Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Николай Некрасов. Его жизнь и литературная деятельность

Год написания книги
1907
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 17 >>
На страницу:
5 из 17
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Таким образом, и первая искра любви к поэзии была заронена в душу Некрасова тоже матерью; известно, что семи лет от роду он уже писал стихи, и даже сохранилось его детское четверостишие, обращенное к матери:

Любезна маменька, примите
Сей слабый труд
И рассмотрите,
Годится ли куда-нибудь.

Из всего этого видно, что чуткая, нервно-впечатлительная душа будущего поэта на заре сознательной жизни находилась под двумя резко противоположными влияниями; и, быть может, эти-то влияния и послужили фундаментом при создании загадочно-сложного, полного таких удивительных контрастов характера поэта; они же определили и характер его одновременно реальной и идеалистической музы.

Мы проходим мимо гимназического периода жизни Некрасова, так как в литературе имеются пока лишь глухие, отрывочные и часто противоречивые сведения об этих годах. Каковы были его учителя, товарищи? Какой уровень знаний и нравственного развития давала тогдашняя ярославская гимназия своим ученикам? Как жили, что делали и читали эти последние вне стен учебного заведения? Восстановить полную картину этих лет жизни Некрасова вряд ли уже удастся. Одно не подлежит сомнению: пребывание в гимназии в значительной степени освободило Некрасова от гнетущих пут отцовского деспотизма и рано развило в его характере черту самостоятельности. В родительскую деревню он приезжал в эти годы только на рождественские, пасхальные и летние каникулы, все же остальное время жил с младшим братом в городе на частной квартире, пользуясь почти безграничной свободой. Правда, к нему с братом приставлен был крепостной дядька, но надзор этот ограничивался лишь материальной стороной жизни молодых барчуков, а никак не умственной или нравственной. Существует указание (опирающееся, кажется, на рассказ сестры поэта), будто Некрасов-гимназист злоупотреблял этой свободой, участвуя в товарищеских пирушках и других нездоровых развлечениях, учась плохо и к гимназическому начальству относясь непочтительно (между прочим, он писал сатирические стихи на учителей, – обстоятельство, повлиявшее будто бы и на невольное удаление его из четвертого или пятого класса)…

Семейное предание это не следует, однако, принимать с абсолютным доверием. Известно ведь, как относится обыкновенно семья к исключенному из училища юноше: обвиняют во всем его одного, охотно преувеличивают и раздувают до грандиозных размеров его шалости, его распущенность… Тому, что в действительности все было далеко не так, порукой служат те же «Мечты и звуки», составившиеся главным образом из стихотворений, писанных в гимназические годы и, однако, проникнутых светлым идеализмом и глубоким религиозным чувством. Не такова была натура Некрасова, чтобы систематически предаваться лени, шалопайству и тем более распутству. Шестнадцатилетним юношей очутился он на еще большей свободе, в Петербурге, совсем уже вдали от родительского глаза, – и это ничуть не помешало ему (даже если и бывали временами увлечения и ошибки) упорно трудиться и идти по раз намеченному пути. Природная искра Божия и идеалистическое влияние матери, очевидно, были крепким щитом против всех недобрых и темных сил жизни.

3. Тяжелая рабочая юность. – Неумирающий идеал. – Смерть матери

За тяжелой порою детства и отрочества, омраченной ранним знакомством со всей грязью и ужасом крепостного строя русской жизни, последовала еще более безрадостная и мрачная юность. Вскоре она затмила собою самые ужасные воспоминания ранних лет, и, как это часто случается, юноше начало даже казаться, что позади остались одни лишь «ручейки, долины, холмики, лески и все, чем в доле беззаботной в деревне счастлив земледел, чему б теперь опять охотно душой предаться я хотел» («Мечты и звуки»).

Я был несчастней, —

сравнивает он дальше свою долю с долей земляка-товарища, тоже попавшего в Петербург, —

…Я пил дольше
Очарованье бытия,
Зато потом и плакал больше,
И громче жаловался я.

