Да, есть такая фотография, и платье, в котором сфотографировалась – белое, еще с выпускного, – Ада долго хранила, как-то пыталась надеть, чтобы показать, какая была тогда тоненькая. Платье не налезло и с тех пор куда-то пропало. Ада не говорила, он не спрашивал.
– Фотография, – прервал он бесконечную речь соседа. – Та, у памятника Островскому. Сохранилась? Она есть в альбоме?
Баснер по инерции закончил длинное предложение и только потом сообщил:
– Конечно.
На свет был извлечен альбом, Баснер перевернул десяток страниц, пробормотал «боже, какая…» и, как показалось Купревичу, готов был опять пустить слезу, но сдержался и молча передал альбом соседу.
Та самая фотография. Не похожая, а именно та, черно-белая, с двумя царапинами – одна в верхнем правом углу, другая поперек основания памятника. Надо было заретушировать, он много раз собирался, но руки не доходили. И бумага та самая, шероховатая с тыльной стороны, глянцевая с лицевой. Пальцы помнили. Та самая фотография.
Те самые фотографии. Тот самый день. Та самая музыкальная школа. Те самые детские болезни. Косвенные доказательства, когда можно – нужно! – спросить прямо.
Баснер, должно быть, тоже подумал об этом. Купревич видел по его глазам. Он и вопрос знал, не хотел отвечать и потому, опередив соседа, спросил первым:
– У Ады на… левой груди, чуть ниже…
Начав спрашивать, он не представлял, как трудно будет даваться каждое слово, а некоторые вовсе невозможно произнести. Представить, что Баснер видел… и не только видел… Господи…
– Родинка чуть ниже соска, – закончил Баснер, сжав кулаки.
– В форме сердечка, – пробормотал Купревич, рассчитывая, что сосед не услышит.
Баснер прикрыл глаза рукой, отвернулся к окну.
– Вообще-то это две родинки, слившиеся, – сказал он, обращаясь к облакам.
Купревич не мог больше сидеть рядом с этим человеком. Нужно было подумать. Прийти в себя. Если не понять, но хотя бы принять.
Он встал и направился в хвост самолета. Салон был заполнен примерно на две трети, и Купревич поразился еще одному совпадению: мало того, что они с Баснером оказались на соседних сиденьях, так еще и третье кресло в их ряду, у прохода, пустовало, на что он почему-то раньше не обратил внимания.
Туалеты были заняты, и он остановился у последнего, совсем пустого, ряда кресел, не стал садиться, смотрел вдоль прохода, будто вдоль стрелы времени, уходившей в прошлое. Попытался увидеть затылок Баснера, но не нашел. «Тяну время, – подумал он. – Надо с этим что-то делать».
С чем – с этим? О чем они разговаривали до того, как всплыло имя Ады? Баснер говорил о фальсификациях в истории и спросил, бывают ли фальсификации в астрономии. Вряд ли он понимал суть собственного вопроса, его привлекла красивая аналогия. Пытаясь разобраться в естественных науках, гуманитарии всегда плавают по верхам – впрочем, он и сам не большой знаток истории, археологии и связанных с ними идей. Наверняка его суждения поверхностны и малоинтересны профессионалам вроде Баснера.
Фальсификация прошлого? Фотографии – очень качественные копии с тех, что хранились у Купревича? Воспоминания – тоже? Зачем? И почему Баснер придумал другую для Ады биографию после того, как они познакомились? Впрочем, это понятно: дальше Купревич помнил сам и такое, чего Баснер узнать не мог, вот и пришлось сочинить другую историческую ветку.
Зачем, черт возьми?
Туалет освободился, а когда Купревич вышел, опустился в свободное кресло последнего ряда. Он не хотел возвращаться на свое место, не хотел видеть Баснера, не хотел смотреть в его правдивые глаза, не хотел разглядывать фотографии, не хотел слышать истории о детских проказах Ады, он знал их и сам, а Баснер знать не мог, потому что, по словам Ады, она никому никогда этого не рассказывала, да и ему очень редко, в минуты расслабленности, когда воспоминания всплывают независимо от желания и хочется поделиться с близким человеком, самым близким на свете.
Самый близкий…
Зачем Баснеру этот обман? Колоссальная, кропотливая и наверняка очень дорогая работа: фальсификация прошлого. Только для того, чтобы вогнать Купревича в тоску? В стресс? Ненадолго, на несколько часов – потому что в Израиле все окажется так, как должно быть. Что тогда скажет Баснер? Как станет оправдываться?
Он не хотел возвращаться на свое место, но встал и пошел вперед, стараясь разглядеть лысину Баснера поверх рядов кресел. Не увидел и подумал, что, может быть, ему померещился нелепый и глупый разговор, и все остальное тоже. Он спал, и ему приснился кошмар.
Чепуха.
Он пропустил свой ряд, вернулся: сосед расслабленно смотрел фильм. Купревич видел это кино года два назад – с Адой, конечно; она все время хихикала, особенно когда главному герою пробивали голову, он вставал и одолевал врагов, а страшная рана на затылке исчезала со сменой кадров. Глупый фильм, но финал счастливый, естественно.
Увидев Купревича, Баснер поднялся и протиснулся в проход.
– Теперь я, – пробормотал он и пошел в сторону туалетов.
Купревич постоял, размышляя, имеет ли смысл садиться или лучше подождать, когда Баснер вернется.
