Оценить:
 Рейтинг: 4.5

Болезнь Л. Н. Толстого в 1901–1902 годах

Год написания книги
1911
1 2 >>
На страницу:
1 из 2
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Болезнь Л. Н. Толстого в 1901–1902 годах
Павел Александрович Буланже

«Помню, как двадцать два года тому назад я в течение нескольких месяцев потерял тестя, ждал потери жены, которой доктора предсказывали неблагополучные роды, и затем через месяц после рождения потерял сына, скончавшегося в страшных мучениях…»

Павел Буланже

Болезнь Л. Н. Толстого в 1901–1902 годах

Помню, как двадцать два года тому назад я в течение нескольких месяцев потерял тестя, ждал потери жены, которой доктора предсказывали неблагополучные роды, и затем через месяц после рождения потерял сына, скончавшегося в страшных мучениях.

Я был молод, полон веры в себя, но тут как-то все у меня померкло, жизнерадостность куда-то улетучилась, и передо мной вставало все то, о чем я раньше не думал, вставали самые естественные вопросы о жизни, о цели существования моего, и как-будто бы я взбирался куда-то по узенькой каменистой тропинке, под моими ногами вырывались, скользили камешки, падали в бездну, и мне казалось, что вот-вот и я соскользну туда.

На столе стоял маленький гробик, я собирался сегодня хоронить моего первенца, единственного сына, с которым я прожил месяц, наблюдая, как в этом маленьком, невинном существе жизнь боролась со смертью. Страдал я ужасно. Я чувствовал, что я виноват во всем, чувствовал, что жизнь не то, что я так легкомысленно радостно рисовал себе раньше, и без слез я мучительно страдал. Вопросы вырывались за вопросами, а ответы к ним не приходили, и этот грозный, мрачный ряд вопросов, казалось, сейчас задавит меня, задавит и уничтожит бесследно, и я с отчаянием глядел в окно на улицу, видел толпы прохожих, видел, что вокруг совершается еще жизнь, но мне все было чуждо. Я глядел на этот совершенно чуждый мне мир, ничего не замечал и чувствовал, что надо отсюда уйти и этим прекратить дальнейшее зло, которое я делал в жизни, превращая ее из радости в страдание, из красоты в мерзость.

Под окном стоял почтальон и, очевидно, долго уже обращал безуспешно мое внимание на себя. Наконец я взял у него квадратный синий конверт, надписанный совершенно незнакомым мне размашистым, длинным почерком, вскрыл его и, не понимая, от кого бы это могло быть, разыскал на последней четвертой странице подпись имени того человека, который так дорог мне стал в течение остальной моей жизни, – Лев Толстой.

Эта мрачная шеренга тяжелых, грозных вопросов, которые с таким упрямством и настойчивостью наступали на меня, как будто заколебалась. Я поднял голову, я вдруг увидел, что я, безоружный и совершенно обессиленный, получил подкрепление и в мои руки вложили меч, и, кажется, меч добрый, и, когда я поднялся и встряхнулся окончательно, врага не было. Оставалась мучительная, разламывавшая меня тяжесть напряжения, но я готов был идти дальше, готов был бороться…

И вот прокатилось уже двадцать два года, как я знаю этого человека. И когда я вспоминаю эти годы, вспоминаю разные события, время от времени встряхивавшие меня, погружавшие иногда в пучину отчаяния, безвыходности, снова встает предо мною тот же человек. Когда, казалось, я должен был задохнуться от грязи и мерзости, в которую попал, когда все, казалось, уже отвернулось от меня, дышать было нечем, просвета не было и спасения тоже, я опять услыхал голос того же человека, пробуждавший меня к жизни, снова ее чувствовал и начинал жить.

За эти двадцать два года я пережил периоды близости к тому, кто неизгладимо, неразрывно вплелся в мою жизнь, так что иногда мне казалось, я не чувствовал своей жизни, и за это время я часто и неоднократно мог наблюдать интимную жизнь, день за днем, час за часом того человека, которого весь мир называл великим. Говорят, что когда наблюдаешь вблизи великого человека, его повседневную жизнь, то величие это значительно исчезает. Великий человек является обыкновенным, с недостатками, страстями, мелочами и т. п., и постепенно перестаешь ценить тот бриллиант, которым он умеет сверкать перед другими при особенном освещении.

