-три из которых неизменно входят в списки «классических» произведений XX века, переведены на многие языки), главный редактор «толстого» журнала, секретарь правления Союза писателей России…
И ещё я разнюсь с замшелым моим тёзкой из XIX века, который сам себя называет стариком, портретами. У меня, слава Богу, в мои 62 года нет ни лысины (так, еле заметная проплешина и даже седины чуть-чуть), ни хронического tic’а, ни хронической трясучки рук и головы (разве что с большого похмелья), ни старчески мертвенных морщин, зубы мои почти все целы, грудь совсем не впалая и спина не узкая. И, думаю, ни у кого при взгляде на меня пока ещё не возникает внушительная мысль, что-де я собираюсь вскоре умереть.
А впрочем, может быть, я уже излишне хорохорюсь и бодрюсь? Надо признать, в последние года два я очень сильно сдал, – с тех пор, как формально стал пенсионером. Я почувствовал вдруг безмерную внутреннюю усталость (тому были другие причины – но о них потом), стал безобразно много пить, перестал поддерживать форму, утратил наслаждение движением. А ведь ещё года два-три тому я на даче то и дело наматывал по 15-20 километров в день на своём скоростном велосипеде «Stels», зимой регулярно катался на лыжах, по утрам делал зарядку и принимал контрастный душ…
Куда всё делось?!
Но всё равно и сейчас ещё в свои лучшие трезвые дни я держу себя молодцом, быть стариком не соглашаюсь. Я хорошо знаком с вечно молодым «пастухом» Зельдиным и когда при встречах пожимаю его крепкую руку или, тем более, когда вижу, как он поёт и танцует в ж и в у ю, всегда думаю: «Господи, а я ведь моложе его на тридцать с лишним лет!»
Действительно, ну разве можно в шестьдесят два записываться в старики?! Меня вот это сейчас более всего и поражает в «Скучной истории»: Чехову было в момент её создания менее 30, основному прототипу героя, профессору Бабухину, – немногим за 50… Чего уж было так специально старить Николая Степановича, вернее, подчёркивать его именно старческую дряхлость?! Конечно, профессор чем-то сильно болен и предполагает через полгода вовсе уйти в мир иной, но смертельная болезнь и старческая возрастная дряхлость – вещи-понятия всё же разные. И ведь как достоверно и убедительно молодой Чехов передал мысли, ощущения, состояние старого, уставшего от жизни человека! Это подтверждали и читатели-ровесники главного героя вроде Плещеева и Льва Толстого…
Но если поразмыслить и сопоставить кой-какие обстоятельства и факты, то удивляться здесь особо нечему. Первое: Чехов, как и положено Писателю (без претенциозной большой буквы здесь не обойтись!), в момент создания произведения, тем более в форме исповедальных з а п и с о к, полностью перевоплотился в своего героя, начал жить его жизнью, чувствовать его чувствами, болеть его болями и болезнями. Иными словами, «Скучную историю» написал не Антон Павлович Чехов, а именно и непреложно сам Николай Степанович такой-то. Можно назвать этот приём перевоплощением, выступлением писателя под маской, но ещё вернее будет сказать, что в момент создания «Скучной истории» не было Чехова, а был профессор Николай Степанович – писатель-гомункул. В таком же ключе написаны-созданы, скажем, «Журнал Печорина», «Записки из подполья», «Театральный роман»…
Пытался вспомнить-привести пример из нынешней нашей словесности – на ум приходит разве что «Портрет и вокруг» Маканина да мой роман «Фармацевт». Жанр-приём чрезвычайно трудный и редкий!
(Замечу в скобках, что бывают случаи, когда писатель не создаёт в произведении другого автора, а как бы дублирует самого себя, как, например, Горький в автобиографической трилогии, Гарин-Михайловский в своей тетралогии или нынешний Лимонов почти во всех своих произведениях, и здесь, конечно, не вызывает сомнения тождественность почти полная между автором и автором-героем в главных чертах характера и поступках. Это совсем другой литературный приём, и он сразу понятен-виден любому искушённому читателю.)
