Алексей шел и отмечал детали, говорящие о достатке и основательности хозяина дома. Тротуар перед фасадом выложен клинкерным кирпичом, подъезд залит природным ганноверским битумом, входная дверь железная, обшитая палисандром. Такие хоромы штурмовать придется, как шамилевский аул Гуниб… Полы в доме из гренадилового дерева, на окнах дорогие плюшевые портьеры, ореховая мебель покрыта красным штофом, в углах кадки с комнатными колокольчиками, китайскими розами и цареградским стручком, а на стене в гостиной висит даже пейзаж Клевера. Смотреть на тот пейзаж Лыкову, правда, не пришлось. Прямо под холстом с закатным солнцем сидел и подозрительно смотрел на гостя некрупный, лысоватый, бритый, как актер, человек лет сорока пяти, в запростецкой чесучевой паре. Подбородок у него был очень маленький, куцый, будто срезанный, что придавало человеку вид капризный и обиженный. У окна стоял второй: хорошего роста, моложавый (хотя уже и далеко за пятьдесят), с военной выправкой и тоже с весьма подозрительным взглядом. Опять проверочка, понял Алекесей и ухмыльнулся – не нагло, но вполне расковано.
Челубей и Пересвет поздоровались с этими двумя по-свойски за руку и уселись рядком на диван в углу. Лыков остался стоять посреди гостиной, стараясь не выказать волнения.
– Лыков Алексей Николаевич, – проговорил, словно декламируя, тот, что был похож на военного. – Отца вашего как звали?
– Николай Викулович, – несколько озадаченно ответил Алексей. – А что, знакомы с ним были?
– В Польше Николай Викулович не служил?
– Еще как служил! Три ранения и Владимирский крест выслужил.
– В какой части служил, не припомните?
«Сослуживец батюшкин, что ли? – подумал Алексей. – Ну, тут им меня не поймать, биография-то почти подлинная».
– Очень хорошо помню, – отвечал он с достоинством собеседнику. – При восстании шестьдесят третьего года командовал пехотной ротой в отряде полковника, а затем генерал-майора Ченгеры, начальника Смоленского пехотного полка.
– За что же полковника Ченгеры в генералы произвели? – настойчиво продолжал расспросы «военный».
– Батюшка рассказывал – за дело у Буска 13 марта. Очень тяжелый был бой, до ночи шел. А до этого у Малогоща и у Пясковой скалы рубились с Лангевичем.
– Хм… – озадаченно протянул настойчивый собеседник. – А про сослуживцев своих по отряду батюшка ничего не рассказывал? Фамилии какие-нибудь помните?
– Я все батюшкины рассказы помню. Фамилии он называл следующие: батальонный командир майор Гальцгауэр, ротные командиры – капитаны Сертуков и Николэ. Но чаще других и с особенной любовью он вспоминал лучшего своего товарища, поручика Власа Фирсовича Озябликова…
В лице «военного» что-то дрогнуло, глаза, до сей поры чугунные, окрасились каким-то новым, добрым цветом.
– Влас Фирсович… это вы? – растерянно спросил Лыков и вдруг, к стыду своему, в горле у него незнакомо запершило.
Озябликов шагнул к Алексею, молча крепко обнял его и так застыл на несколько секунд. Потом отступил на шаг, осмотрел с ног до головы и веселым, прямо таки счастливым голосом сказал, обращаясь к бритому:
– Все, Елтистов! Вольно-оправиться. Личность господина Лыкова удостоверена – это сын моего лучшего полкового друга. Любезного, милого моего Николая Викуловича. Как он? жив ли?
Лыков сглотнул комок в горле, сказал глухо, в сторону:
– Умер в 78-м. Похоронен в Лодзи на Военном кладбище. А я даже на похороны не попал, сам в это время в госпитале тифлисском валялся.
Озябликов молча, с грустью смотрел на Алексея, смотрел долго, потом положил ему руку на плечо:
– Жаль. Как жаль! А ведь он меня из петли вытаскивал. Рассказывал ли?
– Как же! Это когда вы в плен попали возле Опочны. Вовремя батюшка с полуротой подоспел, вас спас… а капитана Никифорова не успел.[45 - Капитан Никифоров был зверски замучен, а потом повешен польскими повстанцами 10 апреля 1863 г. в лесу у селения Опочны.]
– Да, повесили они Никифорова, а меня огнем жгли четыре часа, сами устали и отложили. А к вечеру Николай появился. Я ходить уже не мог, лежал под деревом в полусознании, и уж петля была привязана; четверти часа панам не хватило.
– Вы ведь их там тогда…
– А ты сам их бы в плен повел? После четырех часов раскаленных шомполов… А с Кости Никифорова они с живого кожу содрали тесаками, эти любители свободы!
– Нет, далеко бы не повел. До ближайшего оврага только.
– Вот и мы с твоим батькой не повели. Да солдаты бы нам и не дали. Они как увидели меня обожённого, да Никифорова, так все само собой зараз решилось. Отец твой был строгих правил, зверствовать нашим в ответ не дал – а желающие были – но и патроны на них расходовать не позволил. Сказал: патроны побережем для воинов, а этих шакалов повесить…
– Вас ведь оттуда в госпиталь направили, а батюшка через три недели на штыки налетел, еле выжил, да и потерял вас из виду. Все мечтал найти, письма писал в Военное министерство.
