Однако, как только он пришел в кондитерскую и сел за один столик с Ипек, он утратил весь свой тургеневский романтизм. Она была красивее, чем показалось ему в отеле, и красивее, чем выглядела в университетские годы. Ее подлинная красота, слегка подкрашенные губы, бледный цвет кожи, блеск глаз и сразу же располагающая к себе искренность взволновали Ка. В какой-то момент Ипек показалась ему настолько открытой, что Ка испугался, что сам он не сможет вести себя естественно. Больше, чем этого, он боялся в жизни только одного – писать плохие стихи.
– По дороге я видела рабочих, которые протягивали кабель для прямой трансляции из телестудии в Национальный театр, словно веревку для белья, – оживленно заговорила она. При этом она не улыбнулась, потому что не хотела, чтобы казалось, будто она презирает недостатки провинциальной жизни.
Некоторое время они, словно малознакомые люди, желающие лучше узнать друг друга, искали общие темы, на которые можно было бы спокойно поговорить. Когда одна тема была исчерпана, Ипек, улыбаясь, легко находила новую. Сыпавший снег, бедность Карса, пальто Ка, то, что они оба очень мало изменились, неудачные попытки бросить курить, люди, которых Ка видел в Стамбуле, таком далеком для обоих… У них умерли матери, и то, что обе они были похоронены в Стамбуле на кладбище Ферикёй, тоже, как им и хотелось, сближало их. С легкостью, похожей на ту, что на недолгое время возникает у мужчины и женщины, которые, узнав, что у них один и тот же знак Зодиака, чувствуют – пусть это чувство и ложно – некое родство душ, они говорили о месте матерей в их жизни (коротко), о причинах сноса старого вокзала в Карсе (немного дольше); о том, что на месте кондитерской, в которой они встретились, до 1967 года была православная церковь и что дверь разрушенной церкви сохранили в музее; об особом зале этого музея, посвященном армянским погромам (некоторые туристы ожидают, что экспозиция рассказывает об армянах, убитых турками, а затем понимают, что все наоборот); о единственном официанте кондитерской, наполовину глухом и похожем на призрака; о том, что в чайных Карса не подают кофе, потому что он дорог для безработных и они его не пьют; о политических взглядах журналиста, который сопровождал Ка, и настроениях других местных газет (все они поддерживали военных и существующее правительство); о завтрашнем номере «Серхат шехир», который Ка вытащил из кармана.
Когда Ипек начала внимательно читать первую полосу газеты, Ка испугался, что для нее, точно так же как и для его старых друзей в Стамбуле, единственная реальность – несчастный, убогий политический мир Турции, что она и на минуту не может представить себе жизнь в Германии. Он долго смотрел на маленькие руки Ипек, на ее изящное лицо, продолжая дивиться ее красоте.
– Тебя по какой статье осудили, на сколько лет? – спросила через некоторое время Ипек, ласково улыбаясь.
Ка сказал. Ближе к концу семидесятых в маленьких политических газетах Турции могли писать о чем угодно, и всех за это судили, и все гордились тем, что их судили по этой статье Уголовного кодекса, но в тюрьму никто не попадал, потому что полиция действовала нерешительно и не могла найти переводчиков, писателей и редакторов, постоянно менявших адреса. Спустя некоторое время, когда произошел военный переворот, тех, кто скрывался, стали потихоньку ловить, и Ка, осужденный за политическую статью, которую он писал не сам, но которую, не читая, опубликовал, бежал в Германию.
– Тебе было трудно в Германии? – спросила Ипек.
– Меня спасло то, что я не смог выучить немецкий, – ответил Ка. – Мое существо сопротивлялось немецкому, и в конце концов я сберег свою душу и чистоту мыслей.
Боясь показаться смешным из-за того, что внезапно рассказал обо всем, но счастливый тем, что Ипек его слушает, Ка поведал ей до тех пор никому не рассказывавшуюся историю молчания, в котором он похоронил себя, историю о том, что он уже четыре года не мог писать стихи.
– По вечерам в маленькой квартире, которую я снимаю недалеко от вокзала, с единственным окном, из которого открывается вид на крыши Франкфурта, я в безмолвии вспоминал счастливое время, оставшееся позади, и это заставляло меня писать стихи. Спустя какое-то время меня стали приглашать почитать стихи турецкие эмигранты, узнавшие, что в Турции я был немного известен как поэт, муниципалитеты, библиотеки и третьеразрядные школы, желавшие привлечь турок, и турецкие общины, хотевшие, чтобы дети познакомились с поэтом, пишущим по-турецки.
