Ведь это почти то же, что находим мы и в знаменитой «Родине», где Некрасов несомненно уже говорит о самом себе:
И вот они опять, знакомые места,
::::::::::::::.
Где было суждено мне Божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть,
Но ненависть в душе постыдно притая,
Где иногда бывал помещиком и я;
Где от души моей, довременно растленной,
Так рано отлетел покой благословенный
И не ребяческих желаний и тревог
Огонь томительный до срока сердце жег…
Какие тяжелые, поистине кошмарные воспоминания вынес поэт из своего детства, видно из заключительных строк той же «Родины»:
И, с отвращением кругом кидая взор,
С отрадой вижу я, что срублен темный бор…
После этого отнюдь не кажется преувеличением страдальческий крик:
Всему, что, жизнь мою опутав с первых лет,
Проклятьем на меня легло неотразимым,
Всему начало здесь, в краю моем родимом!
По счастью, в том же родном краю и в том же раннем детстве Некрасова лежит начало и всему, что было благословением его жизни. Это – обаятельно-светлый образ рано умершей мученицы-матери, навсегда воплотившей для него идеал любви и гуманности! Без преувеличения можно сказать, что более трогательного, более поэтического образа не знает не только русская поэзия, но, быть может, и вся русская литература… Смягчая и просветляя мрачные звуки некрасовской лиры, образ этот не раз спасал и самого поэта от конечного падения…
Повидайся со мною, родимая,
Появись легкой тенью на миг!
Всю ты жизнь прожила нелюбимая,
Всю ты жизнь прожила для других.
С головой, бурям жизни открытою,
Весь свой век под грозою сердитою
Простояла ты, грудью своей
Защищая любимых детей.
::::::::::::::
Треволненья мирского далекая,
С неземным выраженьем в очах,
Русокудрая, голубоокая,
С тихой грустью на бледных устах,
Под грозой величаво-безгласная
Молода умерла ты, прекрасная,
И такой же явилась ты мне
При волшебно-светящей луне.
Да! я вижу тебя, бледнолицую,
И на суд твой себя отдаю.
Не робеть перед правдой-царицею
Научила ты музу мою:
Мне не страшны друзей сожаления,
Не обидно врагов торжество,
Изреки только слово прощения
Ты, чистейшей любви божество!
:::::::::::::
Увлекаем бесславною битвою,
Сколько раз я над бездной стоял,
Поднимался твоею молитвою,
Снова падал – и вовсе упал!..
Выводи на дорогу тернистую!
Разучился ходить я по ней,
Погрузился я в тину нечистую
Мелких помыслов, мелких страстей.
От ликующих, праздно болтающих,
Обагряющих руки в крови
Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви!
Читатель, конечно, десятки раз перечитывал эту бесконечно трогательную молитву-жалобу – и, тем не менее, мы уверены, что он не посетует на нас за длинную выписку…
«Если бы Некрасов ни одной строки больше не написал, кроме этого изумительного стихотворения, – говорит Н. К. Михайловский по поводу „Рыцаря на час“, – то оно одно уже обеспечивало бы ему „вечную память“; едва ли кто-нибудь, по крайней мере в молодости, мог читать его без предсказанных поэтом „внезапно хлынувших слез с огорченного лица“. Мне вспоминается один вечер или ночь зимой 1884-го или 1885 года. Я жил в Любани, ко мне приехали из Петербурга гости, большею частью уже немолодые люди, в том числе Г. И. Успенский. Поговорили о петербургских новостях, о том, о сем; потом кто-то предложил по очереди читать. Г. И. Успенский выбрал для себя „Рыцаря на час“. И вот: комната в маленьком деревянном доме; на улице, занесенной снегом, мертвая тишина и непроглядная тьма; в комнате, около стола, освещенного лампой, сидит несколько человек, повторяю, большею частию немолодых; Глеб Иванович читает; мы все слушаем с напряженным вниманием, хотя наизусть знаем стихотворение. Но вот голос чтеца слабеет, слабеет и – обрывается: слезы не дали кончить… Простите, читатель, это маленькое личное воспоминание. Но ведь оно, пожалуй, даже не личное. По всей России ведь рассыпаны эти маленькие деревянные домики на безмолвных и темных улицах; по всей России есть эти комнаты, где читают (или читали?) „Рыцаря на час“ и льются (или лились?) эти слезы…»
