Дорога на Гродно
Государь снова сменил экипаж за одну станцию до Вильны. Уже темнело. Обычно это не останавливало Никса, он был готов скакать ночь-полночь. Но сегодня, после пережитого, его величество благоволил-таки поспать. Строго-настрого предупредил, что до петухов – никак не позднее, – и задрых, иного слова не подберешь.
Молодые спят долго. Люди с чистой совестью – глубоко и спокойно. Император промучился первые два года с мыслями об ужасном начале царствования – мятеже, суде, казни, – а когда всерьез началась война[15 - Русско-турецкая война 1828–1829 гг. О начале конфликта смотри книгу автора «Южный узел».], словно отодвинул от себя грех, который только сам и считал грехом. Во всяком случае, он никогда не делал зла сознательно. А потому почивал мирно, проваливаясь в шахту сна без видений, и просыпался, точно в следующую минуту после того, как закрывал глаза.
В отличие от него, Александр Христофорович ворочался, долго не мог сомкнуть рыжие короткие ресницы, а когда все-таки впадал в забытье, спал дергано, пробуждаясь чуть не каждый час, чтобы попить воды или отлить с крыльца.
Постоянная тревога свила гнездо между его бровей и ледяными костяшками сжимала сердце. Он всегда отвечал за государя. Раньше, при покойном императоре Александре, Бенкендорф молился, пусть царь его заметит, пусть приблизит, как покойный Павел I приблизил и обласкал его родителей. Ну что же он-то такой неудачник!
Теперь государевой милости хоть отбавляй. Удачи – горстями ешь. Первое место одесную царя, тень за его спиной. Нынешний император даровал ему столько доверия, что не удержать. Когда Александр Христофорович впервые сел в экипаж Никса – ехать к армии, он даже не предполагал, что станет спутником государя навсегда.
И навсегда потеряет покой. Превратится в чуткое ухо, верное плечо, единственную охрану там, где никого, кроме них двоих. Императора бесполезно было охранять. Раз на Дунае въехали в лес. Широколиственное чудо. Светлое, сухое. Без запаха прели и опавшей хвои. Никс вдыхал полной грудью, слушал птиц. Сразу как-то успокоился. Вместо гнева впал в меланхолию по поводу низкого поступка братца Косеньки[16 - Косенька – домашнее прозвище цесаревича Константина Павловича.]. И хотя раньше кричал, что и не знает, как выбираться из заваренной каши, сейчас вдруг всей душой решил положиться на волю Божию. Не оставит.
Но на Бога надейся, а сам не плошай. Крепости берутся войсками. Не в последнюю очередь – их количеством. План же кампании с турками был составлен с учетом польской армии. Константин сначала согласился, и Главный штаб обсчитал совместные действия. Но потом цесаревич сдал назад. Как делал всегда. Оставив брата одного выбираться. Зла не хватало на этого капризного борова!
У Александра Христофоровича была своя причина оч-чень не любить второго из великих князей. Хотя, конечно, он строго соблюдал… и никогда себе не позволял… Но есть занозы. Более двадцати лет назад Константин соблазнил Доротею Ливен, сестру Бенкендорфа, уже замужнюю, но любопытную дурочку. А он, брат, ничего не мог сделать члену августейшего семейства, даже вызвать на дуэль. Тем более что сестра сразу вспылила: не его дело, сама взрослая, поступаю, как хочу! Но вот этой-то низости шеф жандармов не мог простить скорее себе, чем цесаревичу. И не любил того крепко, хотя сдержанно, по немецкой рассудительной натуре.
Теперь наш боров довел даже государя.
– Он поносил нынешнюю войну. Говорил, что нам не стоило начинать и ввязываться. Что Священный союз – панацея! – Император через губу выплевывал слова. – А нынче пишет, что будет считать себя опозоренным, если войска, которые он тренировал, пойдут на войну. А он останется дома в Варшаве.
Неизвестно, что больше обидело Никса: что Константин отказал ему в необходимом, или что назвал Варшаву «домом».
– Вообрази, – наедине царь всегда говорил Бенкендорфу «ты», – что будет, если он собственной персоной появится на театре военных действий. Вся Европа решит, будто мы хотим посадить его на греческий престол. А мы того как раз не хотим. Да и он сам тоже.
Ну, чего хочет, чего не хочет цесаревич – темна вода во облацех.
– Я оскорблен до глубины души. А как государь поставлен еще и в неловкое положение. Можно требовать повиновения от подданных, если родной брат смеется над моими приказами? Я смирялся перед ним всякий раз, когда он говорил «нет». Ведь он уступил мне корону…
«Полноте, он уступил вам место под пулями, потому что знал о готовящемся мятеже».
– Но все же он и есть настоящий царь, а я – только заместитель.
«Вы сами этому не верите».
Александр Христофорович не мог следить за мыслями императора. Его пугал лес. В жизни за себя так не трясся, как за это золотое Пасхальное яичко, облупить которое – тьма желающих. Где они? Где охрана? Не ровен час, разбойники. Турки. Территория-то еще вражеская или наша? Их всего двое. Кучер не в счет, его убьют первым…
Бенкендорф достал саблю и положил себе на колени.
– Короноваться вам надо. В Варшаве. Чтобы поляки подчинялись непосредственно вам, а не вашему брату.
