Оценить:
 Рейтинг: 0

Фельдъегеря́ генералиссимуса. Роман первый в четырёх книгах. Все книги в одном томе

Год написания книги
2015
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 20 >>
На страницу:
7 из 20
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– Как я его понимаю, – утерев слезы, проговорила Пульхерия Васильевна. – Как понимаю! – Голос ее задрожал, и она опять заплакала, и Порфирию Петровичу показалось, что плачет она не только о несчастном драгуне, но и о чем-то своем. – Что это я так раскиселилась? – как всегда внезапно переменила она свое настроение и заговорила беспечно и весело: – Вам бы с дороги, Порфирий Петрович, в баньке не мешало бы попариться!

– В баньке? – покраснел как вареный рак капитан в отставке.

– Да нет, не в той баньке у дороги, а в моей собственной баньке! – засмеялась она и пристально посмотрела ему в глаза – и долгим страстным поцелуем перехватила его ответ.

В нестерпимый жар бросило Порфирия Петровича, и убоялся артиллерийский капитан в отставке… как бы ему не впасть в свое немое оцепенение!

Не впал.

– Психея! – прошептал он (назвать ее Пульхерией ему показалось несообразно диким, когда она вошла к нему в баню, ничуть не смущаясь своей наготы, а даже, наоборот, давая ему рассмотреть во всех прелестных подробностях свое античное тело: выпуклый, подобно небесному куполу, живот с обворожительной родинкой пониже кратера пупка; полновесные, словно виноградные гроздья, груди, налитые виноградным вином любви, которое он сейчас будет пить, прильнув губами в поцелуе к ее розовому соску, набухшему от нестерпимого ожидания этого поцелуя…). – Психея! – повторил он уже громко и опустился перед ней на колени.

Его глаза оказались напротив тех, опушенных солнечным золотом, губ, ради которых, в сущности, он и встал на колени. Они были сочные и яркие, – и налитые, нет, не вином, а кровью, тоже вожделенно ждали его поцелуя.

– Психея! – опалил он их своим дыханием.

– Потом. Не сейчас, – наклонилась она над ним, и ее грудь коснулись его щеки. – Ведь мы сюда не только за этим пришли, – сказала насмешливо и добавила буднично: – А чтобы и помыться.

– Ты сведешь меня с ума, Пульхерия! – поднялся Порфирий Петрович с колен.

Язык его не повернулся назвать ее теперь Психеей. Она была уже другая. Лучше или хуже, он не знал.

Пожалуй, лучше.

Они стояли, как говорится, глаза в глаза – и он бесцеремонно положил свою правую руку ей на грудь и сгреб лебяжий пух груди в кулак, а левую руку запустил под ее дивный, упругий живот!

Золотые волосы оказались неожиданно колючими, а то самое пульсировало – невыносимо нежно и издевательски ровно и спокойно – как и ее сердце.

Порфирия Петровича бросило в холодный пот – и он отнял руки, а Пульхерия Васильевна засмеялась серебряным своим смехом:

– Непременно сведу, но сперва мыться! – и, обвив его шею, крепко поцеловала в губы. – Не бойся, – засмеялась она опять, – я и этим доставлю тебе удовольствие. – И доставила.

Как опытный чичероне, провела она артиллерийского капитана в отставке от подножия своего роскошного тела до вершины.

Сперва он тер мочалкой ее царственную спину и шею, потом нежно обволакивал воздушной пеной груди, скользил рукой по животу и по стройным, с хищным изгибом татарского лука, бедрам – и ниже – до ступней.

Розовые пятки и тонкие, как у арабских скакунов, щиколотки сводили его с ума не меньше, чем ядра ее ягодиц, выточенные будто алмазным резцом из неведомого на земле материала – воздушного и твердого одновременно! А ее прелестные руки от перламутровых длинных изящных пальчиков до темных волос подмышек – бездна, смерть, погибель человеческая, но радостная и вечная!

Свое сокровенное она ему мыть не дала. И даже попросила его выйти; при этом пришла в невообразимое смущение. Он вышел.

Когда она его позвала и он вернулся, приказала встать перед ней на колени. Он встал.

– Теперь можно все, – сказала она тихо и улыбнулась блаженно.

– Афродита! – вымолвил Порфирий Петрович. Очередная метаморфоза произошла с ее телом. – Афродита, – нежно коснулся он губами лепестков ее половых губ.

Да простит меня читатель за столь грубый медицинский термин, коим я обозвал тот прелестный цветок Афродиты, которым щедро одарила природа Пульхерию Васильевну.