Как известно, из-за ссоры с отцом сын богатого сравнительно помещика, Некрасов очутился один-одинешенек на улицах огромного города, в положении почти нищего; но на психологическую сторону этого превращения как-то мало обращалось до сих пор внимания. По исключении из гимназии поэту грозила серьезная опасность пойти по следам предков, в ранние годы поступавших в военную службу и там, в душной атмосфере казармы, доканчивавших свое воспитание или, лучше сказать, развращение, начатое в рабовладельческой усадьбе. Военщина являлась в те времена не только последним прибежищем для всех недорослей из дворян, неудачников на других путях жизни, но и окружена была в глазах обывателя известным ореолом как одна из наиболее завидных жизненных карьер. О такой карьере для сына мечтал отец; толкали юношу на проторенный путь и материальные затруднения родителей; семья их все росла, а денежные средства благодаря широким привычкам главы дома все таяли (одно время Некрасова-отца соблазнила даже должность исправника): на продолжительную и значительную поддержку из дому юноша рассчитывать поэтому не мог. И вот летом 1838 года [5 - Сам Некрасов называл 1837 год, год смерти Пушкина, но точное указание сестры его (20 июня 1838 года), по-видимому, более соответствует действительности.] его отправили с рекомендательным письмом к жандармскому генералу Полозову в Петербург, для поступления на казенный счет в один из кадетских корпусов.

В Петербург Некрасов явился, письмо Полозову передал, но вместо корпуса стал готовиться к экзаменам в университет и, как бы бросая вызов ненавистному прошлому, в сентябрьской книжке «Сына Отечества» напечатал первое свое стихотворение – «Мысль»:

Спит дряхлый мир, спит старец обветшалый!..

Биографы поэта утверждают, что все это вышло случайно: Некрасов познакомился, мол, со студентом Глушицким, и тот так «увлек его рассказами о преимуществах университетского образования», что мысль о корпусе была брошена. В действительности вряд ли произошло это так уж случайно: ведь не Глушицкий же заставил Некрасова, почти на другой день по приезде в Петербург, понести свои стихи в журнал Полевого. Очевидно, и сам поэт не хуже других понимал все преимущества интеллектуальной карьеры перед фронтовой шагистикой. Знакомство со студенческим кружком сыграло, по всей вероятности, в его решении лишь роль последней капли, переполнившей чашу.

С легкой или, вернее, тяжелой руки Достоевского утверждается нередко, что «аннибаловой клятвой» Некрасова, данной им себе в юности, была клятва «не умереть на чердаке». Сам Достоевский высказывает эту странную мысль в довольно грубой и ядовитой форме: «Миллион – вот демон Некрасова… демон, который осилил, и человек остался на месте и никуда не пошел (?). Этот демон присосался еще к сердцу ребенка, ребенка пятнадцати лет, очутившегося на петербургской мостовой, почти бежавшего от отца… Тогда-то и начались, быть может, мечтания Некрасова, может быть, и сложились тогда же на улице стихи: в кармане моем – миллион! (из поэмы „Секрет“)» (!).

Никто другой из русских писателей не страдал столько от клеветы и сплетен мракобесов и личных недругов, как Некрасов. Это был, можно сказать, какой-то организованный поход… И думается, при всех недостатках характера и ошибках жизни нашего поэта главное основание, главную пищу этим сплетням дали его многочисленные публичные самообвинения, его горячие покаянные песни, плод высокоразвитой, исключительно чуткой совести… Теперь, когда факты жизни Некрасова – его заслуги и его «вины» – более или менее общеизвестны, мы, конечно, вправе назвать грубые намеки Достоевского по меньшей мере необдуманными. Конечно, никакого права не имел он отождествить уродливого героя некрасовской сатиры («И вот тебе, коршун, награда за жизнь воровскую твою!») с самим ее автором! Не имел он права утверждать и вообще, что жажда материального самообеспечения («демон миллиона»!) была будто бы с юных лет главным двигательным нервом духовной деятельности Некрасова… Не говоря уже о том, что никакого «миллиона», – как мы теперь знаем, – Некрасов к концу жизни не стяжал, утверждение это во всех отношениях абсурдно – оно разлетается в прах при первом прикосновении критики. Как, в самом деле, странно поведение некрасовского «демона»!