Ка садился во Франкфурте на один из немецких поездов, постоянно поражавших его точностью расписания и порядком, и, проезжая мимо изящных колоколен отдаленных городков, мимо темноты в сердце буковых рощ и мимо здоровых детей, возвращающихся домой со школьными рюкзаками на спине, сквозь затуманенные окна ощущал все то же безмолвие, чувствовал себя как дома, поскольку совсем не понимал языка этой страны, и писал стихи. Если он не ехал в другой город читать стихи, тогда он каждое утро выходил из дому в восемь и, пройдя по Кайзерштрассе, шел в муниципальную библиотеку на проспекте Цайля и читал. «Там было столько английских книг, что мне хватило бы на двадцать жизней». Подобно детям, которые знают, что смерть еще очень далеко, он спокойно читал все, что ему хотелось: романы девятнадцатого века, которые обожал, английских поэтов-романтиков, книги по истории инженерного дела, музейные каталоги. Сидя в муниципальной библиотеке, он переворачивал страницы, заглядывал в старые энциклопедии, задерживался на какое-то время на иллюстрациях, вновь перечитывал романы Тургенева и, несмотря на то что слышал шум города, внутри себя ощущал то же безмолвие, что и в поезде. И когда по вечерам, изменив маршрут, он брел вдоль реки Майн мимо Еврейского музея и когда по выходным бродил из одного конца города в другой, все то же безмолвие сопровождало его.
– Через некоторое время оно стало занимать в моей жизни так много места, что я перестал слышать беспокоящий шум, с которым мне нужно было бороться, чтобы писать стихи, – сказал Ка. – С немцами я вообще не разговаривал. А отношения с турками, которые считали меня и умником, и интеллектуалом, и полусумасшедшим, у меня уже были не очень хорошими. Я ни с кем не встречался, ни с кем не разговаривал и стихи тоже не писал.
– Но в газете пишут, что сегодня вечером ты прочитаешь свое самое последнее стихотворение.
– У меня нет самого последнего стихотворения, так что не прочитаю.
В кондитерской, кроме них, было еще двое. За столиком у противоположной стены, рядом с окном, в полумраке сидели невзрачный молодой человек и терпеливо пытающийся ему что-то объяснить мужчина средних лет, худощавый и усталый. В огромном окне у них за спиной были видны летящие в темноту хлопья снега, на которые падал розоватый свет от неоновых букв вывески кондитерской, и на этом фоне два погруженных в разговор человека в противоположном углу казались частью скверного черно-белого фильма.
– Моя сестра Кадифе неудачно сдала экзамены в университете за первый год, – сказала Ипек. – На второй год она выдержала экзамены в здешний педагогический институт. Худой человек, сидящий вон там, за моей спиной, в самом углу, – директор института. Отец очень любит мою сестру. После гибели матери в автомобильной аварии он остался один и решил приехать сюда, к нам. Это было три года назад. Вскоре я рассталась с Мухтаром. Мы стали жить все вместе. Здание отеля, наполненное призраками и вздохами умерших, принадлежит нам совместно с родственниками. В трех комнатах живем мы.
В годы активной деятельности левых организаций, студентами, Ка и Ипек не были близко знакомы. Правда, Ка, как и многие другие, сразу обратил внимание на семнадцатилетнюю красавицу в коридорах факультета литературы, где такие высокие потолки. На следующий год он знал Ипек уже как жену Мухтара, своего друга-поэта, с которым они состояли в одной ячейке; тот, как и Ипек, был родом из Карса.
– Мухтар унаследовал от своего отца семейное дело, торговлю продукцией компаний «Арчелик» и «Айгаз», – сказала Ипек. – За все эти годы, после того как мы вернулись сюда, у нас так и не появилось детей. Он начал возить меня к врачам в Стамбул, в Эрзурум, и расстались мы потому, что детей не было. Но Мухтар, вместо того чтобы снова жениться, посвятил себя религии.
– Почему все посвящают себя религии? – спросил Ка.
Ипек не ответила, и какое-то время они смотрели черно-белый телевизор на стене.
– Почему в этом городе все совершают самоубийства? – спросил Ка.
– Не все, а молодые девушки и женщины, – ответила Ипек. – Мужчины посвящают себя религии, а женщины кончают с собой.
– Почему?
Ипек посмотрела на него так, что Ка почувствовал, что в его вопросе, заставившем ее торопливо искать ответ, было нечто неуважительное и бесцеремонное. Они немного помолчали.
– Я должен встретиться с Мухтаром, чтобы взять у него интервью о выборах, – сказал Ка.
Ипек сразу встала и, подойдя к кассе, позвонила по телефону.