Для нас важно сейчас констатировать, что эта способность будить в читателях «благие порывы» в свою очередь заложена была в душу Некрасова его матерью. Полька по происхождению и воспитанию, против воли родителей вышедшая за русского офицера, после нескольких лет походной жизни она очутилась в чужой ей до тех пор, грубой обстановке захолустного помещичьего дома и здесь, окруженная «роем подавленных и трепетных рабов», одинокая, оскорбленная, увядала, как та сказочная царевна, которую жестокий колдун держит и терзает в плену… Но в сказке, с горечью говорит Некрасов в своих «Несчастных», придет благородный витязь, убьет злого волшебника и, бросив к ногам освобожденной красавицы клочья его негодной бороды, предложит ей свою руку и сердце… В действительности все было ужаснее. Без всякой надежды на освобождение, «любя, прощая, чуть дыша», «святая женская душа» целых двадцать лет провела в своей пустыне, – всю молодость, всю жизнь!
По счастью, мать Некрасова умела не только плакать и «легкой тенью» бродить по липовым аллеям грешневского сада; не умея бороться активно, она в высокой степени обладала способностью борьбы пассивной, она была «горда и упорна» (качество, всецело унаследованное и ее сыном-первенцем). Она могла терпеть, нести свой крест «в молчании рабы», но жила и действовала все-таки по-своему, так, как подсказывало ей любящее сердце. Ее сын и певец рассказывает, что, осужденная сама на страдания, за страдания же полюбила она и свою новую родину.
Несчастна ты, о родина, я знаю, —
влагает он в ее уста обращение к Польше начала тридцатых годов, эпохи первого польского восстания, —
Весь край в крови, весь заревом объят,
Но край, где я люблю и умираю,
Несчастнее, несчастнее стократ!
И в продолжение двадцати долгих лет она была ангелом-хранителем не только для собственных детей, но и для крепостных рабов. «Ты не могла голодному дать хлеба, ты не могла свободы дать рабу; но лишний раз не сжало чувство страха его души, но лишний раз из трепета и праха он поднял взор бодрее к небесам». И не может быть никакого сомнения в том, что семена любви к несчастному порабощенному народу посеяны были в душе нашего поэта именно рукою его страдалицы-матери. Рисуя впоследствии (в поэме «Пир на весь мир») симпатичный образ семинариста Гриши, Некрасов, быть может, не об одном Добролюбове вспоминал, когда говорил:
И скоро в сердце мальчика
С любовью к бедной матери
Любовь ко всей вахлачине
Слилась – и лет пятнадцати
Григорий твердо знал уже,
Что будет жить для счастия
Убогого и темного
Родного уголка…
Если не жить для счастья убогого и темного люда, то работать для него, несомненно, мечтал и юноша Некрасов. Гуманное влияние матери заключалось не в одном лишь примере, но и в непосредственном воздействии. Она была человеком образованным; на полях оставшихся после ее смерти польских книг, привезенных когда-то с далекой родины, сын ее – поэт – нашел впоследствии ряд заметок, обнаруживавших пытливый ум и глубокий интерес к предмету чтения. уходя мыслью к временам раннего детства, он припоминает, как в зимние сумерки у догорающего камина она держала его на коленях и ласковым, мелодическим голосом рассказывала под завывание вьюги сказки «о рыцарях, монахах, королях».
Потом, когда читал я Данте и Шекспира,
Казалось, я встречал знакомые черты:
То образы из их живого мира
В моем уме напечатлела ты.