– Скучно мне с вами, офицер Хрустов.
– Виноват.
В наступившем молчании стал слышен спокойный ход настенных часов, перезвон трамвая за окном. На полу стоят несколько пустых бутылок из-под вина и валяются вчерашние газеты. Хрустов прищуривается, напрягая воспаленные от недосыпания глаза, пока число и год – 1984-й – не проступают четко, потом трет веки пальцами. Он знает, что холодильник пустой, если не считать бутылки с молоком неизвестного происхождения, потому что она уже была там неделю назад, когда он, установив «жучки» в соседней квартире, вошел в эту – «для служебного пользования» и привычно оглядел новую мебель, грязные стекла окон без занавесок и пыльный паркет. Хрустову тридцать шесть лет, но он этого еще не понял ни телом – крупным, сильным и не причиняющим ему никаких беспокойств, ни умом – жизнь все еще нравилась. Как-то увидел себя в зеркале, когда ему было двадцать три, посмотрел случайно, потому что был на первом задании, и дернулся всем телом на собственное отражение. Несколько секунд неузнавания, а потом странное удовольствие и гордость от того, что увидел, хотя паренек в зеркале с напряженным лицом и пистолетом в руке выглядел в богато украшенном ресторанном зеркале как-то обреченно. И потом, когда Хрустов представлял, как он может выглядеть со стороны, или думал о себе в третьем лице, он был всегда тем, двадцатитрехлетним из зеркала.
Корневич моложе Хрустова, но, как он всегда подчеркивает при знакомствах, чуть тряхнув головой, «стар с детства». Корневич не борется с полнотой и с выпадением волос, из спиртного предпочитает красное крепленое, к работе относится с исступленным азартом, тщеславен, но напарник отличный, несмотря на выстраданный чин. Иногда Хрустов думал, что от Корневича давно бы постарались избавиться из-за излишней интеллигентности, если бы не присущая ему тончайшая интуиция. В самом ординарном и бессмысленном происшествии он мог учуять невероятную интригу и всегда угадывал.
В коридоре пикает невидимое радио и встряхивает тишину гимн. Шесть утра. Корневич достает из кармана пиджака начатую пачку печенья. Они молча жуют и смотрят в окно. За окном лето. У окна стоит большой круглый стол с аппаратурой. Хрустова гипнотизирует крутящаяся бабина с лентой, глаза закрываются сами. Корневич топает ногой, отстукивая в паркет секунды, которые отслеживает по часам, Хрустов дергается и тоже смотрит на часы, потом они смотрят друг на друга, потом опять – злорадно – на часы, не сводя с них глаз, встают и идут в коридор.
– Две тридцать три… Тридцать пять… Сорок!
Два звонка в дверь. Коротких. Корневич смотрит в «глазок» и щелкает замком.
– Това-ва-рищ майор, – вваливается запыхавшийся сержант.
– Две минуты сорок две секунды опоздания, – подводит итог Хрустов.
– Так ведь лифт же, товарищ майор!..
Корневич отпускает два звонких щелбана в потный лоб с зачесанным русым чубом.
Хрустов подхватывает с пола свою сумку и дает последние наставления сменщику:
– Как только что-нибудь конкретное про шведа, любая информация, найдешь нас из-под земли. А сорок две секунды – это почти минута, – он целится ровно в середину лба сержанта, тот обреченно закрывает глаза и крепко жмурится.
На улице Корневич тащит Хрустова к служебному входу в магазин «Сыры», они роются в карманах, потом стучат в железную дверь и кричат: «Милиция!» От мусорных контейнеров взлетают потревоженные голуби, небо светится сквозь молодую зелень листьев невыносимой голубизной.
– Если я не посплю хотя бы пару часов, я труп, – Хрустов вглядывается в сумрак магазинного коридора. На ящиках скорчившимися гномами сидят ночные грузчики.
– Двести двадцать граммов, – полная женщина в грязном халате протягивает на толстой – почти картон – бумажке нарезанные тончайшие прямоугольники желтого сыра. Она берет деньги с некоторым удивлением, достает из кармана мелочь и ссыпает в ладонь Корневича двадцать три копейки сдачи. – Что ж вы, и без хлеба?