– Он тебя ждет, – сказала она, вернувшись и усаживаясь. – До пяти часов в областном отделении партии.
Наступила пауза, и Ка заволновался. Если бы дороги не были засыпаны снегом, он бежал бы отсюда первым же автобусом. Ка чувствовал глубокую жалость к городу, его вечерам и забытым людям. Он невольно перевел взгляд за окно, и они оба долгое время смотрели на падавший снег, как люди, у которых достаточно времени, чтобы не обращать внимания на течение жизни. Ка чувствовал себя беспомощным.
– Ты и в самом деле приехал из-за выборов и самоубийств? – спросила Ипек.
– Нет, – ответил Ка. – Я узнал в Стамбуле, что ты развелась с Мухтаром. Я приехал сюда, чтобы на тебе жениться.
Сначала Ипек засмеялась, приняв это за милую шутку, но потом густо покраснела. После долгой паузы он почувствовал по глазам Ипек, что она видит его насквозь. «У тебя даже нет терпения, чтобы хоть ненадолго скрыть свое намерение, как-то подружиться со мной, поухаживать, – говорили глаза Ипек. – Ты приехал сюда не потому, что любишь меня и думаешь обо мне, а потому, что узнал, что я развелась, а ты помнишь мою красоту и считаешь, что я нахожусь в трудном положении из-за того, что живу в Карсе».
Твердо решив наказать себя за бессовестное желание счастья, из-за которого его уже мучил стыд, Ка представил и другую безжалостную мысль Ипек о них обоих: «Нас объединяет то, что наши ожидания и мечты не сбылись». Но Ипек ответила совершенно не так, как ожидал Ка.
– Я всегда верила, что ты будешь хорошим поэтом. У тебя отличные книги, поздравляю.
Как и во всех чайных, закусочных и отелях Карса, здесь на стенах тоже висели виды не окрестных гор, которыми местные жители очень гордились, а Швейцарских Альп. Пожилой официант, который недавно принес чай, сидел в окружении блюд с шоколадом и пирожками, сверкавшими маслом и позолоченной бумагой в тусклом свете ламп, рядом с кассой, лицом к Ка и Ипек, спиной к другим столам, и с довольным видом смотрел черно-белый телевизор на стене. Ка, готовый смотреть куда угодно, кроме глаз Ипек, сосредоточился на фильме. В фильме турецкая актриса, блондинка в бикини, убегала по песчаному берегу, а двое усатых мужчин ее ловили. Между тем в полумраке у противоположной стены маленький человек поднялся с места и, направив пистолет на директора педагогического института, начал говорить что-то, что Ка не мог расслышать. Потом Ка понял, что, когда директор начал отвечать, тот выстрелил. Он понял это не по звуку выстрела, который слышал неотчетливо, а потому, что увидел, как от удара вонзившейся в тело пули директор упал со стула.
Ипек повернулась и тоже наблюдала сцену, за которой следил Ка.
Официанта на том месте, где только что видел его Ка, уже не было. Маленький человек вышел из-за столика и направил пистолет на директора, лежавшего на полу. Тот что-то ему говорил. Из-за того, что у телевизора был включен звук, разобрать его слова было невозможно. Маленький человек выстрелил в директора еще три раза и мгновенно исчез, выйдя в дверь, находившуюся за его спиной. Ка так и не увидел его лица.
– Пойдем, – сказала Ипек. – Не надо оставаться здесь.
– Ловите! – закричал Ка осипшим голосом. Потом сказал: – Давай позвоним в полицию, – но не мог сдвинуться с места. И сразу же после этого побежал за Ипек.
В двустворчатых дверях кондитерской «Новая жизнь» и на лестнице, по которой они быстро спустились, никого не было.
В один миг они оказались на покрытой снегом мостовой и пошли очень быстро. Ка думал: «Никто не видел, как мы оттуда вышли», это его успокаивало, потому что он чувствовал себя так, будто сам совершил преступление. Его намерение жениться, в котором он теперь раскаивался, и стыд оттого, что сказал об этом, словно навлекли на него заслуженное наказание. Теперь ему не хотелось никого видеть.
Когда они дошли до угла проспекта Казыма Карабекира, Ка уже начал много чего бояться, но в то же время чувствовал счастье от молчаливой близости, возникшей между ним и Ипек оттого, что теперь у них была общая тайна. Когда в свете простой электрической лампочки, освещавшей ящики с апельсинами и яблоками у дверей делового центра «Халит-паша» и отражавшейся в зеркале соседней парикмахерской, Ка увидел на глазах у Ипек слезы, его охватила тревога.