Придается огромное значение «аннибаловой клятве» Тургенева, выразившего свой протест против крепостного права в свойственной ему форме мягких художественных образов, которые так восхищают нас в «Записках охотника»; но разве же можно сравнивать этот «прекраснодушный», в сущности, протест с действительно пламенным протестом Некрасова, всю жизнь буквально горевшего «святым беспокойством» за судьбы народа? Здесь перед нами всеобъемлющая страсть, о которой поэт имел бы полное право сказать словами лермонтовского героя:

Я знал одной лишь думы власть,
Одну, но пламенную страсть:
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла!
Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской.

Эта страсть проникла в душу Некрасова еще в раннем отрочестве, на волжском берегу, при виде шедших бечевою и певших заунывные песни бурлаков.

О, горько, горько я рыдал,
Когда в то утро я стоял
На берегу родной реки,
И в первый раз ее назвал
Рекою рабства и тоски!
Что я в ту пору замышлял,
Созвав товарищей-детей,
Какие клятвы я давал —
Пускай умрет в душе моей,
Чтоб кто-нибудь не осмеял!

[6 - Несмотря на подзаголовок «Детство Валежникова», сразу видно, что в поэме «На Волге» Некрасов рисует собственное детство. По первоначальному плану стихотворение это составляло часть большой поэмы «Рыцарь на час», и пьеса, теперь известная под этим заглавием, называлась в прежних изданиях «Из поэмы Рыцарь на час, гл. VI: „Валежников в деревне“».]

Целых восемь лет (1838-1846) человек подвергается опасности зачахнуть от непосильной и неблагодарной работы, даже буквально умереть с голоду, а между тем стоило ему вернуться на лоно благонамеренности и, помирившись с отцом, поступить в корпус, и он снова был бы сыт, обеспечен и будущее улыбалось бы ему в виде, может быть, блестящей военной карьеры. «Он был бы, если бы захотел, – говорит Н. К. Михайловский, – блестящим генералом, выдающимся ученым, богатейшим купцом. Это мое личное мнение, которое, я думаю, впрочем, не удивит никого из знавших Некрасова». Однако мы знаем, что за все годы своей тяжелой юности он ни разу не подумал ни об одной из подобных возможностей «самообеспечения»… Рисуя впоследствии в «Несчастных» душевное состояние юноши, заброшенного в столичный омут, поэт писал:

Счастлив, кому мила дорога
Стяжанья, кто ей верен был
И в жизни ни однажды Бога
В пустой груди не ощутил.
Но если той тревоги смутной
Не чуждо сердце – пропадешь!
В глухую полночь, бесприютный,
По стогнам города пойдешь.

Так именно и было с Некрасовым. Не «дорога стяжанья» пленяла его; душой его владела иная властная сила, иная «смутная тревога» – страстная любовь к родине и народу, которая могла вылиться в единственно возможной в те времена форме служения родной литературе, – и, несмотря на все частные ошибки и, быть может, даже падения, сила эта всегда брала в его душе верх. Ниже мы помещаем записку Г. З. Елисеева, чрезвычайно интересно и оригинально освещающую эту сторону личности Некрасова; пока же ограничимся сказанным и вернемся к юным годам поэта, к тем обстоятельствам, при которых окончательно сформировались его личность и поэзия.

Первые годы пребывания Некрасова в Петербурге совпали с одним из самых печальных и мрачных периодов в истории русской журналистики вообще и петербургской в особенности. Впоследствии сам Некрасов так охарактеризовал этот период:

В то время пусто и мертво
В литературе нашей было.
Скончался Пушкин – без него
Любовь к ней публики остыла.
Ничья могучая рука
Ее не направляла к цели;
Лишь два задорных поляка
На первом плане в ней шумели…

И в самом деле, со смертью Пушкина литературный диапазон сразу резко сузился… Лучшие приуныли и пали духом, худшие подняли голову и обнаглели… Что касается общества, то оно еще помнило, как рассказывает Тургенев в «Литературных и житейских воспоминаниях», «удар, обрушившийся на самых видных его представителей лет двенадцать перед тем; и из всего того, что проснулось в нем впоследствии, особенно после 55 г., ничего даже не шевелилось, а только бродило – глубоко, но смутно – в некоторых молодых умах. Литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящегося в связи с другими, столь же и более важными проявлениями их, – не было, как не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы; а была словесность – и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали».