Но, возвращаюсь к «Скучной истории», перевоплощение автора в героя – только одна сторона дела. Вторая: Чехов явно принадлежал к тому типу людей, биологический возраст которых намного опережает их возраст календарный. На последних своих портретах (да и по свидетельствам современников) он выглядит намного старше своих сорока с небольшим лет, и, доживи он до 62-х, можно не сомневаться, выглядел бы и ощущал себя глубоким стариком, – в точности, как Николай Степанович. К слову, в самой ранней юности у Чехова в домашнем кругу среди прочих было прозвище Старец и один из многочисленных его псевдонимов в юмористике соответствующий – Юный старец.
И кто ж теперь, кроме Господа Бога, может знать, где здесь следствия, а где причины: то ли Антон Павлович сумел так проникнуться жизнью героя-старика потому, что сам взрослел-старился стремительно (год за два!); то ли он так рано состарился и умер потому, что постоянно внутренней жизнью, сознанием обгонял свой возраст и время? Чехов проживал, вот именно, год за два и в 44 года оставил после себя наследие по значению, да и по объёму не меньше Достоевского (59 лет), Тургенева (64), не говоря уж о Куприне (68) и Бунине (83).
Я же, наоборот, всегда выглядел значительно моложе своих лет. И, к стыду своему, признаюсь, что чрезвычайно этим гордился. Точно в этом есть моя заслуга. Она, заслуга, разве в том, что я сам себя не считал (и не считаю!) стариком, бодрюсь и пыжусь изо всех сил, подтягиваю живот, делаю по утрам зарядку; да ещё и в том, вероятно, что с юности и до недавнего ещё времени был довольно умерен (не по-писательски!) в вине и табаком баловался только в подростковом возрасте.
Но всё же гордиться-чваниться моложавостью мне, писателю, после рассуждений о наследии классиков довольно смешно. Последняя моя книга вышла семь лет назад, к моему 55-летию, и – как отрезало. С тех пор я практически ничего не создал. Мои студенты, самые язвительные, злорадно констатируют: мол, исписался старик! Они меня, несмотря на мою моложавость, конечно же, держат за старика…
А вот бессонница – да-а-а… В этом я того Николая Степановича очень даже понимаю. Всё, что написано мною – написано по ночам. Но если раньше, когда всё это писалось-создавалось, я с наслаждением отрывал время от сна, мог, позабыв о времени, прокорпеть за столом до рассвета, то теперь бессонница, хоть и не каждую ночь, но когда я трезвый или с похмелья тоже привязывается ко мне. Как и прежде, по привычке, ровно в полночь я раздеваюсь и ложусь в постель. С женой мы теперь, с тех пор, как сын с глаз долой съехал-перебрался окончательно на дачу, обитаем в разных комнатах. (Впрочем здесь дело не только в сыне, но об этом после…) Я долго ворочаюсь в постели, но, в отличие от тёзки, в такие бессонные ночи вовсе не могу заснуть. Поворочавшись, встаю, завариваю на кухне в большой кружке пакетиковый зелёный чай, вскрываю плитку тёмного шоколада (моё любимое лакомство), иду в свою комнату, включаю опять компьютер, запускаю Word, открываю файл с текстом, который сам именую «новым романом», тупо смотрю с полчаса на экран, поправляю одно-два слова…
Голова начинает от напряжения болеть, я чертыхаюсь и, закрыв-спрятав текст, с облегчением выхожу погулять по свалкам Всемирной Сети или запускаю «Паука» – раскладываю виртуальный пасьянс. Порой я выключаю компьютер и что-нибудь читаю без всякого интереса. Так, недавно в одну ночь я прочёл машинально целую книгу под странным названием «Как я съел собаку».
Но часа в четыре утра я всё же отрываюсь с красными глазами от монитора или книги, принуждаю себя лечь в постель и худо-бедно засыпаю.