– Директор педагогического института не пускал на уроки студенток в платках, – проговорила она. – Поэтому его, бедного, и убили.
– Давай сообщим в полицию, – сказал Ка, вспомнив, что когда-то левые ненавидели эти слова.
– Они всё поймут и так. А может быть, они уже даже сейчас всё знают. Областное отделение Партии благоденствия наверху, на втором этаже. – Ипек показала на вход в деловой центр. – Расскажи о том, что видел, Мухтару, чтобы он не удивлялся, когда к нему придут из НРУ[18 - Национальное разведывательное управление.]. И вот еще что: Мухтар хочет опять на мне жениться, не забудь об этом, когда будешь с ним разговаривать.
5
Учитель, можно я спрошу?
Первый и последний разговор между убийцей и убитым
На теле директора педагогического института, в грудь и голову которому выстрелил невзрачный человек, пока Ка и Ипек обменивались взглядами, был толстым пластырем укреплен потайной диктофон. Приклеили туда этот импортный прибор марки «Грюндиг» бдительные сотрудники Карсского отделения Национального разведывательного управления. Прямые угрозы, которые директор получал в последнее время из-за того, что не пускал девушек в платках в институт и на занятия, а также информация, полученная из религиозных кругов в Карсе агентами НРУ, вынуждали принять защитные меры, но директор, хотя и не был религиозен, верил в судьбу не меньше любого набожного правоверного и посчитал, что лучше обойтись без медведеподобных охранников, а вместо этого записывать на пленку угрожавших ему и затем их арестовывать – так будет убедительнее. Увидев, что в кондитерской «Йени хайят», куда он случайно зашел поесть сладких лепешек с грецкими орехами, которые очень любил, к нему приближается какой-то незнакомец, он включил диктофон, как делал это всегда в подобных случаях. Я получил от его вдовы, все еще скорбящей по нему спустя многие годы, и от его дочери, ставшей известной манекенщицей, запись разговора на ничуть не пострадавшей пленке, извлеченной из диктофона, который, хотя в него и попали две пули, не смог спасти жизнь директору.
«Здравствуйте, учитель, вы меня узнали?» / «Нет, не припоминаю». / «Я тоже так думаю, учитель, потому что мы совсем не знакомы. Я пытался встретиться с вами вчера вечером и сегодня утром. Вчера полиция завернула меня от дверей института. Сегодня утром войти-то мне удалось, но к вам меня не пустила ваша секретарша. Я решил подойти к вам в дверях перед тем, как вы пойдете в аудиторию. Тогда вы меня видели. Помните, учитель?» / «Не помню». / «Вы не можете вспомнить, видели ли вы меня?» / «О чем вы хотели поговорить со мной?» / «Да обо всем. Мне хотелось бы говорить с вами часами, а то и несколько дней подряд. Вы очень уважаемый, образованный, просвещенный человек, вы профессор, специалист по сельскому хозяйству. Мы, к сожалению, люди не ученые. Но есть тема, по которой я немало прочел. На эту тему и хочу с вами поговорить. Учитель, простите, я не отнимаю у вас время, нет?» / «Ну что вы!» / «Простите, вы не позволите мне сесть? Эта тема требует обстоятельного разговора». / «Пожалуйста, прошу вас». (Слышно, как выдвигают стулья и садятся.) / «Вы едите лепешку с грецкими орехами, учитель. У нас в Токате растут очень большие ореховые деревья. Вы не были в Токате?» / «Сожалею, не бывал». / «Мне очень жаль, учитель. Если приедете, пожалуйста, остановитесь у меня. Всю свою жизнь, все свои тридцать шесть лет я прожил в Токате. Токат очень красив. Турция тоже очень красивая. (Пауза.) Но как жаль, что мы не знаем свою страну, не любим наших людей. И даже считается достоинством предавать, не уважать эту страну, эту нацию. Учитель, простите, можно я спрошу, вы ведь не атеист?» / «Нет». / «Так говорят, но я не допускал, чтобы такой образованный человек, как вы, мог отрицать – боже упаси – Аллаха. Не надо говорить, но вы ведь не еврей, не так ли?» / «Нет». / «Вы мусульманин?» / «Мусульманин, хвала Аллаху!» / «Учитель, вы смеетесь, но тогда, пожалуйста, серьезно ответьте вот на этот мой вопрос. Потому что для того, чтобы получить от вас ответ на этот вопрос, я зимой, под снегом, приехал сюда из Токата». / «Откуда вы слышали обо мне в Токате?» / «Учитель, стамбульские газеты не пишут о том, как вы не пускаете на учебу наших девушек, преданных Его религии и Его книге и покрывающих свою голову. Они заняты скандальными историями о стамбульских манекенщицах. Но в нашем прекрасном Токате есть мусульманское радио „Флаг“, оно рассказывает о том, где в нашей стране притесняют правоверных». / «Я не притесняю правоверных, я тоже боюсь Аллаха». / «Учитель, я уже два дня в пути сквозь снег и ураган; в автобусе я все время думал о вас и, поверьте, очень хорошо знал, что вы скажете: „Я боюсь Аллаха!