Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Белый квадрат. Лепесток сакуры

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Спиридонов, спешиваясь, согласно мотнул головой, не глядя на Гаева. Противник засел на крутом склоне сопки, и нечего было думать, чтобы добраться до него верхами. Лошадей пришлось оставить в перелеске, но казацкие кони к такому были привычны.

Гаев махнул рукой в сторону запада, где перелесок ближе всего подходил к сопке:

– Я пойду туда, попытаюсь подняться у осыпи. А ты зайди с этой стороны, но смотри, чтобы не попасть ему в поле зрения, когда из леса выйдешь. Лучше крюк накинуть, чем зря пропасть.

– Не учи ученого, – кивнул Спиридонов, тоже понизив голос. – Как атаковать будем? Надо разом ударить!

– Кто первый подползет к месту, пусть прокричит удодом, – предложил Гаев. – Сможешь?

Спиридонов немедленно выдал «худутут», клич забавной хохлатой птички, и насмешливо посмотрел на Гаева:

– Или у вас в приморье удоды по-другому кричат?

– Не слишком похоже, да ладно, сойдет, – махнул рукой ротмистр. – Ну, с Богом!

– Стоп, – остановил его Спиридонов.

– Что еще? – удивился Гаев.

– Чем там с твоим Дейнекой-то дело кончилось?

Гаев зевнул:

– Он своим камнем японца подбил. Японец чудной оказался: весь в черном, рожа тоже какой-то ваксой перемазана, если бы не стонал, не нашли б его в темноте. Да Дейнека не промахнулся, камнем так ловко попал, что враз башку ему проломил. Он к утру и преставился – японец, стало быть, не Дейнека. Так и не взяли в толк, что был за человек, но решили, японский лазутчик… Эх, живьем бы такого взять!

– Глядишь, и возьмем, – вздохнул Спиридонов.

* * *

Солнце в тот день, как назло, немилосердно палило, отчего влажный воздух, и так не сильно здоровый, сделался тяжелым и неприятным, словно вдыхаешь зловонный миазм. Давно перевалило за полдень, и отправившееся к закату светило слепило глаза. Спиридонов взбирался по склону.

И все-таки он поспел первым, правда, поднялся выше того места, где они с Гаевым видели странные проблески. Теперь он думал, как будет спускаться. Футах в пятистах под ним высилась груда камней, или, вернее, саманного кирпича, раскрошившегося от времени, – вероятно, когда-то здесь была одинокая фанза[1 - Китайское глинобитное строение: дом или хозяйственная постройка. – Здесь и далее примеч. автора.], теперь совершенно разрушенная.

Со своей позиции Спиридонов видел притаившегося среди камней японца. Одет он был как китайский кули, но Виктор Афанасьевич, с первых дней войны оказавшийся в разведке, японца от китайца отличал с тою же легкостью, с какой опытный собаковод отличает борзую от гончей. Это был японец, к тому же военный, и весьма вероятно, что офицер. Спиридонов легко мог всадить в него пулю из револьвера, но расстояние было все-таки великовато, а ближе подойти и не обнаружить себя не представлялось возможным. Склон был не отвесный, но довольно-таки крутой, ни сбежать, ни спрыгнуть. Виктор Афанасьевич все еще думал, как бы аккуратно преодолеть расстояние, когда судьба решила все за него.

Гаев был профессионалом в своем деле – не то что японский наблюдатель, а и Спиридонов его не замечал, пока он не скользнул прямо под груду камней, за которой таился японец. У Спиридонова были револьвер и сабля, у Гаева – только казачья берданка (забайкальские казаки не успели полностью перевооружиться на трехлинейку, да и Гаев говорил, что с берданкой ему сподручнее). К этой берданке ротмистр приделал штык от японской «мураты», который снимал и носил на ремне, а пристегивал, лишь когда было надо. Вот и сейчас он застыл за камнями, бесшумно достал штык и присоединил его к стволу винтовки самодельным хомутиком.

Вернее говоря, бесшумным этот процесс был лишь для Спиридонова; японец явно что-то услышал, однако сделать ничего не успел; он только поднялся, а сидел до того, как обычно сидят японцы, на пятках; Гаев выскочил на него, будто чертик из табакерки, попутно гудя удодом. Вероятно, ротмистр решил, что внезапность – лучший из видов оружия…

Дальнейшее Виктор Афанасьевич прекрасно себе представлял, ибо видел неоднократно. Гаев слегка ткнул японца штыком в шею, чтобы чиркнуть по коже, но, упаси бог, ничего важного не повредить; после, резко вывернув винтовку, ударил японца прикладом в колено. От такого удара противник, как правило, падал, затем следовал удар в солнечное сплетение, под дых, и, пока супостат пытался вспомнить, как надо вдыхать, Гаев успевал его спеленать.

