Из живности здесь водятся американская мешотчатая крыса, белка, бурундук, иногда в тени камня промелькнет сурок. Из птиц – сорока, какая-то певчая мелочь из отряда воробьиных, крапивник и дрозд. В изобилии медведи, хотя гризли встречаются редко. На нижних пастбищах водятся лось обычный и лось американский. Как-то огромная тень скользнула по земле, и я сразу признал – это орел Скалистых гор.
Чем выше в горы, тем меньше признаков жизни; все вокруг приобретает серую окраску, и только мхи и лишайники продолжают царствовать на высотах.
Вчера я присоединился к Профессору, который путешествовал с семьей и другом, которого называл «старина Маршалл» и «брат». Они действительно были похожи на братьев, хотя были просто друзьями и коллегами. Мы поднялись на горное плато, такое высокое, что с него можно было смотреть на гряды кучевых облаков внизу.
– Единственное, что смог здесь изменить человек, – это расширить козлиные тропы! – восклицал Профессор.
У меня не было и нет слов, чтобы передать свои чувства от осознания того, что я нахожусь так далеко от остального человечества, один на площади в тысячу квадратных миль. Мы двигались в молчании, понимая, что любые речи абсурдны. Потом наши лошади, аккуратно ступая по стелющейся траве, спустили нас к цепи ледниковых озер со странными названиями: Сфинкс, Скарабей, Египет. Отмахнувшись от осторожных предостережений спутников, я сбросил пропотевшую одежду, нырнул в хрустально-чистые воды озера Египет, вынырнул и поплыл на спине. С одной стороны озера высились Фараоновы горы, чья поверхность была испещрена гигантскими иероглифами; другие вершины не имели имени и, наверное, так безымянными и останутся.
Возвращаясь назад, мы пересекли ложе ледника, заполненное мягкими моренными отложениями.
– Только подумайте, – говорил Профессор, – этот огромный сосуд был совсем недавно заполнен слоем льда глубиной в три сотни футов. Когда мы и наши дети исчезнем с лица Земли, сквозь этот ил пробьются растения и над камнями зашелестит молодой лес. Перед нами разворачивается сцена геологической драмы, где прошлое и будущее сфокусированы в настоящем, свидетелями которого мы являемся, – и все это в пределах одного поколения, в пределах памяти одного человека.
Профессор стоял над ложем ледника – маленькая фигура в потрепанной шляпе и брюках на фоне скальной стены высотой в семьсот футов, фигура абсурдная и вместе с тем полная величавого достоинства. Казалось, вся сила ледников и горных потоков – ничто по сравнению с величием и мощью этого маленького гордого существа, которое обозревает их и определяет им место в своей жизни и природе.
Профессор был чудесным спутником. На чисто практическом уровне он научил меня распознавать ледниковые провалы и различные виды моренных отложений, видеть следы медведя и лося, места, где кормился дикобраз; он показал, как определять заранее болотистые и опасные участки поверхности, как запоминать ориентиры, чтобы не заблудиться, вовремя замечать предвещающие бурю линзообразные облака. Знания его были огромны, почти безграничны. Он говорил о юриспруденции и социологии, экономике и политике, бизнесе и рекламе, медицине, психологии и математике.
Я никогда не встречал человека, который был бы столь интимно связан с каждым из аспектов окружающей его жизни – физическим, социальным, человеческим. И эту связь он обогащал ироническим складом ума, отчего всему, что Профессор говорил, была присуща его личная, отлично сбалансированная интонация.
Я встретил Профессора накануне и поведал ему историю своего бегства из дома, из страны и от родителей, а также рассказал о сомнениях относительно того, чтобы продолжать занятия медициной.
– Навязанная профессия! – с горечью в голосе восклицал я. – Ее для меня выбрали другие. А я хочу странствовать и писать. Вот возьму и целый год буду работать дровосеком.
– Перестаньте! – резко сказал Профессор. – Это пустая трата времени. Поезжайте в Штаты и посмотрите, какие там медицинские колледжи и университеты. Штаты – вот место для вас. Если вы в норме, то быстро подниметесь. А если пустышка – они вас сразу раскусят.