Это – в лучшие ночи. В худшие, я, помаявшись в ночном бессонном одиночестве, достаю из заначки бутылку своего любимого белого мартини, решаю выпить лишь один бокал, но, как правило, увлекаюсь, допиваю бутыль до конца, конечно же, после этого погружаюсь в мучительные сновидения и с тоскливым осознанием, что наутро мне будет скверно…
Кстати уж выскажу здесь крамольную мысль: людям стоило бы спать по 12 часов в сутки. Когда я слышу или читаю, как какой-нибудь недоумок утверждает-пропагандирует, что-де спать надо как можно меньше, мол, на сон уходит часть жизни, и сам он спит по пять-шесть часов, не больше, – я раздражаюсь. Подумаешь, Чехов какой выискался или Менделеев! Да подавляющее большинство людей всё время, свободное от сна, занимаются тем, что губят собственное здоровье и, вот именно, как раз сокращают свою жизнь, а попутно портят-уничтожают окружающую среду-природу. Нет, я твёрдо убеждён: когда человек спит, он, по крайней мере, не мучается сам и не мучает других людей. Сам я, когда изредка, в болезни или от большой усталости, умудряюсь спать подряд часов девять, а то и десять – я счастлив. Какие ясные, какие светлые грёзы снятся в таких долгих дрёмах!..
Часов в шесть закрытую дверь моей комнаты начинает терзать когтями и утробно мявкать наш кот Фарисей. Я лишь переворачиваюсь с боку на бок, осаду выдерживаю. Но вскоре на кухне, которая от меня через стенку, начинают звякать посудой и бубнить жена с дочерью. Я всё же, зарывшись с головой в одеяло, ещё раз умудряюсь задремать и обыкновенно не слышу, как Лера убегает, по привычке опаздывая, на работу.
Около девяти дверь моя тихонько приоткрывается, жена вполголоса спрашивает:
– Ты ещё спишь?
Если я не откликаюсь, она дверь затворяет, при этом ворча:
– Сам же говорил, чтобы в девять будить…
Я на всякий случай ещё раз мысленно пролистываю план дня: в институт сегодня к одиннадцати, в редакцию можно к трём… Спешить некуда. Я позволяю себе ещё полчасика покемарить.
Потом мы сидим с моей Лидией Петровной на кухне, с неохотой пьём чай. Она – потому что уже пила его с Лерой; я – понятно почему. Жена говорит без остановки, хотя я бы с удовольствием посидел в тишине, подумал свои куцые думы.
– Нет, ну ты представляешь, Фарисей опять изодрал диван в гостиной! Нет, надо всё же обрезать ему когти…
Нашему рыжему коту-патриарху уже почти 17 лет. (В книгу Гиннесса пора!) Для нас он давно уже не то что третий ребёнок, он самое родное и близкое существо, так что все эти разговоры про отрезание когтей – пустое сотрясение воздуха.
– Надо его вообще усыпить, – говорю я.
– Ты опять не в духе? – тревожится жена. – Что-нибудь болит?
– Душа болит, – кривлюсь я и решительно отталкиваю чай. – Знаешь, я всё же выпью лучше пива?
Звучит это как вопрос, но мы оба знаем, что это утверждение. Лида морщится, но я достаю из холодильника литровый баллончик «Очаковского», наливаю в кружку, жадно пью. Жена смотрит. Вся её грузная фигура, расплывшееся лицо выражают осуждение. Плевать! Это раньше, когда Лида была той самой тоненькой Лидой, которую я страстно полюбил за хороший, ясный ум, за чистую душу, красоту и, как Отелло Дездемону, за «состраданье» к моему творчеству, – вот тогда я боялся лишний раз расстроить её.
Желая всё же сдуть мой поднимающийся тонус, она сообщает:
– Представляешь, Лера себе ещё и верхнюю губу проткнула, вставила туда кольцо…
– Как же она теперь со своими сусликами целоваться станет? – усмехаюсь я.
