И тут начинает происходить нечто странное.
Ты поворачиваешься, берёшь мои руки в свои и кладёшь их себе на талию. А я их не убираю. Я чувствую под пальцами тонкую ткань и тонкое тепло под нею.
Но ты зачем-то снимаешь топ.
И всё остальное: тонкие чёрные туфли-лодочки, фиолетовую газовую юбку и тёмно-зелёные чулки – тоже снимаешь.
И я никак этому не препятствую. Стою и смотрю… будто во сне.
И вот уже ты стоишь на бархатно-сером толстом ковре босиком, и – кроме какой-то тёмной кружевной полоски на бёдрах, цвета которой я различить не могу, потому что стараюсь на неё не смотреть… но, кажется, она всё-таки чёрная, – на тебе ничего нет.
Стою и смотрю… и стараюсь не смотреть, но вижу.
Хоть мне и не надо всего этого видеть.
Хоть мне и не надо здесь быть. Мне давно уже надо было уйти.
Мне и приходить-то сюда не следовало.
…я стою и смотрю на тебя – всю тонкую, золотистую… на твои короткие, с ровной чёлкой, тёмные шелковистые волосы, отливающие бронзой в мягком свете лампы… на тебя, такую юную, несмотря на…
…несмотря на… что? Сколько тебе лет? Лет двадцать? То есть это я знаю, что тебе двадцать, а на вид-то меньше… а… – почему-то вдруг подумалось – на самом деле… – потому как сейчас мне кажется, что я уже очень давно, ровно столько же лет… да нет, больше… целую вечность знаю тебя… и целую вечность ждал… и целую вечность стою я с тобой… здесь…
Возможно ли это?
Наверное, всё дело в том густом и сладком вине. Наверное, ты что-то подлила мне в него…
Я смотрю в твои тёмные глаза и на тёмные тени под ними, на тонкий нос, нежные щёки и губы…
Господи, ну почему именно я?
Почему именно ты?
Да что же это такое?
Почему я не могу уйти? Мне же надо идти…
…это потому, что у тебя кожа… такая гладкая… такая шёлковая…
…и я глажу тебя… глажу… и ты как-то странно прижимаешься ко мне, медленно и томно извиваешься, поворачиваешься, опираешься, почти ложишься на туалетный столик перед зеркалом… и я глажу… глажу… твою спину, твои плечи, твои почти детские ягодицы, ноги… и снова спину…
На левом боку у тебя какой-то странный рисунок – маленькие гладкие на ощупь и чуть выпуклые пятнышки – кружочки, сердечки, павлиньи глазки, «индийские огурчики»… небесно-голубого и бирюзового, тёмно-синего, нежно-салатового, травянисто-зелёного и светло-жёлтого цвета… как будто аппликация… никогда и ни у кого ничего подобного я не видел… красиво…
Есть, правда, в этом что-то павлинье… и что-то от рептилии… змеи… Но мне нравится.
Ты оборачиваешься… переворачиваешься… и теперь я замечаю, что рисунок переходит на живот, на левую его половину и на левую грудь… и я глажу рисунок… глажу твой бок… твой живот… держу тебя за талию… ты смотришь на меня выжидательно… грустно и требовательно одновременно.
Умоляюще и повелительно.
Томно и темно.
Но я не могу. Не смею.
Отчего-то мне хочется плакать.
Но вместо этого я улыбаюсь:
– Какая ты красивая, – пытаюсь перевести происходящее в другую плоскость. – Кто-то сегодня будет очень доволен, – кажется, у меня действительно получается плоско.
Ты будто не слышишь.
Смотришь, будто издалека, будто из какой-то своей глубины, видя и не видя меня.
– Кто-то сегодня будет очень, очень доволен, а завтра – тем более, – гну я свою гнусную линию и глажу твою левую руку.
И на ней тоже этот рисунок. И снова я улыбаюсь, вернее, пытаюсь улыбнуться. Наверное, это должно было бы как-то тебя ободрить. Или меня.
Наконец ты, кажется, очнулась:
– Кто – доволен? Кто-то, кто живёт в этом доме?
Сам себе я сейчас противен.
– Да, – отвечаю, но почему-то голос мой глупо срывается, и выходит как-то хрипло, сипло, почти без голоса, и это звучит до того… омерзительно жалко, что на душе у меня становится ещё гаже.
Ты неопределённо, но мне кажется, что грустно и разочарованно… а может быть, даже зло… хмыкаешь, затем ещё печальнее, ещё темнее, чем прежде, совсем уже тёмным взглядом, смотришь на меня… и я наконец…
…и я наконец целую её, твою левую грудь… потому что мне кажется, что так, с рисунком, она как будто одета и не так страшно… хотя всё равно страшно, как будто в омут… прикоснуться к ней губами.
И после, я не знаю, как это получается, но ты, ты сама целуешь меня, и я тебе отвечаю.
Мне не нравится: какой-то странный привкус… «Курила, пока мы ждали у изгороди», – вспоминаю. Но не отступаю, а продолжаю целовать тебя… и мне… жалко… почему-то мне жалко… тебя, себя… кого-то или чего-то ещё… и я боюсь, боюсь тебя обидеть. И отпустить тебя я тоже боюсь.
От тебя, от твоих щёк, твоей шеи, плеч и рук – ничем, совсем ничем не пахнет: ни свежим, ни пряным, ни сладким, ни терпким – и это кажется мне таким странным и таким… правильным одновременно: иначе и быть не может, так и должно быть. И всё это только усиливает ощущение сна.
И тут наконец – внезапно – эта пытка заканчивается.
Заканчивается эта, и также внезапно начинается другая.
Шаги на лестнице.
Нас буквально отшвыривает друг от друга.
Ты забиваешься в какую-то нишу между шкафами, я же инстинктивно бросаюсь к двери, ключа нет, и на всякий случай я всем телом налегаю на неё и жду.
Изогнутая золотистая ручка на белом крашеном начинает наконец поворачиваться.
– ?Estoy desnuda![2 - ?Estoy desnuda! (исп.) – Я не одета (букв. «раздета»)!] – громко, отчётливо и возмущённо произносишь ты.