“ Тогда я все время представлял себе, что задам вам этот вопрос. Если вы боитесь Аллаха, уважаемый профессор Нури Йылмаз, и если вы, уважаемый учитель, верите, что Священный Коран – это слово Аллаха, тогда ну-ка скажите мне, что вы думаете о величии прекрасного тридцать первого аята суры „Нур“?»[19 - Сура «Свет», иначе – сура «Нур», 24-я сура Корана.] / «Да, в этом аяте очень ясно указывается, что женщины должны покрывать голову и даже скрывать свое лицо». / «Вы очень хорошо и правильно сказали, молодец, учитель! Тогда можно задать еще один вопрос? Как вы сочетаете это повеление Аллаха с тем, что не пускаете наших девушек на учебу?» / «Это приказ нашего светского государства: не пускать девушек с покрытой головой в аудитории и даже в учебные заведения». / «Учитель, простите, можно задать вопрос? Что важнее: приказ государства или приказ Аллаха?» / «Хороший вопрос. Но в светском государстве это вещи, друг с другом не связанные». / «Вы очень правильно сказали, учитель, хочу поцеловать вашу руку. Не бойтесь, учитель, дайте, дайте, посмотрите, я много раз поцелую вашу руку. Спасибо. Видите, как я вас уважаю? А сейчас, учитель, пожалуйста, разрешите мне задать еще один вопрос». / «Пожалуйста, прошу вас». / «Учитель, хорошо, значит, светскость означает безбожие?» / «Нет». / «Тогда почему под предлогом светскости наших девушек-мусульманок, выполняющих то, что предписывает им религия, не пускают на занятия?» / «Сынок, ей-богу, споры об этих вопросах ни к чему не приведут. Целыми днями на стамбульских телеканалах об этом говорят, и что? Ни девушки не снимают платки, ни государство их в таком виде на занятия не пускает». / «Хорошо, учитель, можно задать еще вопрос? Великодушно меня простите, но, когда девушек, которые покрывают себе голову, этих наших трудолюбивых, благовоспитанных, послушных, с таким трудом выращенных девушек, лишают права на образование, разве это соответствует нашей конституции, свободе образования и религии? Учитель, скажите, пожалуйста, ваша совесть не протестует?» / «Если эти девушки такие послушные, то они и голову откроют. Сынок, как тебя зовут, где ты живешь, чем занимаешься?» / «Учитель, я работаю заварщиком чая в чайной „Шенлер“, прямо по соседству с известной баней „Перване“ в Токате. Там я отвечаю за печи, за чайники. Как зовут меня – не важно. И я весь день слушаю радио „Флаг“. Иногда я запоминаю рассказы о несправедливости, причиненной мусульманам, и, учитель, поскольку я живу в демократическом государстве и поскольку я свободный человек, который поступает, как ему хочется, я сажусь в автобус и, где бы в Турции это ни случилось, еду туда к человеку, о котором я слышал, и, глядя ему в глаза, спрашиваю об этой несправедливости. Поэтому, пожалуйста, ответьте на мой вопрос, учитель. Что важнее – приказ государства или приказ Бога?» / «Споры об этом ни к чему не приведут. В каком отеле ты остановился?» / «Донесете в полицию? Не бойтесь меня, учитель. Я не состою ни в какой религиозной организации. Я ненавижу терроризм и верую в борьбу мыслей и любовь Аллаха. И поэтому хотя я и нервный, но после идейных сражений я и пальцем никого не трону. Я только хочу, чтобы вы ответили на такой вот вопрос. Учитель, извините, разве страдания этих девушек, которых вы тираните у дверей университета, не причиняют боль вашей совести? Ведь в сурах „Нур“ и „Ахзаб“[20 - Сура «Союзники», 33-я сура Корана.] Священного Корана, который является словом Аллаха, все сказано ясно». / «Сынок, Священный Коран говорит: „Отрежьте руку вору“, но наше государство не отрезает. Почему ты ничего не возражаешь против этого?» / «Очень хороший ответ, учитель. Я поцелую вам руку. Но разве рука вора и честь наших женщин – одно и то же? Согласно исследованиям американского профессора-мусульманина Марвина Кинга, негра, в исламских государствах, где женщины закрывают себя, количество изнасилований снижается вплоть до исчезновения, а случаи нападения на женщин почти не встречаются. Женщина, спрятанная под чаршафом, будто заранее говорит мужчинам своей одеждой: „Пожалуйста, не беспокойте меня!