Действительно, не только в талантливых, но даже и в гениальных представителях литературы в конце тридцатых годов не было недостатка: загоралась яркая звезда Лермонтова; к голосу Белинского уже прислушивалась вся юная Россия; Гоголь был признанным главою «натуральной школы»; жив еще был и Жуковский… Но Белинский лишь в самом конце 1839 года переехал из Москвы в Петербург и в письмах отсюда к московским приятелям долгое время жаловался на полное одиночество. Жуковский жил при дворе и от журнального мира всегда стоял в стороне. Лермонтов, когда не находился в ссылке, вращался также в высшем обществе и к литературе относился с показным пренебрежением. Наконец, Гоголь, в котором в это время начинался уже печальный внутренний перелом в сторону пиетизма, жил большею частью в Риме и лишь редкими наездами бывал в Москве и Петербурге.

Во времена Пушкина кроме него самого, издававшего «Современник», во главе журналистики стоял такой даровитый и смелый боец за правду, как Полевой, но к концу тридцатых годов от этого смелого бойца уже оставалась одна жалкая тень. Жизнь заставила его пойти на компромиссы, и, сильно подавшись вправо, сделавшись поставщиком псевдопатриотических драм и фактическим редактором грече-булгаринского «Сына Отечества», он близко подошел к направлению «Северной пчелы». «Два задорных поляка», то есть Булгарин и Сенковский, играли в эти годы вообще непропорционально большую роль в петербургской журналистике. Несомненно, Сенковский был чище Булгарина, даровитее и умнее, но ум его, по остроумному выражению баснописца Крылова, был «какой-то дурацкий», свободный от всяких принципов. Его гремевшая в тридцатых годах и имевшая до семи тысяч подписчиков «Библиотека для чтения» сеяла в умах читателей легкомысленное, «веселое» отношение решительно ко всем явлениям литературы и жизни… В этом смысле рука об руку с «Библиотекой для чтения» шли довольно многочисленные в эти годы альманахи, сборники и другие полулубочные издания, единственною причиною возникновения которых был расчет издателей-барышников на пробуждавшуюся в русской публике охоту к чтению. Пушкинский «Современник» в руках корректного, но скучноватого профессора эстетики Плетнева влачил жалкое существование; «Отечественные…» же «…записки», после продолжительного перерыва возобновленные в январе 1839 года, лишь с конца этого года, с переездом Белинского в Петербург, когда и все его московские приятели (Боткин, Грановский, Кудрявцев, Герцен) перекочевали в этот журнал, стали приобретать постепенно значение боевого либерального органа.

В такое-то время явился в Петербург Некрасов, полный радужных юношеских мечтаний и горячей веры в литературу как в единственно возможную в то время форму разумной и свободной деятельности. Неопытный новичок-провинциал, мало развитой в литературном смысле юноша, он не умел еще разбираться в тогдашних литературных партиях и направлениях, и, по всей вероятности, какой-нибудь Греч или Сенковский ничем ровно не отличался в его глазах от Полевого или Краевского. По крайней мере, стихи Некрасова начали появляться безразлично в «Литературной газете», «Библиотеке для чтения», «Сыне Отечества», «Прибавлениях к „Инвалиду“» и прочих; только собственное природное чутье привело его в конце концов в кружок Белинского. Но случилось это, к сожалению, не так скоро…