Он подумал и продолжил:
– Если располагаете временем, обязательно путешествуйте. Но только правильно, как это делаю я: читая и думая об истории места и его географии. И когда я встречаюсь с людьми, я это учитываю, общаюсь с ними в социальном контексте, контексте времени и пространства. К примеру, возьмем прерии. Если вы не знаете историю первых поселенцев, какое влияние на их жизнь в разные времена оказывали религия и закон, каковы здесь экономические и коммуникационные проблемы, как изменилась жизнь после открытия полезных ископаемых, – экскурсия в эти места вам ничего не даст.
Профессора было не остановить.
– Выбросьте из головы лагеря лесорубов. Поезжайте в Калифорнию. Там замечательные леса красного дерева. Посмотрите испанские религиозные миссии. Обязательно поезжайте в Йосемитскую долину, взгляните на Паломар – это зрелище для интеллектуала. Я однажды говорил с Эдвином Хабблом и обнаружил, что он блестяще знает законы. А вы знаете, что до того, как он решил посвятить свою жизнь звездам, он был юристом? О, обязательно отправляйтесь в Сан-Франциско. Это один из двенадцати самых интересных городов мира. В Калифорнии на каждом шагу контрасты – и непомерное богатство, и крайнее убожество. Но везде красота и масса интересного.
Ни на секунду не прерываясь, Профессор продолжал:
– Америку я пересек во всех направлениях более сотни раз. Видел все. Я скажу вам, куда поехать, если вы определите, чего хотите. Ну, что скажете?
– У меня кончаются деньги.
– Я одолжу вам столько, сколько нужно, и вы отдадите, когда захотите.
К этому моменту мы были знакомы чуть больше часа.
Профессор и Маршалл обожали Скалистые горы и в течение последних двадцати лет приезжали сюда каждое лето. Когда мы возвращались от озера Египет, то свернули с тропы и, углубившись в густой лес, добрались до наполовину вросшей в землю почерневшей от времени хижины. У входа в нее Профессор прочитал короткую вводную лекцию:
– Это хижина знаменитого путешественника Билла Пейто. Только три человека во всем мире, кроме нас, знают, где она находится. Официально считается, что она сгорела во время пожара. Пейто был кочевником и мизантропом, великим охотником и натуралистом, а также отцом целой оравы незаконнорожденных детей. Здесь есть озеро и гора, названные его именем. В 1926 году на Билла напала какая-то болезнь, и постепенно он понял, что один больше жить не может. Он спустился в Банф – легендарный дикарь, которого все знали, но никто никогда не видел. Вскоре после этого он и умер.
Я подошел ближе. Косо висевшую на гниющей стене дверь украшала полустертая надпись, которую я с трудом расшифровал: «Вернусь через час». Внутри я нашел кухонные принадлежности, древний запас продуктов, коллекцию минералов (у Пейто была небольшая слюдяная копь), обрывки дневника и подшивку журнала «Лондонские иллюстрированные новости» с 1890 по 1926 год. Мгновенный срез человеческой жизни, сделанный обстоятельствами. Я подумал о бригантине «Мария Целеста». Был уже вечер, я весь день провел, лежа на альпийском лугу, пожевывая стебель травы и глядя на горы, окаймляющие голубое небо. Я многое вспоминал и уже почти заполнил свою записную книжку.
Я представил, как летним вечером я сижу дома. Уходящее солнце подсвечивает мальвы и крикетные ворота, разбросанные по газону. Сегодня пятница, а значит, мать зажжет субботние свечи и, бормоча про себя молитву, слова которой я так никогда и не узнаю, прикроет огонь ладонями. Отец наденет маленькую кипу и, подняв бокал, поблагодарит Бога за его щедрость…
Поднялся легкий ветерок, разрушив наконец покой и неподвижность дня, расшевелив траву и цветы. Пора вставать и выбираться отсюда, на дорогу и вперед. Разве я не обещал себе, что отправлюсь в Калифорнию?»