“ Учитель, пожалуйста, разрешите мне спросить: выгоняя из общества покрывающую голову женщину, оставляя ее без образования и делая предметом всеобщего почитания бесстыдно оголившихся женщин, мы хотим сделать так, чтобы честь наших женщин гроша ломаного не стоила, как это произошло в Европе после сексуальной революции, а себя, простите великодушно, мы хотим опустить до положения сводников?» / «Сынок, я съел свою лепешку, извини, я ухожу». / «Сядьте на свое место, учитель, сядьте, или я воспользуюсь вот этим. Видите, учитель, что это?» / «Пистолет». / «Да, учитель, не взыщите, я ради вас проделал такой путь, я не дурак и подумал, что вы, может быть, даже слушать не станете, принял меры». / «Сынок, как тебя зовут?» / «Вахит Сюзме, Салим Фешмекян, какая разница, учитель? Я безымянный защитник безымянных героев, которые терпят несправедливость и борются за свою веру в этой светской и материалистической стране. Я не состою ни в какой организации. Я уважаю права человека и совсем не люблю насилие. Поэтому я кладу пистолет в карман и прошу вас, чтобы вы ответили только на один вопрос». / «Хорошо». / «Учитель, эти девушки, которых воспитывали годами, – свет очей родителей, умные, трудолюбивые, и каждая – первая отличница в своем классе. А что вы сделали с ними по приказу из Анкары? Для начала стали обращаться с ними так, будто их не существует. Если во время проверки посещаемости их имена записывали в ведомость, вы стирали их, потому что они носят платки. Если семь студенток занимались с преподавателем и одна из них была в платке, то, считая ее отсутствующей, вы распоряжались принести им только шесть стаканов чая. Вы доводили этих якобы отсутствующих девушек до слез. Но и этого вам было мало. По новому приказу из Анкары вы сначала перестали пускать их в классы и стали выставлять их в коридор, а затем из коридора выгнали за дверь, на улицу. Когда горстка девушек-героинь, упрямо настаивающих на своем и не снимавших платок, дрожа от холода, ждала на крыльце, чтобы рассказать всем о своих бедах, вы позвонили в полицию». / «Полицию вызвали не мы». / «Учитель, побойтесь и не врите мне, потому что у меня в кармане пистолет. Вечером того дня, когда полиция утащила девушек в кутузку, не мешала вам ваша совесть уснуть, а?» / «Конечно, платок превратился в символ, в предлог для политической игры, и из-за этого наши девушки стали еще несчастнее». / «Какая игра, учитель? Увы, девушка, выбирающая между учебой и честью, испытавшая нервный срыв, покончила с собой. Это игра?» / «Сынок, ты очень разгневан, но разве тебе не приходило в голову, что за тем, что вопрос о платке принял такую политическую окраску, стоят внешние силы, которые хотят разделить и ослабить Турцию?» / «Если вы пустите этих девушек на учебу, то платок перестанет быть проблемой, разве не так?» / «Но ведь дело не только в моем желании, сынок! Это все Анкара. Моя жена тоже носит платок». / «Не хитрите, учитель, а отвечайте на вопрос, который я сейчас задал». / «На какой вопрос?» / «Вас совесть не мучает?» / «Я тоже отец, сынок, конечно же, я очень огорчаюсь из-за этих девушек». / «Послушайте, я умею держать себя в руках, но я человек нервный. Как только я вскипаю, все, конец. В тюрьме я побил парня, который зевал, не прикрывая рта; я всех в камере людьми сделал, все избавились от дурных привычек, стали совершать намаз. И вы сейчас не увиливайте, а отвечайте на мой вопрос. Что я только что сказал?» / «Что ты сказал, сынок? Опусти пистолет». / «Я спрашивал не о том, есть ли у вас дочь и не огорчаетесь ли вы». / «Извини, сынок, о чем ты спросил?» / «Не задабривай меня из-за страха перед пистолетом. Вспоминай, что я спросил». (Пауза.) / «О чем вы спросили?» / «Я спросил, безбожник, не мучает ли тебя совесть». / «Мучает, конечно же». / «Тогда зачем ты так поступаешь, бесчестный?» / «Сынок, я преподаватель, который вам в отцы