«За славой я в столицу торопился», – вспоминал позже поэт. И действительно, едва успев напечатать в журналах десяток-другой своих полудетских стихотворений, едва успев познакомиться с дешевыми лаврами и дорогими терниями литературной дороги (в виде холода, голода и одиночества в большом городе), ровно год спустя по прибытии в Петербург он уже сдал, как мы видели, в цензуру книжечку своих стихотворений. В биографиях Некрасова сообщается обыкновенно, что к этому времени нужда уже выпустила его из когтей, и он сумел даже сделать кой-какие сбережения для выпуска в свет книги. Но это, конечно, недоразумение. Деньги на издание собраны были Бенецким по подписке, и настоящая нужда Некрасова с осени 1839 года, то есть со времени поступления его вольнослушателем в университет и окончательного разрыва с отцом, еще только начиналась: с этого именно времени в течение Двух-трех лет он вел непрерывную борьбу за существование в буквальном смысле слова – с ночевками в ночлежных приютах, жизнью в сырых углах и подвалах, корпеньем над черной литературной работой, едва спасавшей поэта от голодной смерти. [7 - В воспоминаниях Белоголового о графе Лорис-Меликове, который в юности (именно в начале сороковых годов) жил одно время с Некрасовым, приводится любопытное показание графа Лориса о том, что мать поэта изредка, тайком от мужа, присылала сыну небольшие суммы денег.]

О неудачном литературном дебюте Некрасова мы уже говорили. [8 - До чего мало знакомы у нас с биографией Некрасова, показывает следующая цитата из одной недавней юбилейной статьи: «„Мечты и звуки“ – так назывался первый сборник, доставивший Некрасову некоторую известность и порядочную материальную выгоду. Но уже раньше того (?!) он писал в самых разнообразных жанрах, стихами и прозою, начиная с водевилей и заканчивая критическими разборами ученых книг» («Научное обозрение», 1903, январь).]Собственных признаний поэта насчет впечатления, какое произвело на него это событие, у нас, к сожалению, нет. Все говорит, однако, за то, что здоровое критическое чутье Некрасова, сила его большого природного ума подсказали ему, что если приговор Белинского и был несколько резок по форме, то по существу заключал в себе много правды: основываясь на абстрактных лирических излияниях, Некрасов не мог бы пойти далеко. Несравненные художники слова, Пушкин и Лермонтов умели, конечно, превращать в настоящие бриллианты поэзии все, к чему ни прикасались. Так, Лермонтов уже в очень ранние годы, несмотря на поверхностное знакомство с жизнью, на основании лишь «внутренних видений своего духа» (выражение Белинского) мог создавать вещи вроде «Ангела» или «Паруса», не уступающие позднейшим его шедеврам. Но это – завидное право гения, являющегося, может быть, раз в столетие… На свое счастье, Некрасов рано понял это; он принял свою неудачу как вполне заслуженную и с чисто юношеским ригоризмом решил, что он совсем не поэт. По крайней мере мы знаем, что после плачевного опыта с «Мечтами и звуками» он надолго оставил лирику, а к самой этой книжке отнесся с беспощадной свирепостью: все уцелевшие от продажи экземпляры (а они составляли, вероятно, значительнейшую часть издания) немедленно уничтожил; во все позднейшие издания своих стихотворений никогда не включал из сборника «Мечты и звуки» ни одной пьесы и до конца жизни не любил даже вспоминать о них. Наконец, ни малейшего неприязненного чувства не сохранил он и к своему неумолимо-строгому судье Белинскому, к которому, наоборот, с первого же дня личного знакомства стал относиться с благоговением самого преданного и верного ученика (и благоговение это донес до могилы). Можно думать, что, вращаясь в студенческих кружках Петербурга, Некрасов уже и в момент выпуска своей злополучной книги хорошо знал имя Белинского и высоко его ценил, – оттого-то и принял он так к сердцу приговор великого критика.

Чего, однако, стоило этому гордому, замкнутому, «с самого начала жизни раненому» сердцу подобное безмолвное и по-видимому спокойное отречение от заветной юношеской мечты? Об этом, повторяем, сведений мы не имеем, хотя и нетрудно представить себе внутреннюю бурю, пережитую поэтом. Инстинкт тянул к литературе и поэзии, продолжая, быть может, подсказывать: «Здесь твое призвание, законное место!» А рассудок и опыт жизни говорили другое: «Стой! Ты – не поэт, а всего только мечтатель… Войти в этот храм ты недостоин».

<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 17 >>
На страницу:
5 из 17