Сел и секунду спустя руки сами сделали то, чего он делать не собирался и вообще считал подобные действия верхом неприличия. Достал из-под соседнего сиденья дорожную сумку, поставил на колени, выглянул в проход: у туалетов образовалась очередь, Баснер стоял последним.
Потянул замок-молнию. Сумка была набита под завязку, Сверху коробка от электробритвы, легко узнать по форме. Упаковано аккуратно – Ада любила порядок и его приучила. Купревич думал о себе или о Баснере? Нашарил рукой несколько полиэтиленовых пакетов; в одном – домашние тапочки, по форме точно такие, какие носил и он. Ему-то покупала Ада, часто без его участия: лучше знала, что ему нужно. За год, пока Ада работала в Израиле, он не приобрел ничего из одежды, донашивал старое. Тапочки в сумке… У него были темно-коричневые, теплые, без задников, на толстой подошве, чтобы, как говорила Ада, «ноги находились подальше от холодного пола». Удивляясь самому себе («Боже, что я вытворяю?»), он вытащил пакет из рюкзака. Обомлел. Это были его тапочки, те самые. Или их точная копия.
Купревич уронил пакет и, зарывшись в сумку обеими руками, принялся разгребать все, до самого дна, где лежало что-то деревянное, прямоугольное, застекленное. Рамка с фотографией? Он нащупал закругленные углы, выпуклый вензель и, доставая, расшвыривая все, что мешало, уже знал, что увидит. Знал, что этого быть не может, но знал и то, что не может быть иначе.
Портрет. Ады в тот день, когда узнала, что поступила в институт. Пошла в ателье на Сретенке и впервые в жизни сфотографировалась у профессионала, сказавшего после съемки: «Девушка, вы прекрасно держитесь, вы не пробовались в актрисы?»
И рамку Ада купила у того же фотографа. На белом поле под портером…
За много лет буквы выцвели, но разглядеть можно было. «Фотографическое ателье „Восход“, ул. Сретенка, 84».
Фотография черно-белая. В те годы цветные стоили очень дорого, Ада заказала обычную. В темном платье с короткими рукавами. На самом деле платье было сиреневого цвета, в нем Ада ходила на экзамены, это было платье-талисман, она его потом не надевала ни разу, хранила в шкафу, чтобы надеть, когда будет идти на свой первый спектакль в театре, но не пришлось, за годы учебы Ада поправилась, платье не налезало, она купила новое и потому, наверно, на премьере играла, как была уверена, из рук вон плохо.
Такая же точно фотография в такой же точно рамке стояла в гостиной. Всегда стояла, и сегодня утром, когда Купревич ждал такси в аэропорт, стояла тоже, он задержался на ней взглядом, выходя из комнаты.
Такая же? Именно эта, а не похожая. Ему ли не знать? Едва заметное черное пятнышко на вензеле, царапина, пересекавшая слово «Восход» между буквами «с» и «х». Были и другие мелкие детали, по которым узнаешь свою вещь – детали, которые помнит подсознание, помнят пальцы. Сознательно можешь о них и не знать, но когда берешь вещь в руки, точно понимаешь: мое.
– Что вы себе позволяете? – Истерический вопль Баснера заставил Купревича вздрогнуть, он едва и сам удержался от крика. Сосед возвышался над ним и, похоже, готов был придушить, а может, Купревичу это только показалось с перепугу. Да и кричал Баснер, как потом вспомнилось, не истерически, а довольно тихо, чтобы никто не обернулся, не посмотрел в их сторону.
Купревич отложил фотографию и, пока Баснер молча стоял в проходе, наблюдая и никак не высказывая своего возмущения, побросал в сумку все, что успел вытащить. Портрет положил на колени: Ада, улыбаясь, смотрела на… Не на него смотрела, а чуть в сторону: на Баснера, дожидавшегося, когда его пропустят на свое место.
Сев, Баснер пристегнул ремень, ногой проверил (зачем?), на месте ли сумка, повернулся к Купревичу и спросил коротко:
– Это она?
Можно было подумать, что спрашивал он об Аде, но Купревич понял вопрос правильно и кивнул.
– А если… – пробормотал Баснер, – когда прилетим… сделать анализ. Молекулярный. Так это называется? Должны выявиться отличия.
– Чепуха, – Купревич нащупал на обороте рамки знакомую зигзагообразную царапину, проведенную, по-видимому, ногтем. – И вы сами понимаете, что чепуха. Это та самая фотография, что стоит у меня дома в Бостоне.
– Но так не бывает!
– Это так. – Уверенность пришла не в результате логического анализа, как он привык. Это была иррациональная, впервые испытанная им уверенность в собственной правоте. Ощущение верующего, увидевшего чудесное, сверхъестественное явление, объяснимое только божественным вмешательством. Блажен, кто верует. Купревич поверил. Не в Бога. Не в чудо. Чувство было сродни религиозному, но не имело к вере в сверхъестественное никакого отношения, уж хотя бы это Купревич понимал прекрасно. Озарение – вот что на него снизошло. Он держал в руках часть собственного прошлого, которое было и прошлым этого человека, Баснера.
– Вы говорили, что у наших наук – астрофизики и истории – есть кое-что общее, – сказал Купревич. – Почему вы заговорили об этом?
А почему вы об этом вспомнили? – сказал взгляд Баснера. Вслух он произнес:
– Я иногда об этом размышлял. Не часто, но… А когда узнал, что вы астроном…