Так было всегда, но не в тот день. Когда приклад берданки, как крыло мельницы под порывом ветра, метнулся вниз, японец легонько, словно был сделан из чего-то пластичного, переместился в противоположную сторону. На зрение Спиридонов не жаловался и видел все до мельчайших деталей: как пальцы япошки сжимаются на цевье берданки, руки уходят назад, и он, точно балерина Императорского театра (черт его разберет, почему такое сравнение пришло в тот момент ему в разум), разворачивается, пропуская удивленного Гаева с правой стороны. От неожиданности ротмистр не удержал равновесия и кувыркнулся, чувствительно приложившись боком и головой о камни. Спиридонову показалось, что Гаев потерял сознание – он не пытался ни подняться, ни защититься, когда японец легким, каким-то даже изящным движением, вновь более приличным в балете, нежели на войне, поднял вверх гаевскую винтовку.

Поднял и опустил – раз, другой, третий… Каждый удар сопровождался фонтанчиком крови, когда штык входил Гаеву в плоть. И Спиридонов сорвался. Вскочив из укрытия, он выстрелил по торжествующему японцу, впервые на этой войне выстрелил в спину. Расстояние было предельное для нагана, но глазомер не подвел Спиридонова. Первая пуля попала в цель. Японца швырнуло на его жертву. Он, однако, попытался встать. Спиридонов бросился вниз, стреляя на ходу. Два или три раза промазал, но первое попадание, должно быть, было серьезным. Когда он оказался рядом с телом товарища, японец осел на колени – будто молился. Кровь текла у него по губам, глаза не выражали никакой мысли – ни гнева, ни страха, ни мольбы, только непонятное смирение.

Он что-то сказал по-японски. Спиридонова охватило желание выстрелить в японца в упор – из-за него погиб прекрасный парень, его друг, казак Валерка Гаев… В том, что Гаев мертв, не было ни малейших сомнений – колотые раны в груди, застывшая грудная клетка, запекающаяся на гимнастерке кровь явственно об этом свидетельствовали. Сейчас, сейчас он своими руками порешит супостата.

Он рванул саблю и со всего маху плашмя ударил японца по голове. Если проломит голову, что ж, так подлому япошке на роду написано. А не проломит – доставит в штаб языка.

Его поразило то, что, несмотря на смирение в глазах, противник попытался уклониться от неминуемого удара. Возможно, ему бы это и удалось, даже с пулей в спине, но Спиридонов бил с праведной яростью… и еще чем-то новым. Он чувствовал нечто неоформившееся, непонятное. Какой-то зуд, словно он проведал, что на бесхозном поле за околицей закопан клад и нужно спешно извлечь его из земных недр.

Тогда Виктор Афанасьевич еще не знал, что в тот день он впервые столкнулся с дзюудзюцу. И не догадывался, чем станет дзюудзюцу в его жизни. Но чувствовал интерес – странный и непонятный, только усилившийся после обыска пленника.

* * *

И все же его борьба отличается от того, что называется дзюудзюцу или дзюудо. От того, чему учат в Кодокане, далекой японской школе, о которой ему рассказывал его учитель, от того, что написано в небольшой брошюрке из рисовой бумаги, отнятой им у пленного японца, с такой артистической легкостью расправившегося с его другом Гаевым. Тогда, у Волчьих гор, таща на себе по склону сначала связанного пленника, а после – бездыханного Гаева, Спиридонов чувствовал злую обиду. Обиду на то, что какой-то сопляк, почти мальчишка (японец оказался очень молод) мог так легко справиться с пышущим здоровьем и обладающим завидной волей к жизни Гаевым. Ему было до боли обидно, что его враг владеет чем-то, что может дать ему такой карт-бланш. И он, не зная иероглифов, тщился разобраться в отнятой у японца брошюре, но не сумел, зато иллюстрации, весьма примитивные, были красноречивы. Разглядывая убогие эти рисунки, Спиридонов уразумел, что держит ключ к чему-то, позволяющему справиться с более сильным противником, и страстно возжелал овладеть этой наукой. Тогда он еще не знал, что решительным людям судьба или Бог всегда посылает то, что они настойчиво ищут, – но не всегда так, как они предполагают это получить.

Наш герой откладывает в сторону полуисписанный лист, вынимает из стопки другой, приподняв пресс-папье, вероятно, помнящее еще Александра Освободителя, подкладывает на стол лист бюварной бумаги, на него кладет чистый лист писчей, макает ручку в чернильницу…

«Я не знаю, можно ли считать борьбу, преподаваемую мной на курсах самообороны, и дальше дзюудзюцу. Для меня теперь очевидно, что я сильно отдалился в своих исканиях от японского образца как в прикладном, так и в отвлеченно-идеологическом смысле.