годится. Разве Священный Коран велит оскорблять старших, грозя им пистолетом?» / «Ты даже не заикайся о Священном Коране, ладно? И по сторонам не смотри, как будто просишь о помощи: закричишь – не пожалею, убью. Понятно?» / «Понятно». / «Тогда ответь вот на какой вопрос: какая польза будет стране от того, что девушки с покрытой головой снимут платок? Назови причину, которую ты скормил своей совести, например скажи, что, если они снимут платок, европейцы будут лучше к ним относиться, будут считать их за людей, – по крайней мере, я пойму тебя и не убью, сразу положу пистолет». / «Уважаемый молодой человек. У меня тоже есть дочь, она ходит с непокрытой головой. Как я не вмешивался в привычки ее матери, которая носит платок, так не стал вмешиваться и в привычки дочери». / «Почему твоя дочь ходит без платка, она хочет стать артисткой?» / «Она мне такого не говорила. Она изучает в Анкаре связи с общественностью. Когда я прославился из-за этой проблемы с платками, когда у меня появились неприятности и я переживал, когда сталкивался с клеветой, с угрозами, со злобой моих врагов или, как вы, справедливо разгневанных людей, моя дочь всегда поддерживала меня. Она звонила из Анкары…» / «И что она говорила – ой, папочка, держись, я стану актрисой?» / «Нет, сынок, так она не говорит. Она сказала: „Я не решилась без платка войти в класс, в котором все девочки были в платках, я была вынуждена надеть платок“». / «Ну и что за вред ей будет, если она против своей воли наденет платок?» / «Ей-богу, я это не обсуждаю. Вы мне сказали назвать мотив». / «То есть ты, подлец, для того чтобы твоя собственная дочь была довольна, подговариваешь полицию побить в дверях этих верующих, послушных воле Аллаха девушек и, издеваясь над ними, подталкиваешь их к самоубийству?» / «Мотивы моей дочери – это в то же время мотивы многих других турецких женщин». / «Пока девяносто процентов женщин носят платок, что за мотивы у каких-то других артисток, я не понимаю. Ты, подлый тиран, гордишься тем, что твоя дочь раздевается, но заруби себе на носу: я не профессор, но на эту тему читал больше, чем ты». / «Пожалуйста, не направляйте на меня пистолет, уберите его, вы нервничаете, а потом, если он выстрелит, будете жалеть». / «О чем мне жалеть-то? Я ведь, собственно, затем и ехал два дня сквозь снег, в жуткую погоду, чтобы прикончить неверного. Священный Коран говорит, что убийство тирана, притесняющего верующих, дозволено. Я вновь даю тебе последний шанс, потому что мне все же тебя жалко: назови хоть одну причину, по которой девушки в платках должны оголиться и которую примет твоя совесть, тогда, клянусь, я тебя не убью». / «Если женщина снимет платок, она займет в обществе более достойное, более уважаемое место». / «Наверное, речь идет о твоей дочери, которая хочет стать артисткой. Однако платок, напротив, спасает женщину от приставаний, от изнасилования, от унижения и позволяет ей чувствовать себя спокойнее, когда она выходит на люди. Как указывают многие женщины, ставшие носить чаршаф, среди которых и бывшая танцовщица Меляхат Шандра, исполнявшая танец живота, это спасает женщину от положения несчастной вещи, возбуждающей животные чувства у мужчин на улице, стремящейся превзойти других женщин в привлекательности и потому постоянно делающей макияж. Как указывает американский профессор-негр Марвин Кинг, если бы знаменитая актриса Элизабет Тейлор последние двадцать лет носила чаршаф, то не попала бы в сумасшедший дом, стесняясь своей полноты, а была бы счастлива. Извините, учитель, можно спросить: почему вы смеетесь, учитель, мои слова смешны? (Пауза.) Говори, ты, подлый атеист, над чем ты смеешься?» / «Уважаемый молодой человек, поверьте, я не смеюсь, а если уж и смеюсь, то оттого, что нервничаю!» / «Нет, ты смеялся осознанно!» / «Уважаемый молодой человек, душа моя полна сострадания к несчастьям нашей страны, таким, как твои, как жалобы девушек в платках, к молодым людям, которые терпят унижения». / «Не подлизывайся понапрасну! Я вовсе не страдаю. А вот ты сейчас будешь страдать за то, что смеялся над девушками, покончившими с собой. Судя по тому, что ты смеешься, ты даже не собираешься раскаиваться. Раз так, я тебе сейчас сразу проясню