Хрустов не видит ее лица, один из грузчиков достал папиросы, и Хрустову надо быстро уйти подальше от звука чиркнувшей спички и от первого дымка: он решил бросить курить, но в дни с затяжной усталостью его легко можно соблазнить.
На улице Корневич предлагает съесть сыр культурно, и они садятся на лавочку во дворе.
– Я так долго не протяну, – вздыхает Хрустов, – хроническое недосыпание. И сколько мы будем записи гонять, когда-нибудь же вычислят, что мы своевольничаем? Лейтенант, опять же, скоро задумается, почему это начальник отдела дежурит ночами на прослушке.
– Потому что задание особой важности, – Корневич отщипывает от сыра маленькие кусочки и сосет их, чмокая и раздражая Хрустова, моментально проглотившего свою долю. – Ему приказано строго хранить тайну. Но в чем-то ты прав. Пора форсировать события.
Хрустов фыркает. В Москве в этом году зарегистрировано четырнадцать валютных проституток высокого класса. Из них восемь работают почти что легально: окончив престижные вузы, дали себя завербовать осведомителями. Еще трое находятся под постоянным осторожным наблюдением из-за интересующих госбезопасность клиентов, а три девочки так квалифицированно играют в прятки, изображая добропорядочных гражданок, что проще и дешевле иногда дергать их по каким-то мелочам, чем поймать с клиентом «при исполнении». Одну из этих трех на прошлой неделе почти застукали со шведом, который очень интересует КГБ. Девочку пожурили за «провоцирующую форму одежды» и отпустили, начальство разрешило несколько дней послушать ее и понаблюдать, но потом пришло к выводу, что связь эта была случайной, наблюдение сняли, а Корневич, который столкнулся с объектом наблюдения, так сказать, лицом к лицу, прийти в себя не мог до сих пор. Тайком от руководства отдела он оставил квартиру с прослушкой, отсиживая долгие часы напряженки сам или с Хрустовым, который поверил в его интуицию.
– Тут уговорами не обойтись, как ты понимаешь!
Хрустов понимал. Высшее образование – филфак МГУ, три языка. Метр шестьдесят восемь, что для ночной бабочки маловато, но такую соразмерность форм он видел только в музее.
– Это была Психея с бабочкой, – сказал он вдруг и закрыл глаза от резкого солнечного света. – Я подумал: ночная бабочка, потом просто бабочка, потом Психея с бабочкой, такая вот логическая цепочка.
Корневич с некоторым недоумением уставился на почти сползшего со скамейки засыпающего Хрустова и бессердечно ткнул его локтем в бок.
– Да ни хрена! Ты подумал, где еще ты увидишь такое совершенство, эту нежную плавность и тонкость древнего фарфора, эту кожу?! А грудь? Ты обратил внимание на грудь? – Корневич, сопя, доставал из кармана пиджака фотографии. Просыпались крошки печенья, и воздух вокруг взметнулся голубиными крыльями. – Черт-те какие птицы непуганые, вот! Вот эту посмотри. Здесь лучше всего видно. Кыш!
Хрустов к груди Сусанны Глебовны Ли не проявил никакого интереса. Он тронул Корневича за рукав:
– Как зовут ее подругу? Ну, эту…
– Вера.
– У тебя нет фотографии ее груди?
Корневич длинно и осуждающе вздохнул.
– Интересуешься, значит, только приличными женщинами, да? Знакома мне эта брезгливость.
– Брезгливость здесь ни при чем, это раз. И ты не знаешь, приличная ли женщина эта Вера. Они учились вместе. Год работали вместе. Это, сам понимаешь, будет два.
– Проверено, – буркнул Корневич.
– И характеристику с места работы прислали, да?
– Да, прислали и характеристику и хвалебные отзывы. Отличный переводчик эта Вера.
– Полный наивняк, – не сдавался Хрустов. – Дважды в разговоре с подругой Сусанна Ли упоминала имя шведа, они обе отовариваются в «Березке», это что, на зарплату переводчика в издательстве?
Корневич не ответил. Взгляд его сделался сонным, движения вялыми.
