* * *
Всего несколькими минутами спустя мы остановились у Исаакиевского собора. Я была немало удивлена тем, что под «местами, где я, скорее всего, никогда не бывала ранее» граф разумел самое посещаемое петербуржцами творение Огюста Монферрана.
Однако еще большее удивление вызвало то, что мы не стали подниматься по мраморным ступеням под колоннаду, а обогнули собор со стороны Почтамтского переулка. Граф тихо постучал в неприметную, почти сливающуюся со стеной дверцу. Она открылась, из-за нее выглянул дьячок совершенно обычного, даже какого-то затрапезного вида, в закапанном воском подряснике, и, опасливо глянув по сторонам, пригласил нас войти. Радужная денежная бумажка, совершив краткое перемещение из пальцев графа в подставленную ладонь дьячка, привела к всевозможным изъявлениям благодарности со стороны последнего.
Граф взял меня под руку – эта предосторожность была не лишней, потому что вокруг нас царила полутьма, а в дощатом настиле, прикрывавшем пол, зияли широкие щели. Я не знала и не представляла себе, что в главном петербургском соборе, в этом новом, золотом, мраморном, малахитовом, полном драгоценных мозаик и витражей дворце, могут быть такие укромные уголки, куда даже церковное пение доносится еле слышно, словно с очень большого расстояния.
Повторюсь, Жюли, я была как во сне. Глаза мои были широко раскрыты; сердце билось учащенно. Я была готова к любым чудесам – к тому, например, что сейчас мы спустимся в подземелья, полные сокровищ, и там граф, осыпав меня золотым дождем, предложит мне весь мир в обмен на мою любовь. А я скажу ему, что мне не надо золота и всего мира – достаточно одного его сердца…
Но этого, разумеется, не произошло. Ни в какие подземелья мы не спускались, а довольно долго шли по деревянному мосту, пока не поднялись на несколько деревянных же скрипучих ступенек и не оказались у подножия винтовой лестницы.
Тут граф отобрал у дьячка подсвечник с тремя трепещущими на ветру свечами (откуда-то дуло, и очень сильно) и спросил, не боюсь ли я высоты.
– О нет, нисколько, – ответила я, думая, что винтовая лестница не может быть длинной и мы едва ли поднимемся далее двух-трех этажей.
– Тогда – вперед, – улыбнулся граф, пропуская меня перед собою. Я заметила, что в свободной руке он держит какой-то небольшой сверток, но спрашивать об этом не стала. Мы начали подниматься – я, затем граф, отставая от меня ровно настолько, чтобы свечи освещали мне дорогу и чтобы он мог подхватить меня, если я вдруг оступлюсь на довольно высоких и неудобных ступенях.
Признаюсь, такая мысль – нарочито оступиться – мелькнула у меня в голове, но я все же решила не рисковать…
Дьячок остался внизу.
Мы поднимались по узкой лестнице долго, очень долго, так что у меня заныли ноги и я потеряла всякое представление о пройденном расстоянии. По пути на равных промежутках попадались небольшие площадки, где можно было остановиться и перевести дух, но я, не желая, чтобы граф принял меня за обычную томно-изнеженную петербургскую барышню, продолжала упорно взбираться вверх.
Наконец я почувствовала, что не в силах двигаться дальше. На очередной площадке, которую освещал неведомо откуда берущийся слабый свет, я прислонилась к стене и закрыла глаза. Граф немедленно оказался рядом, вставил подсвечник в железное, вделанное в стену кольцо и достал из внутреннего кармана пальто плоскую серебряную флягу.
– Выпейте, – сказал он, локтем прижимая свой сверток и отвинчивая крышечку, – вам сразу же станет легче.
Я взглянула на него из-под отяжелевших ресниц: он выглядел так, словно не поднимался все эти века и версты вместе со мной, а совершил неспешную приятную прогулку от Исаакия до Сенатской площади. Взглянула на фляжку, поднесенную к моим губам, и решила, что тяжелее, чем сейчас, мне уж точно не будет.
Холодная темно-коричневая жидкость с сильным незнакомым запахом вначале обожгла мне губы своей остротой; но почти сразу же я почувствовала бодрость и прилив сил. Я хотела сделать еще глоток, но граф отнял у меня флягу и бережно закрутил крышку.
– Больше нельзя, – произнес он, словно бы извиняясь.
– А что это?
– Настой орехов кола. Его изготавливают дикие племена Центральной Америки для поддержания сил своих воинов в походах или для тяжелой работы.
– Центральная Америка, надо же, – говорила я, чувствуя, что голова моя становится ясной, мысли – четкими, а тело наполняется божественной легкостью, – вы, стало быть, и там побывали…
Граф кивнул, глядя на меня с веселым любопытством.