Потом он осторожно раскрыл руками сей прелестный бутон любви и запустил внутрь него свой язык, будто пчелиное жало, чтобы собрать там нектар наслаждений.

Афродита затрепетала.

Затрепетал и Порфирий Петрович.

– Милый, милый, – заговорила она и, обхватив его голову ладонями, вдавила в свое тело. Колени ее подкосились, и она опустилась на пол. Порфирий Петрович обнял ее за плечи и стал осыпать поцелуями. Она в ответ тихо стонала.

На вершине блаженной страсти она громко, по-звериному, кричала и два раза укусила капитана в отставке в плечо. Пришлось и Порфирию Петровичу два раза крикнуть.

Потом они долго в изнеможении лежали рядом.

Потом они опять предались страсти.

Потом еще… и еще.

Пульхерия Васильевна была ненасытна.

Только под утро они вышли из бани и пошли пить чай.

Пили они его из трехведерного самовара и молчали. Им вроде и не о чем было больше разговаривать, а если бы и было, то обошлись бы, словно муж и жена, без слов.

– Ты когда едешь? – только и спросила она Порфирия Петровича, когда он вышел из-за стола.

– Надо бы завтра, но… – пожал неопределенно плечами Порфирий Петрович.

– Не беспокойся за своего драгунского ротмистра. Матрена его живо вылечит. Она у меня травница и колдунья. Я ее порой сама боюсь.

– Ну-ну, – поцеловал Порфирий Петрович Пульхерию Васильевну по-домашнему в лоб. – Будет ерунду молоть. Колдунья. Не верь. Суеверие. – И вышел из залы.

– Право, смешно, – тихо сказала она ему вслед. – Как не верить, раз колдунья? – И перекрестилась на икону: – Прости меня, Господи, грешницу. Ох, грехи мои тяжкие. – И ее мысли унесли в такие леса дремучие и дали неоглядные, что Порфирий Петрович содрогнулся бы непременно, узнай он их.

Глава восьмая

Как известно, парики из моды Павел ? вывел своим Высочайшим Указом 5 сентября в 1802 году. И насмешливый народ наш тотчас обозвал его Лысым Указом (в Указе было предписано лысым брить головы).

Замечу, так сказать, на полях, что Павел ?, обладая весьма впечатляющей плешью на затылке, неукоснительно исполнял свой Указ, и многие при Дворе вслед за ним стали брить головы, хотя им в этом и не было необходимости. Постепенно мода брить голову распространилась и по всей России.

Но все-таки сей Указ имел огромное экономическое последствие для России: те тысячи пудов отборной пшеницы, что шли на производство пудры для париков, стали употребляться по прямому назначению, что сразу же сказалось на сытости и благоденствии народа нашего, – поэтому этот Указ я бы переименовал в Сытый или, что более всего отражает его сущность, Повсеместный Указ, ибо он затронул все стороны российской жизни. Затронул он, разумеется, и Порфирия Петровича, затронул непосредственно.

Голова капитана в отставке напрямую подпадала под сей Указ, и по утрам Селифан брил ее до атласной гладкости и, я бы сказал, щегольства; заодно брил и лицо своего барина, и только свои рыжие артиллерийские усы Порфирий Петрович обихаживал сам. И не потому, что не доверял Селифану, а просто это вошло у него в привычку еще с тех времен, когда они у него, молоденького артиллерийского подпоручика, наконец-то пробились тонкой ржаной полоской под курносым носом. К тому же, замечу, привычками он своими дорожил, ведь жизнь из них только и состоит, а кто не дорожит жизнью?

Этот философический пассаж я привел к тому, что, придя к себе в комнату после чаепития с Пульхерией Васильевной, Порфирий Петрович застал там своего Селифана с бритвой наперевес и с белым полотенцем через руку.

Капитану в отставке неимоверно хотелось спать; все члены его тела были до того утомлены и развинчены, что свинтить их в одно единое целое не было никакой возможности – и, по правде говоря, и желания. И только из-за своей привычки он сел на табурет, заранее выставленный Селифаном посередь комнаты.

– Брей, душегуб, – сказал он устало, закрыл глаза и, уже засыпая, пробормотал: – Фигаро ты мой…

– Вечно, барин, вы меня ругаете последними словами! – подлетел Селифан к Порфирию Петровичу и ухватил его за нос бесцеремонно и больно. – Нешто других, русских, слов ругательных нет?

«Фигаро» Селифан почитал за самое страшное французское ругательство, хотя и знал прилично, без шуток, и по-французски, и по-английски, и по-турецки, и по-латыни, и по-древнегречески. Выучил вместе с барином.
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 11 ... 20 >>
На страницу:
7 из 20