Усмешка моя горька. Дочь вроде не дура, пошла по стопам матери в журналистки, устроилась с недавнего времени в «Московский комсомолец», но никак не повзрослеет. Ей уже 28, но по виду она тоже очень даже отстаёт от своего возраста, ссылаясь теперь на то, что в газете ведёт тему тинейджеров. Именно поэтому-де она вся в пирсинге, тату, красит волосы в ярко красный цвет, пьёт пиво прямо из бутылки, курит и исповедует свободную любовь. Как-то в Интернете я наткнулся случайно на её фотографии в стиле «ню»: смотрит спокойно в объектив, позирует… Зачем? А недавно я слышал, как она разговаривала с кем-то по мобильнику: «Ну ты, блин, ваще!.. Твою мать!.. Зашибись!.. Пошёл на хер!..» Я поплотнее прикрыл дверь своей комнаты и включил приёмник погромче. Говорить с ней, особенно в последнее время, невозможно – на любое замечание один ответ: мол, ты, папочка, своих молодых подружек учи…
Слава Богу, Валерия подписывает свои материалы фамилией матери и вообще не афиширует, что она моя дочь. Хоть на это у неё ума хватает.
– Ты в выходные не поедешь со мной на дачу? – спрашивает безнадёжным тоном жена. – Поговорил бы с Димой… Ему нельзя там одному жить – неужели ты не понимаешь?..
Понимать-то я понимаю, да что толку. Дмитрий, сын, ему 25, погибает окончательно. Я это знаю. И от бессилия порой, закрывшись в комнате, тихонько плачу. Он бросил университет на втором курсе (тоже пытался стать журналистом), буквально добровольцем отправился служить, попал на Кавказ…
Прошло уже три года, Дима сейчас почти не хромает, но вот именно часто болен tic’ом – порою правое веко у него начинает странно дёргаться, словно он подмигивает. В такие минуты лучше с ним не разговаривать и вообще лучше отойти подальше… Впрочем, я и так его в эти три года видел редко, а теперь и вовсе почти не пересекаемся. На что он живёт, я не знаю. Знаю только по рассказам-стонам жены, что он шляется по ночным клубам да ресторанам. Я всё надеялся, что Дмитрий перебесится, упьётся вдоволь и остановится, а он начал нюхать всякую дрянь, курить, а потом и колоться. Жена пробовала уговорить его лечь в клинику – бесполезно…
– Нет, радость моя, – говорю я устало, – никуда я с тобой не поеду. Гене я скажу – он тебя отвезёт. А мне поработать в выходные надо – ты же знаешь, роман к Новому году хочу дописать…
Лида скептически поджимает губы: знаем, мол, как ты роман пишешь.
– Кстати, деньги в доме совсем кончились. Вам, что же, зарплату вчера не дали?
– В институте сегодня дадут, а в журнале – к концу недели…
Я быстро допиваю пиво, встаю из-за стола и спешу в свою комнату-берлогу. Как же мне всё это надоело! Меня, кстати, более всего бесит вот это постоянное и непрерывное повторение одних и тех же слов, предложений, фраз, мыслей, мнений, суждений. Все вокруг говорят и повторяют одно и то же изо дня в день.
Вот ведь на что жизнь уходит-сжигается – на повторение и на выслушивание одного и того же…
Не-вы-но-си-мо!
II
В половине одиннадцатого я выхожу из дома и пешком отправляюсь в институт. Живу я на Малой Дмитровке, так что ходу неспешным шагом всего с четверть часа.
Середина декабря, а первый снежок только-только выпал. И от этого дышится даже и в самом центре Москвы как-то легко. Прохожу мимо памятника Пушкину в белой шапочке, смотрю на него, киваю головой: «Привет, Александр Сергеич!» На лавочке рядом с ним мы когда-то, бездну лет назад, любили сидеть с Лидой. Целоваться прилюдно тогда не было принято, но мы не меньшее счастье-потрясение испытывали от соприкосновения наших рук… И ведь были мы не так уж и молоды – ей 30, мне 32, а вели себя как подростки. Господи, ну неужели и это всё было?!
Раньше я, выбравшись из толчеи подземного перехода, продолжал путь по Большой Бронной, но с тех пор, как в правом углу площади вместо привычного кафе открыли «Макдональдс», предпочитаю идти к институту по Тверскому. Когда я был добродушнее, эта американская забегаловка с её дебильными гамбургерами, чизбургерами и картошкой фри, переполненная снобствующей публикой (приобщились к западной цивилизации!), напоминала мне муравейник, теперь же эта картина вызывает у меня совсем отвратные ассоциации – громадный труп койота в месиве червей-посетителей. Бр-р-р!