Строго говоря, японское дзюудзюцу, как и предупреждал меня мой учитель, идеально подходит только для японцев, притом и то лишь тогда, когда оно развивается синхронно с самим обществом. Я постарался адаптировать дзюудзюцу для России, сделать его гармоничным со временем, в котором живу. Смею надеяться, это мне удалось – и что теперь прикажете, именовать его «красное пролетарское дзюудзюцу»? Звучит абсурдно, хотя, по сути, абсолютно верно. И рабоче-крестьянским дзюудзюцу мне его именовать тоже не хочется…»

Виктор Афанасьевич опять откладывает ручку и перечитывает написанное. Хмурится, кладет лист поверх бюварной бумаги и продолжает мысль:

«…хотя и это очень верно. Если милиция у нас рабоче-крестьянская, то какова ее борьба? Суть в другом – большую часть времени как инструктор я уделяю тому, чтобы выбить…»

Слово «выбить» Виктор Афанасьевич подчеркивает двумя чертами, причем последняя едва не надрывает бумагу не слишком высокого качества.

«…из них их прошлый опыт, заменив его системой. Довести применение системы до автоматизма, до рефлекса.

В идеологическом плане это соответствует перековке, в целом проводимой в рамках подготовки кадров для рабоче-крестьянской Красной милиции, да и всей системы пролетарского образования. Из вчерашних сословно разобщенных представителей трудящихся масс мы создаем нового человека, человека будущего. И у этого человека будущего система обороны также должна быть новой.

С этого момента я считаю…»

Однако лист заканчивается. Виктор Афанасьевич хмурится, вынимает бюварную бумагу из-под листа, промокает тыльной ее стороной написанное, комкает промокашку и отправляет комок в небольшой, наполовину заполненный туесок на краю стола. Переворачивает лист, кладет его на другой лист бюварной бумаги, оставшийся после первого листа, на котором писал, и быстро дописывает, забыв обмакнуть в чернильницу полусухое перо:

«…нецелесообразным именовать эту систему дзюудзюцу или дзюудо с любой приставкой…»

Написав это, Виктор Афанасьевич останавливается. Мысль следует продолжить, но почему-то это не так просто, как кажется. Всегда очень непросто сделать шаг из привычного тебе мира, из комфорта – к неизвестности, к неопределенному будущему.

Но иногда это необходимо, если и неочевидно.

Шаг в будущее, шаг, способный изменить все в жизни человека, людей, общества, эпохи, поколения и даже всего мира, не бывает выстрелом баковой шестидюймовки или взрывом ядерной бомбы в небе над ничего не подозревающим городом. Все это последствия. Чтобы баковые орудия стреляли, а бомбы взрывались высоко в небесах, сначала следует произнести слово или, как вариант, написать его. В Библии сказано: вначале было Слово, и вот со времен того Слова все в этом мире начинается со слов, все хорошее и все самое ужасное. Посмотрите на что угодно, на любой результат жизнедеятельности человечества – в начале этого было слово.

И когда это слово произносится, когда первый камень будущей лавины падает с вершины горы, вряд ли кто-то, пусть сам подтолкнувший камушек к падению или тот, кто сам произносит первое слово, думает о том, какая лавина накроет из-за этого город, лежащий в долине у его ног.

Виктор Афанасьевич решительно макает ручку в чернильницу.

«Полагаю, эту систему следует именовать в дальнейшем строго, по сути: система самообороны без оружия, или, сокращенно, система Сам».

На мгновение он останавливается, словно хочет дописать еще что-то, но откладывает ручку, убирает оба листа с текстом (недописанный и тот, на котором писал только что) в бюварную папку, которую, приподняв пресс-папье, кладет поверх стопки ранее исписанной им бумаги, затем расстегивает карман гимнастерки, откуда достает синюю пачку моссельпромовских папирос «Кино». Выщелкивает одну, сминает козью ногу, подкуривает.

На сегодня работа закончена. Завтра, как всегда, предстоит тяжелый день. Надо будет забежать в главк – накопилось слишком много вопросов, требующих решения. Конечно, не столь важных на первый взгляд, особенно в сравнении с другими вопросами, которыми этот главк занимается… но кто скажет, какой вопрос в конечном счете окажется самым важным?

* * *

Есть вещи, символизирующие эпоху, но есть такие, с которыми связано что-то не менее важное в жизни отдельного человека. Такие памятные вещи мы бережно храним как некие талисманы, ничего не значащие для других, но очень важные для нас.

<< 1 2 3 4 5 6 7 >>
На страницу:
2 из 7