ситуацию. Исламский суд борцов за веру давно осудил тебя на смерть, решение было принято единогласно пять дней назад в Токате, а меня отправили исполнить его. Если бы ты не смеялся, если бы раскаялся, может быть, я простил бы тебя. А теперь возьми этот лист, читай приговор… (Пауза.) Не плачь, как баба, громко читай, давай, бесчестный ты человек, или же я немедленно убью тебя». / «„Я, профессор-атеист Нури Йылмаз…“ Уважаемый молодой человек, я не атеист…» / «Давай читай». / «Молодой человек, пока я буду читать, вы меня убьете?» / «Если ты не будешь читать – убью. Ну, давай читай». / «„Будучи орудием тайного плана по превращению мусульман светской Турецкой Республики в рабов Запада, лишению их чести и веры, я так мучил религиозных, верующих девушек за то, что они не снимают платок и не нарушают предписаний Священного Корана, что в конце концов одна девушка-мусульманка, не выдержав страданий, покончила с собой…“ Уважаемый молодой человек, если позволите, здесь я возражаю; пожалуйста, сообщите это комиссии, которая вас прислала. Эта девушка повесилась не потому, что ее не пускали учиться, не из-за того, что у нее был строгий отец, а, как сообщило нам Национальное разведывательное управление, из-за любовных страданий, как ни жаль». / «В предсмертной записке об этом ни слова». / «Я говорю это, рассчитывая на помилование, молодой человек, – пожалуйста, опустите пистолет – после того как эта неопытная девушка, не выйдя даже замуж, неразумно отдала свою невинность одному полицейскому на двадцать пять лет старше ее, этот человек сказал, что он, к сожалению, женат и вовсе не собирается жениться на ней…» / «Замолчи, бесстыжий. Это делает твоя шлюха-дочь». / «Не делай этого, сынок, не делай. Если ты меня убьешь, то и твое будущее будет омрачено». / «Скажи: „Я раскаялся!“» / «Я раскаялся, сынок, не стреляй». / «Открой рот, я засуну тебе пистолет… Сейчас ты нажми на курок над моим пальцем. Сдохнешь как безбожник, но, по крайней мере, с честью». (Пауза.) / «Сынок, посмотри, до чего я дошел, в таком возрасте плачу, умоляю, жалею не себя, а тебя. Жаль твою молодость, ты же станешь убийцей». / «Тогда сам спусти курок! И узнай сам, какая это боль – самоубийство». / «Сынок, я мусульманин, я против самоубийств!» / «Открой рот. (Пауза.) Не плачь так… Тебе раньше совсем не приходило в голову, что однажды придется дать ответ? Не плачь, а то выстрелю». / (Издалека голос пожилого официанта.) «Сударь, хотите принесу чай на ваш стол?» / «Нет, не надо. Я уже ухожу». / «Не смотри на официанта, читай продолжение своего смертного приговора». / «Сынок, простите меня». / «Читай, я сказал». / «Я стыжусь всего того, что сделал, я знаю, что заслужил смерть, и для того, чтобы Всевышний Аллах простил меня…» / «Давай читай…» / «Уважаемый молодой человек, оставь старика ненадолго, пусть он поплачет. Оставь, я хочу подумать в последний раз о жене, о дочери». / «Подумай о девушках, над которыми ты издевался. У одной случилось нервное расстройство, четверых на третьем курсе выгнали с учебы, одна покончила с собой, все заболели и слегли оттого, что дрожали у дверей, у всех жизнь пошла под откос». / «Уважаемый молодой человек, я очень раскаиваюсь. Но подумай, разве тебе стоит становиться убийцей, убив такого, как я?» / «Ладно. (Пауза.) Я подумал, учитель, слушай, что мне в голову пришло». / «Что?» / «Для того чтобы тебя найти и исполнить смертный приговор, я два дня без толку бродил по этому убогому Карсу. И когда, решив, что не судьба, я купил обратный билет в Токат и в последний раз пил чай…» / «Сынок, если ты думаешь, убив меня, сбежать из Карса на последнем автобусе, то дороги закрыты, шесть автобусов отменили, потом не жалей». / «Я как раз об этом думал, когда Аллах прислал тебя в эту кондитерскую „Йени хайят“. То есть если Аллах тебя не прощает, мне тебя прощать, что ли? Говори свое последнее слово, читай "Аллах велик"»[21 - Название молитвы.]. / «Сядь на стул, сынок, это государство всех вас поймает, всех вас повесит». / «Молись». / «Успокойся, сынок, подожди, присядь, подумай еще. Не спускай курок, подожди. (Звук выстрела, грохот падающего стула.) Не надо, сынок!» (Еще два выстрела. Тишина, стон, звуки из телевизора. Еще один выстрел. Тишина.)
6