Эля поставила на стол алюминиевую кастрюлю с картошкой, сваренной с говяжьей тушёнкой, и воткнула в неё большую деревянную ложку. Затем порезала репчатый лук и чёрный ноздреватый хлеб. Подала сливочное масло, соль и гранёный шкалик для мужчины.
Сервировку стола завершила бутылка водки, проданная ей из-под полы новой товаркой Тамарой, продавщицей скобяной лавки.
– Эх, какая красота! – восхитился богатому столу Фома Евсеевич, вдыхая райский запах горячей еды. – Где ж ты продуктами такими разжилась-то, дочь? Или с собою привезла, что ли?
– Нет, это мне в подарок перепало. От начальника колонии, паёк, – призналась, краснея, Копейкина, изо всех сил стараясь сохранить невозмутимый вид. Но это ей явно не удалось сделать. Она почувствовала, как вслед за щеками предательски загорелись уши.
– Это когда ж он успел здесь побывать-то? – удивлённо поднял брови на женщину старый человек. – В былые-то времена он сюда даже и не заглядывал! Проедет, бывало, мимо, к месту службы, значит, да и всё!
– В конце прошлой недели заехал на своём газике поглядеть, как я тут управляюсь, – сообщила Копейкина. Руки у женщины вдруг затряслись, и она опустила их под стол. – Вы наливайте себе, Фома Евсеевич.
– Понравилась, стало быть, ты ему, девка! – без обиняков, напрямую заявил вохровец. Выпив водки, дед крякнул от удовольствия и поднёс кусок хлеба к носу, вдыхая его аромат. – Да и чего ж тут странного-то – молодой ведь он мужик, да одинокий! А ты-то сама замужем ли, ай как? – спросил, с аппетитом жуя, мужчина.
– Был муж, да забрала его война!
– Эх, мать её так, войну-то! Сколько людских душ заграбастала, чтоб ей неладно было! – ругнулся, тяжело вздыхая, Фома Евсеевич. – Вот ведь и капитан-то наш всю свою семью: жену и дочку – в Ленинграде блокадном потерял!
Они там с голоду пухли, а он всё пытался, значит, им помочь. Отпросился у командира на два дня, когда фронт их близко к городу подошёл, да с продуктами к ним. А там уж и дома того нет – разбомбили его давно. И спросить-то не у кого: соседи тоже погибли, значит, – одни мертвяки по городу.
А когда уж он вернулся, то и часть свою на том месте не нашёл. В наступление она ушла. И командир его вроде бы погиб – подтвердить, что отпускали-то его, некому!
Ну, значит, судили его трибуналом за попытку побега с фронта! Хотели даже расстрелять! А потом разжаловали до рядового и в штрафбат, на самый тяжёлый участок фронта. Он ведь взводным командиром был – старшим лейтенантом.
Вот так оно в жизни-то бывает! – тяжело вздохнул Фома Евсеевич. – Ну, спасибо тебе, дочка, за хлеб да соль, уважила старика! – собрался уходить ветеран.
– А что же потом-то, после войны, не пытался разве Юрий Петрович найти своих родных? Вдруг они остались живы? Ну, разбомбили дом их, а они спаслись от бомбёжки, укрывшись где-нибудь? – сильно волнуясь, словно бы решалась сама её жизнь, уточнила Копейкина.
– Этого я точно не знаю, дочка. Только не тот наш капитан человек, чтобы за здорово живёшь от семьи-то отказываться! Должно, ездил потом в Ленинград-то да узнавал. Не зря же он после войны не захотел там жить и в милицию пошёл – изменил, значит, всю свою жизнь в корне! Должно, невыносимо было бобылём в городе-то своём находиться. Такое, известное дело, просто так, с бухты-барахты не бывает!
Всю ночь Эвелина проплакала, не сомкнув глаз. Жалко ей было капитана, погибшую его семью, мужа Славку и ни в чём не повинного мальчишку – Петьку, сидящего теперь по глупости своей за колючей проволокой.
***
Копейкина вернулась на почту затемно, открыла ключом входную дверь и включила свет. Лампочка на перекрученном белом шнуре осветила помещение тусклым желтоватым светом.
Сориентировавшись, Эля вновь щёлкнула выключателем, и свет погас. Затем, постояв немного и попривыкнув к темноте, не останавливаясь прошла в свою коморку. Там покопалась немного и зажгла стоящую на столе керосиновую лампу.
Зыбкий свет от лампы выхватил из тихого полумрака отрывной календарь, на котором красовалось обведённое кружком число – 26 сентября. Это был именно тот день, когда должно было состояться их свидание с Петром. Ради него, свидания этого, она и осталась тут, уволившись с работы, бросив всё: подруг, привычную жизнь, отдельную квартиру со всеми удобствами.