– Как вы себя чувствуете, Анна?
– Отлично! – воскликнула я в восторге. – И как замечательно, что вы больше не зовете меня «Анной Владимировной», будто я какая-нибудь старушка! А можно, я тоже буду звать вас просто Алексей?
Граф снова кивнул и хотел что-то сказать, но я под воздействием все растущей во мне легкости и силы перебила его:
– Так что же мы тут стоим? Вперед! Мне кажется, я могу пройти еще десять раз по столько же!
– Ну, так далеко не потребуется…
И действительно, вскоре мы очутились под открытым квадратным люком, из которого лился дневной свет и сыпались снежинки. Туда вела последняя лестница, короткая, прямая и такая крутая, что едва ли мне удалось бы ее одолеть без чудодейственного напитка и помощи Алексея. Здесь он поднялся первым и, присев на краю невидимой мне поверхности, протянул мне руку.
Я выбралась наверх и ахнула от восхищения.
Мы находились на верхней колоннаде купола Исаакиевского собора, и перед нами как на ладони лежал весь укрытый снежной дымкой Петербург.
* * *
Ах, Жюли, если бы ты знала, какая это была величественная и прекрасная картина!
У меня нет слов, чтобы описать тебе всю красоту заснеженного, но отлично видимого – до самых своих окраин – города!
Однако и холодно же было там, выше птичьего полета, ах как холодно и ветрено! Даже каменные ангелы, стоявшие на узком парапете, снизу казавшиеся совсем крошечными, а отсюда – величественными и огромными, казалось, побледнели от ледяного ветра и сыплющейся на них снежной крупы.
Этот ветер мгновенно выдул из меня последние остатки бодрящего напитка и заставил, дрожа, поднять воротник, а руки в тонких перчатках спрятать в рукава. И вдруг мне стало тепло – это граф, развернув свой сверток, оказавшийся мягким шотландским пледом, закутал меня в него с головой, как ребенка.
Сквозь крошечное отверстие, оставлявшее неприкрытыми только глаза, я любовалась лежащим внизу городом. Граф придерживал плед на моих плечах, чтобы он не развернулся, и я ощущала заботливые прикосновения его рук.
Никогда еще в жизни я не чувствовала себя такой счастливой!
Поднявшись сюда, я словно оставила внизу все свои тревоги, сомнения и страхи перед будущим. Тебе трудно будет в это поверить, но клянусь – в тот момент мне было все равно, что будет дальше. Прошлое ушло, а будущего еще не было – существовала только эта, летящая, несомая на крыльях ледяного ветра минута в недосягаемой простым смертным высоте…
Мы оба молчали. Но даже не глядя на него, я чувствовала, я знала, что он, так же как и я, наслаждается этой минутой дикой, неописуемой, освобождающей от всех и всяческих условностей и закрепощений – свободы.
* * *
Когда мы пошли вниз, я с удивлением почувствовала, что спускаться с большой высоты гораздо труднее, чем подниматься. Это маленькое открытие навело меня на мысль о том, сколь многого я еще не знаю и сколь многое могла бы повидать, сколь многому могла бы научиться, имея в друзьях (о, хотя бы в друзьях!) такого человека, как Алексей. Печальная глубина этой мысли затуманила мои глаза, и они не наполнились слезами только потому, что надобно было очень внимательно смотреть себе под ноги.
Алексей также был молчалив и задумчив.
Оказавшись внизу, на твердой земле, я робко взглянула в его лицо. Впервые за все время нашего знакомства он встретил мой взгляд без улыбки. Его лицо было строго, почти сурово.
Мое сердце цепенящей рукой сжала тоска. Но потом что-то случилось – то ли в его глазах промелькнуло нечто, то ли я стала необыкновенно проницательной, – я поняла, что сердится он вовсе не на меня. И что у него, возможно, так же тяжело на сердце, как и у меня, и он не хочет скрывать это за маской светской любезности.
Мы спустились вниз, на землю, дела и заботы земли немедленно охватили и опутали нас…
Ах, Жюли, что я могу сказать еще?
Он отвез меня домой, за весь путь не проронив ни слова. Лишь когда карета остановилась у нашего дома и мы вышли, он взял мою руку в свою ладонь, но не поднес к губам, как я надеялась, а лишь слегка сжал и сказал дрогнувшим голосом:
– Прощайте, Анна! Будьте счастливы!
– Прощайте, граф, – чуть слышно ответила я и, повернувшись, убежала в дом, чувствуя, как слезы катятся по моим щекам, торопливо смахивая их и радуясь, что этого не видят ни Алексей, ни его равнодушный ко всему черный слуга, ни Лукич, тяжелые шаги которого уже слышны были за дверью.
Дома я объявила папеньке, что не выйду замуж за князя.
22 декабря 1899 г.