Дальше, испробовав уже и самолет, и поезд, я решил продолжать свое западное путешествие автостопом; и меня тут же мобилизовали на борьбу с пожарами. Родителям я писал:
«В Британской Колумбии дождей не было уже больше тридцати дней, и повсюду свирепствуют лесные пожары (вы наверняка о них читали). Существует нечто вроде закона об общей обязанности, и лесные власти имеют право мобилизовать любого, кто покажется им подходящим. Я был рад этому новому для меня опыту и целый день провел в лесу с такими же, как я, немного ошеломленными мобилизованными; мы таскали туда-сюда пожарные шланги, изо всех сил стараясь быть полезными. Хотя я им был нужен только на один пожар, и, когда мы пили пиво над его дымящимися остатками, я чувствовал гордость от принадлежности к братству смельчаков, покоривших огненную стихию.
В это время года Британская Колумбия словно околдована. Низкое небо даже в полдень отдает пурпуром от дыма многочисленных пожаров, а в воздухе разливается отупляющий неподвижный зной. Люди не ходят, а неторопливо ползают, как в замедленном фильме, и ни на минуту вас не покидает чувство неотвратимости конца. В церквях возносятся мольбы о дожде, и Бог только знает, какие ритуалы во имя небесной влаги совершаются не на людях. Каждую ночь где-то ударяет в землю молния, и новые сотни акров ценной древесины вспыхивают, как трут. А то происходит и неожиданная, беспричинная вспышка – так формируется многоочаговая раковая опухоль в обреченном организме.
Не желая быть вновь мобилизованным на борьбу с пожарами (денек я поразвлекся, ну и хватит!), я сел в автобус компании «Грейхаунд», чтобы преодолеть оставшиеся шестьсот миль до Ванкувера.
Из города я на катере отправился на остров Ванкувер и там спрятался в гостевом доме в маленьком городке Кваликум-Бич (мне нравилось название, потому что оно мне напоминало имя «Тадикум», принадлежавшее жившему в XIX веке немецкому биохимику, а также слово «колхикум» – название осеннего крокуса). Там я позволил себе несколько дней отдохнуть, и даже сочинил родителям письмо в восемь тысяч слов, закончив его следующим образом:
«После ледниковых озер вода Тихого океана кажется слишком теплой (около семидесяти пяти градусов) и расслабляющей. Сегодня я отправился порыбачить в компании с приятелем, офтальмологом по имени Норт, который работал в больнице Марии и в «Национальной», а теперь практикуется в «Виктории». Он называет Ванкувер «маленьким кусочком небес, который почему-то остался на земле», и я думаю, что он прав. Тут вам и лес, и горы, и озера, и океан… Кстати, я поймал шесть лососей: здесь только забросишь, как сразу клюет; этими серебряными красавцами я завтра утром позавтракаю.
Через два или три дня я отправлюсь в Калифорнию и, вероятно, на автобусе “Грейхаунд”. Как я понял, здесь любят тех, кто просит подвезти, а иной раз и стреляют без предупреждения».
В Сан-Франциско я приехал вечером в субботу, и тем же вечером меня пригласили на ужин друзья из Лондона. На следующее утро они за мной заехали, и мы отправились смотреть мост через пролив Золотые Ворота, вдоль поросших соснами склонов горы к лесу Мьюра, в котором царит торжественная, как в соборе, тишина. Под сенью секвой я в благоговении замолчал и именно в этот момент решил, что останусь в Сан-Франциско, в этих чудесных местах, до конца своих дней.
Мне предстояло сделать неисчислимое множество дел. Я должен был получить вид на жительство, а также найти место работы – какую-нибудь больницу, где, пока я не получу документы, я смог бы работать неофициально и без зарплаты. Нужно было выписать из Англии все мои вещи – одежду, книги, бумаги и (не в последнюю очередь) мой верный «нортон». Я обязан был иметь на руках кучу документов, и, кроме всего, у меня почти не осталось денег.
В письмах к родителям я мог стать поэтом-лириком, но сейчас мне надлежало быть прагматиком и практиком. Свое огромное письмо из Кваликум-Бич я завершал благодарственными словами:
«Если я останусь в Канаде, у меня будет достаточно большая зарплата и немало свободного времени. Мне удастся кое-что откладывать, и я надеюсь, что смогу вернуть часть средств, которые вы с такой щедростью вкладывали в меня в течение двадцати семи лет. Что касается прочих ваших вложений, которые трудно выразить в цифрах, я смогу возместить их тем, что буду жить счастливой и полезной жизнью, поддерживая с вами связь и стараясь видеть вас так часто, как это будет возможно».