Эля обессиленно опустилась на кровать.
«Что я тут делаю в этой Богом забытой глуши? Что принесло меня сюда? Зачем я здесь вообще?!»
Ей хотелось плакать. Нет, не плакать, а просто, по-бабьи, завыть, разреветься всерьёз, на полную! Но она пересилила себя и удержалась.
Весь длинный-предлинный прошедший день медленно, словно лента немого кино, потянулся перед её глазами. День, который должен был принести ей объяснения с Петром. Она очень надеялась, почти была уверена в том, что парень выслушает её и поймёт. А он…
Сейчас ей казались бесконечно глупой её суета, приготовления и сборы, а главное, думы – что сказать Петру, как объяснить ему, что ни в чём перед ним не виновата? Что вовсе не хотела, чтобы он попал в колонию.
В разгорячённой голове стояла тягостная картина самой колонии: километры колючей проволоки, вышки с вооружёнными охранниками нерусской национальности, сторожевые собаки…
Она вспомнила, как невыносимо долго сидела на жёстком табурете в комнате для свиданий и ждала, ждала, когда приведут парня. У неё затекли стопы, и Эля с облегчением сбросила жёсткие туфли, будто колодки давившие уставшие ноги, и сунула их под стол.
Тянулись минуты и… часы.
Хлопали какие-то двери, визжали металлом петли, звенели засовы. Но никто к ней так и не приходил.
Наконец дверь неожиданно распахнулась, и на пороге появился знакомый ей лейтенант, который участвовал в их первой встрече с начальником колонии.
– Здравствуйте! – поздоровался он с Копейкиной.
– А где же Петя? – Эля поднялась с табурета и глядела на офицера испуганно – а вдруг что произошло?!
– Видите ли, осуждённый Матюшин отказался от свидания. Он не хочет никого видеть, – негромко сказал мужчина.
Эле показалось, что её ударили – так вдруг стало обидно. Она бросила всё, долго гоняясь за парнем, переезжая из колонии в колонию. Наконец нашла его, поселившись в глухом углу. А он не хочет с ней даже поговорить!
Женщина медленно повернулась к двери, готовая уйти.
– Погодите, прошу вас! – жестом руки остановил её лейтенант. – Я являюсь офицером-воспитателем в его отряде, – пояснил он. – Вы должны понять состояние молодого парня, который совсем недавно был свободным человеком, а теперь оказался взаперти. Ведь у нас здесь условия не сахар!
– Я не хотела, чтобы он оказался здесь! – повысив голос, парировала Копейкина, неожиданно вспомнив, что именно это и хотела объяснить Петру. – В чём моя вина? – В её глазах стояли слёзы обиды.
– Ну, конечно, вы ни в чём не виноваты! Только ведь и он, насколько я помню ваш рассказ, не чувствует своей вины! Не торопите события, и парень растает, изменит своё отношение к вам, понимаете?
Сейчас, вспоминая свою встречу с лейтенантом, Копейкиной вдруг стало холодно. Холодно от одиночества.
«Ну, почему, почему он не захотел просто поговорить со мной? Ведь я готова была извиниться, хотя и не понимаю за что! Впрочем, какая разница!»
Она забралась в одежде на кровать и, обхватив ноги руками, уткнулась лицом в колени. И закрыла глаза. На улице пели цикады, предвещая тёплую ночь, а женщине было зябко.
– Эй, есть там кто, открывай! – послышался грубый окрик с улицы, выводя её из забытья, и кто-то требовательно постучал в запертую дверь почты.
От неожиданности женщина вздрогнула.
«Кто может прийти в столь поздний час? Или показалось?»
– Открывай, уснула, что ли, или хочешь, чтобы мы дверь сломали?! – с угрозой произнёс тот же мужской голос. И грохот возобновился.
Эля взяла со стола керосиновую лампу и подошла к двери.
– Кто там? – неуверенно спросила она.
– Открывай, чего не ясно?! Мы видели, как ты в дом зашла!
Копейкина отворила засов, и в помещение почты ввалилось двое незнакомых мужчин в штанах и телогрейках, накинутых на голое тело. Шея, а особенно грудь одного из них была полностью покрыта синяками замысловатых татуировок. По центру этого волосатого великолепия теснились многочисленные купола неведомого православного храма[1 - Сколько куполов – столько и ходок в блатной символике (здесь и далее примечания автора).].
– Водка есть? – с порога потребовал агрессивный незнакомец. От него исходил тяжёлый алкогольный чад.