И это было проговорено сто раз. Никс скосил глаза на саблю, усмехнулся и не прервал рассуждений, будто не заметил. Часа два провели в дороге. Солнце начало садиться. Сумерки поползли по низам. Поляны приобрели тревожный вид. Дневные птицы смолкли. Запели другие. Некоторые голоса Бенкендорф хорошо различал, иных не знал – местные. Дорога стала наезженной, широкой. Вскоре расступились деревья на опушке, и впереди, под горой, замаячил лагерь. Мелькание огней между палатками. С расстояния не долетала речь. Свои? Турки?
Шеф жандармов непроизвольно напрягся, потянул с клинка ножны.
– Наши, – как бы мимоходом бросил государь. – Костры на равном расстоянии друг от друга.
И все. У Александра Христофоровича ослабели руки. Оплошал, старый! Не заметил очевидного.
– Я мучаю тебя, – извиняющимся тоном сказал Никс. – Вечно спешу как на пожар. Скажи, если невмочь.
Вмочь, невмочь – кто же уступает свое место подле государя?
– Значит, твое слово: короноваться? – Император и сам все знал. Тянул, не хотел обидеть брата. Но всему есть предел.
Теперь вот ехали в Варшаву.
* * *
Шенбрунн
Герцог Рехштадтский не сказал Меттерниху ни да, ни нет. Такой же пугливый тугодум, как его венценосный дедушка. Хорошо хоть канцлеру удалось внушить последнему здравую мысль назначить внука капитаном в лейб-гвардии Драгунский полк. Парню стоит выйти из резиденции, пообщаться с офицерами. Не одного же его посылать в Краков! Всюду нужен глаз да глаз. Пусть этот глаз будет австрийским. Поедут и секретари, и дипломаты, и военные. Много ли поляки могут сами?
Графиня Вонсович считала, что много. Она прибыла в Вену поддержать миссию Бржездовского и поселилась вместе со вторым супругом и младшим сыном от первого брака, юным графом Морицом Потоцким, в одном из самых красивых особняков столицы. Всем напоказ. Каждый вечер мать об руку с юношей являлась в опере, поражая публику своими туалетами и гордясь, что выглядит почти сестрой семнадцатилетнего мальчика.
Сплетники называли юношу ее бастардом от графа де Флао, побочного сына Талейрана[17 - Талейран-Перигор князь Бенкевентский Шарль Морис (1754–1838) – министр иностранных дел при Наполеоне I, от чьего имени происходит современное понятие «толерантность». Стал знаменит своим умением примирять самые разноречивые интересы и умением всегда вовремя переходить на сторону победителей.]. Чего она ничуть не стыдилась. Ужас, какая полька! Мориц считался внуком величайшего из министров Бонапарта, в честь которого и получил имя. Он точно был живым доказательством – мостом – между Францией и Польшей, воплощал в себе неразрывный союз.
Франц солгал, когда сделал вид, будто впервые слышит о короне. Напротив, его уже с месяц осаждали и даже атаковали поляки. Подкарауливали в аллеях парка, кидались к ногам, рассказывали о бедах родины и смотрели так, будто он – единственный, кто может их спасти.
Мориц был до поры до времени в стороне от общего ажиотажа. Словно не хотел раздражать принца. Соблюдал европейскую деликатность там, где остальные сарматы валили напролом. Наконец, и он, по требованию матери, вступил в игру. Подстерег Франца на подступах к Глориетте, у фонтана Нептун, который низвергал каскады воды по нагромождению белых мраморных фигур тритонов и русалок. Ничего от спокойствия версальских вод. Все грохочет, блестит, переливается, катится с горы, дробится и брызжет на зазевавшихся.
Мориц ринулся к отпрыгнувшему в сторону Францу. Тонконогая левретка, которую тот выгуливал, прянула в сторону, запуталась в живой изгороди, укололась и жалобно затявкала.
– Что вы меня подкарауливаете?! – взвился принц. – Сколько можно? Ваши соотечественники…
– Мои соотечественники в отчаянии, – не смутился Мориц. На взгляд принца, в нем было что-то чересчур много немецкого, а не французского. Светлые волосы, блеклые ресницы, кожа тонкая, с веснушками. Это при черноволосой матери! Неужели граф де Флао, любимец стольких женщин, рыжий?
– Вы должны спасти нас, – молил молодой граф Потоцкий. – Только вы, сын великого отца, можете избавить Польшу от ненавистного ига.
Франца давно бесила сарматская экзальтация.
– Мой великий отец потерял все, уступив уговорам польских союзников и отправившись в поход против Московии.
Мориц был удручен. Его отталкивали, причем самыми разумными аргументами. Говорили правду.
– Что же нам теперь делать? – простосердечно спросил он. – Вся наша надежда на вас. – Юноша отступил от собеседника и, как бы извиняясь за нападение, взялся выпутывать левретку из куста. За что был тут же укушен ею. Мстительная дрянь цапнула всерьез. Бедный граф отдернул руку, с пальцев капала кровь.
Франц вытащил свой платок.
– Вот, перевяжите. Сразу с прогулки пойдем к лейб-медику. Возможно, вам нужны уколы.
Мориц сочно расхохотался.
– Уколы? От собаки? А когда вас лошадь лягнет, вы тоже бежите к доктору?
Франц насупился.
– Смотря как лягнет. Может же и кость сломать.