Теперь же, спустя неделю, все изменилось. Я был не в Канаде, уже не собирался посвятить свою жизнь Канадским ВВС и не думал о возвращении в Англию. Я вновь написал родителям – со страхом, чувством вины, но решительно – и сообщил о своем намерении. Я представлял, что они разгневаются и станут упрекать меня за мое решение: как я мог столь грубо (и, скорее всего, намеренно) предать их? Повернуться к ним спиной! И не только к ним, но и ко всей семье, к друзьям, Англии!
Их письмо светилось благородством; о том, что им также было грустно расставаться, моя мать писала словами, которые до сих пор, по истечении пятидесяти лет, рвут мне душу. Такие слова из ее уст можно было услышать только при крайних обстоятельствах – она редко говорила о своих чувствах:
13 августа 1960 года
Мой милый Оливер! Огромное спасибо тебе за письма и открытки. Я прочитала их все – гордясь твоим литературным дарованием, радуясь, что тебе так нравится поездка, и печалясь при мысли о том, как долго тебя с нами нет и не будет. Когда ты родился, все поздравляли нас и радовались, что у нас так много чудесных сыновей. Где вы теперь? Я чувствую себя одинокой и лишенной тепла. Призраки обитают в нашем доме. Я хожу по пустым комнатам, и чувство утраты овладевает всем моим существом.
Мой отец писал несколько иным тоном: «Мы вполне примирились с тем, что наш дом в Мейпсбери опустел». Но затем, в постскриптуме, он добавил:
Когда я говорю, что мы примирились с нашим пустым домом, то, конечно же, это полуправда. Едва ли стоит говорить, как нам тебя не хватает все это время. Не хватает твоего постоянно радостного настроения, твоих яростных атак на холодильник и кладовую, твоей игры на фортепиано, твоих занятий штангой, ваших с «нортоном» неожиданных появлений среди ночи. И эти, и прочие воспоминания навсегда останутся с нами. Когда мы смотрим на пустой дом, у нас сжимается сердце и мы чувствуем, что потеряли. И все-таки мы понимаем, что ты сам должен выбирать свой путь в этом мире и именно за тобой остается главное решение.
Отец писал о «пустом доме», а мать спрашивала «Где вы теперь?» и писала, что в доме обитают только «призраки».
Но в доме жили не только призраки, там был кое-кто вполне реальный, например, мой брат Майкл.
Майкл был «странным» сыном с самого раннего детства. Он всегда отличался от нас: ему было трудно общаться с людьми, у него не было друзей, и жил он в своем собственном мире.
Любимым увлечением нашего старшего брата Марка, с самого раннего детства, были языки, и к шестнадцати годам он говорил на полудюжине из них. Дэвид жил в мире музыки и мог бы стать профессиональным музыкантом. Я же более всего любил науку. Но никто из нас ничего не знал о том особом, внутреннем, мире, в котором жил Майкл. И вместе с тем он был очень умен и начитан; читал он постоянно, имел отличную память и, похоже, именно в книгах, а не в реальной жизни находил сведения о том, как устроен мир. Старшая сестра нашей матери, тетушка Энни, которая сорок лет возглавляла школу в Иерусалиме, считала Майкла настолько необычным мальчиком, что оставила ему всю свою библиотеку, хотя последний раз видела его в 1939 году, когда ему было только одиннадцать.
Нас с Майклом в начале войны эвакуировали, и восемнадцать месяцев мы провели в Брэдфилде, в жуткой закрытой школе, директор которой, явный садист, получал удовольствие от того, что лупил по задницам маленьких мальчиков, находившихся полностью в его власти[8 - Я подробно писал об этой школе и о том, какое влияние она на нас оказала, в «Дяде Вольфраме».] (именно там Майкл выучил наизусть диккенсовских «Николаса Никльби» и «Дэвида Копперфильда», хотя ни тогда, ни потом он открыто не сравнивал нашу школу со школой Дотбойз-Холл, а нашего директора – с мистером Криклем).
В 1941 году Майкл, которому тогда исполнилось четырнадцать, отправился в другую закрытую школу, Колледж Клифтон, где над ним безжалостно издевались. В «Дяде Вольфраме» я написал, как у Майкла сформировался его первый психоз.