– Девять часов Чайковского, говоришь?
Хрустов медленно повернулся на звук затормозившего автомобиля. Из подъехавшего такси выскочила Сусанна Глебовна – обладательница нежнейшей маленькой груди и фарфоровой кожи – и вбежала в подъезд. Медленно и спокойно вышла из машины ее подруга – высокая Вера с лебединой шеей и манерами благородной институтки. Она огляделась и влипла глазами в Хрустова. Хрустов встал, засунул руки в карманы и стоял, покачиваясь с пятки на носок. Шесть часов тридцать две минуты солнечного утра.
В четыре часа – ночи? утра? – я услышала, как в моей двери осторожно ковыряются ключом. Надо сказать, что к этому времени я как раз смогла задремать в старом высоком кресле, я уселась в него в последней надежде хоть ненадолго погрузиться в сон, я редко в него сажусь: я берегу запах моего мужчины – это было его кресло, но этой ночью я согласилась бы даже на его дурацкие мысли, забытые в складках обивки. Мир совершенно забытых понятий всплывает со слабым запахом табака, я вслушиваюсь в идиотское слово «дифрактометр», «корреляция», потом идут одно за другим – бусами – «разработка», «программа», «экстинкция», «дифракция» и завершает все это последняя бусина – опасное слово «интерфейс». В этот момент в моей двери осторожно поворачивают ключ. Очень осторожно. А дверь на предохранителе – хорошая, укрепленная дверь, а вот ключи я постоянно теряю, сразу же всплывают сцены из субботнего ленкомовского спектакля – там вор, забравшийся в квартиру, всю ночь вел с хозяином беседы и оказался вообще страшно интересным человеком…
Я на цыпочках подхожу к двери. Стараясь не дышать, отвожу «веко» «глазка» и таращусь в дырочку. Вот она – дырочка в другой мир! Я разглядываю Су, она стоит, опустив голову, словно прислушиваясь, прекрасная и неотвратимая Су. Может, это было предчувствие, иначе почему я подумала «неотвратимая»? Если бы я сейчас спала, а она не открыла бы дверь, то не стала бы меня будить и звонить в квартиру, я и сейчас вижу, как Су думает «будить – не будить?». И она ушла бы в ночь и сама отыскала место своего последнего убежища и исчезла бы там незаметно и навсегда. А я бы искала и искала ее, нагромождая новые переживания на границе моих ощущений и внутренности кресла. Но я открываю дверь, и Су обрадованно бросается ко мне: «Ты так и не заснула, какое счастье!»
Она ходит по квартире, заламывая руки, я смотрю на изгиб ее кистей и розовый лак ноготков, я почти ненавижу ее сейчас и плохо слушаю, о чем она говорит. Дождавшись паузы, я начинаю истерически подхихикивать, но Су не замечает этого и с упорным исступлением продолжает рассказывать свой страшный сон. В этом сне она бежит за шведом Дални по лужайке, там еще цветут одуванчики (ну какая прелесть!), а потом бедняга Дални исчезает, а когда – «…пять, я иду искать!» – игра в прятки окончена, то Дални обнаруживается, но без головы.
В этом месте моя бессонница внезапно сдалась, обозначив свой отход судорогами нескончаемых зевков, глаза стали слипаться, я упала в кресло и делала знаки руками, но Су впала в настоящую истерику и не замечала моих предупреждений. Тем хуже для нее: я немедленно засыпаю.
– Во сне я почувствовала, как из моих рук что-то укатывается, это была его голова! Вера, ну не спи, как ты можешь?!
Как я могу, вот вопрос?!
– А где он? Они?..
– Ну кто они, кто они? Господи, да проснись! Ты что, издеваешься?!
– Дални и его голова, где они сейчас?
Кино – мощнейшая вещь. Вопрос на засыпку: что смотрела недавно Су – любительница Феллини? Я пытаюсь объяснить, что ее подсознание откликается на эстетический садизм этого маразматика итальянца, но она не слушает, она продолжает объяснения, а руки ее словно держат перед собой невидимый воздушный шар, и смотрит она на эту условность в своих руках с ужасом. По-моему, она уже катает голову Дални туда-сюда по ковру.