– Ушел я из воинской службы, Алексей, по-плохому ушел, – нахмурился Озябликов. – Когда выписался через полгода из госпиталя, в свой полк хотел вернуться, но государь рассудил иначе. За проявленное мужество и перенесенные раны перевели меня следующим чином в лейб-гвардии Преображенский полк. Только прослужил я там месяц с небольшим… Не понравилось этим паркетным шаркунам, что среди них, голицыных да нарышкиных, какой-то Озябликов появился. Вольно-оправиться! Смеялись надо мною, учили нож с вилкой держать, в театры таскали. А там билет стоит три пятьдесят, и далее восьмого ряда сидеть нельзя – полковую честь уронишь! У нас в Смоленском пехотном полковую честь на поле боя выказывали, а у этих – в театре. Как же я, с жалованием сорок восемь целковых в месяц и с матерью больной в Саратове, по театрам-то буду ходить? Чую я, надо из гвардии этой чертовой лытки делать, к простому народу прибиваться. На польских жолнеров в штыки ходить штабс-капитан Озябликов годился, а шампанское жрать – рожей и кошельком не вышел. Особенно же их фамилия моя не устраивала, полковую репутацию портила… Ну, и не сдержался я, сказал кое-что старшему полковнику, когда он меня в собрании за перчатки второго срока носки разбранил. Да и остальным, кто там хихикал, тоже сказал. Вольно-оправиться! Никто меня, кстати, на дуэль за это не вызвал, зная про мои три ранения и четыре ордена с мечами, больше, чем во всем их сраном полку. Но уйти со службы, конечно, пришлось… Болтался без дела четыре года – я ж только воевать и умею! Был маклером, распорядителем кислощейной фабрики, лесом торговал, в пух заторговался. Потом повезло: заметил меня Анисим Петрович Лобов. Поговорил со мной, понял, что я за человек, и взял к себе. Он любого насквозь видит и любому дело найдет, если человеком тем заинтересуется. Тут, Алексей, совсем другая жизнь, настоящая! Обывателям с улицы даже и невдомек, как на самом деле можно жить, так, что все законы Российской империи не для тебя писаны. Не для тебя – и все!
Так что, я теперь у Лобова начальником штаба, отвечаю за планирование и проведение всех силовых операций…
На этих словах сидевший молча и подозрительно смотревший на Алексея Елтистов вдруг вскочил и вытянулся почти по-военному; капризное лицо его приняло подобострастно-преданное выражение. В комнату вошел человек. Все сразу замолчали, так же, как и Елтистов, встали и подтянулись. Алексей понял, что появился хозяин.
Лобов оказался мужчиной лет пятидесяти пяти; крепкий, весь какой-то особенный, неспешный и очень уверенный. Даже не уверенный… от него словно исходили какие-то волны всеподчиняющей воли. Строгий взгляд из-под седых бровей, седая же борода, тертое лицо много повидавшего на своем веку человека, но самое заметное – это привычная властность. Естественная, ненапускная, осознающая свое право повелевать другими как нечто само собой разумеющееся. В каком-то из романов Достоевского Алексей помнил описание дезертира Орлова, так же естественно подчиняющего себе окружающих – «иванов», гордых кавказцев, тюремное начальство. Чувство превосходства над всеми без исключения… Лобов был, судя по всему, из этой же породы.
Между тем, все расселись полукругом, только Алексей остался стоять посреди комнаты, без стеснения разглядывая «короля» преступного Санкт-Петербурга. Без наглости, но и без стеснения – он решил именно такую манеру выбрать для общения со столь опасным собеседником. Тот же разглядывал Лыкова без особого интереса, даже и не разглядывал, а просто осмотрел мельком и обратился к Челубею:
– Ну?
– Спокойный, выдержанный, неглупый. Весьма уверен в себе. И очень сильный. Очень.
– Насколько?
– С Пересветом он не без труда, но объяснился. В свою пользу.
– Да ты что! – искренне поразился Лобов, и впервые всерьез взглянул на Алексея. – Такого ж не было никогда, а, Ванька?
Пересвет ухмыльнулся, осторожно потрогал челюсть, сказал, по-волжски окая:
– Да как быдто бы не совсем объяснился… не упал я таки…
– Понятно, – констатировал Лобов, и в упор посмотрел на Алексея, как будто углями прожег. – Ну, сказывай, что ты за человек? Чего хочешь? Во сколь себя ценишь? Говорят, ты нам условия выставляешь при найме: это стану, а то не буду…
– Правильно говорят, – спокойно отвечал Лыков. – Хочу я службы, что мне по силам и по нраву, и ценю себя за такую службу в 500 рублей помесячно («Эка загнул, наглец! – ахнул из угла Елтистов, – стоко и министры не получают!»). Готов за таковые деньги работать тяжелую работу, с риском для жизни и здоровья, к чему мне не привыкать. Любую, какую укажете, кроме одного: я мирное население не трогаю.
– А мента[46 - Слово «мент» заимствовано из польского арго, в котором обозначало солдата; в русском уголовном жаргоне первоначально означало тюремного надзирателя, к 1880-м годам – еще и полицейского.] прикажу тронуть – как тогда?
– С дороги отодвину, бока намну, научу тихую жизнь любить, но убивать не стану. Больно они злы делаются, когда ихнего брата кассируют, а у меня планы на спокойную старость.
– М-да… все капризы… А если велю Васю-Василиска сократить, первейшего охтинского «ивана» – что на это скажешь?
– Такого добра, господин Лобов, сколько угодно.
– Дурак! Это же опасней, чем мента замочить, за него мстить будут.
– Мести уголовных я не опасаюсь – сам опасный, а вот месть государства мне к пенсии ни к чему.
– Так, – сказал, минуту подумав, Лобов, – стало яснее, но не до конца. Люди делятся на волков и на баранов. Посередке быть нельзя. У волка никаких ограничений нет, иначе это уже не волк. Ты кто?
– Я уже размышлял об этом. Видимо, волкодав.