Тогда, следовательно, Л. Н. Толстой не был этот великий человек.

И действительно, я не мог и не могу относиться к этому человеку, как к тому великому, каким его считает мир. Та удивительная, кристальная чистота его души, то высокое напряжение духовной жизни в нем, которое приходилось мне наблюдать и, наблюдая, как бы нечаянно заглядывать в лучший, неведомый еще нам мир духа, не позволяют мне уже видеть того величия, которое видят другие.

В величии, которое одни приписывают другим, кроется всегда та фальшь отношений, при которой возможно всегда отдалиться от этого «великого» человека, считать его чуждым, считать, что он говорит, недосягаемо для нас. Величие – это патент на то, чтобы отдалить от нас этого человека. Но не то со Львом Николаевичем Толстым. Он так страстно шел к источнику жизни, так верил и видел в людях одну высшую жизнь, что, идя сам к ней неизменно, неуклонно, каждый момент своей жизни открывал и другим ее, каждому старался отдернуть ту завесу, которая скрывает этот другой, высший в нас мир, видя который мы только и можем быть счастливы. Раздувая к себе этот огонь божеской жизни, он спешил к каждому помочь сделать то же. Он страдал, когда видел, что другие не делают этого. И чем он выше, чище становился, тем теснее вплетался своей жизнью в жизнь других.

Каждый день, каждый час, каждый момент своей жизни этот удивительный человек уходил от себя и, когда бывал с нами, как бы боялся показаться в том виде, в каком он только что пришел, в котором он только что был, потому что, если бы мы увидали его таким, нам стало бы нестерпимо стыдно за свою мерзость и грязь. И в особенности это было поразительно и ярко, когда он хворал, хотел совсем оставить нас здесь, а мы, не видя и не зная, куда он идет, как бессмысленные букашки копошились около него, «помогали» ему и не понимали того, чем он живет и что видит.

Болезнь представляет для огромнейшего большинства людей несчастье, страдание, а приближение к смерти – еще худшее бедствие. Но эти-то пробные камни были тем точилом, которое только оттачивало у Л. Н. Толстого его меч, которым он безбоязненно разрубил препятствия этой временной телесной жизни и шел к другой – вневременной.

И вот один из таких периодов жизни его, когда чистота и высота его духовной жизни особенно отдаляли его от людей, мне и хотелось бы припомнить теперь насколько можно подробнее.

В июне 1901 года я находился в Москве, вместо того чтобы быть за Орлом в имении Кочеты у Сухотиных, куда меня приглашала дочь Льва Николаевича Толстого, Татьяна Львовна ‹…› и где в это время гостил Лев Николаевич. Но дела меня задержали, и я все собирался выехать, хотя боялся, что не застану в Кочетах Льва Николаевича. Тогда я решил выехать, по крайней мере, навстречу Льву Николаевичу, – я знал, что он был не совсем здоров и хотел доставить ему хотя бы удобный переезд по дороге, так как имел возможность пользоваться при проезде по этой дороге отдельным вагоном.

‹…›

Не теряя времени, я поехал на вокзал, дал телеграмму в Орел. ‹…›

В десять часов вечера я был на станции своего назначения, а через полчаса подошел и встречный поезд, в котором должен был ехать Лев Николаевич. Хотя я и вышел разыскивать его по вагонам, боясь, что он не получил моей телеграммы, но, оказывается, он ее получил и облегчил мое затруднение, сам выйдя из вагона со своей спутницей. ‹…› Вид его был крайне измучен, кроме того, на пальце руки я заметил перевязку.

– А вы все-таки перехватили меня, – сказал он каким-то надтреснутым голосом, верный признак волнения или физического страдания, – и я очень рад сейчас, очень благодарен, и нездоровится, и очень устал.

Оказалось, путешествие Льва Николаевича ‹…› до станции железной дороги было очень тяжело и мучительно. Ввиду того, что ехать в экипаже было очень болезненно, Лев Николаевич предпочел пойти на станцию пешком, выйдя заблаговременно. Провожатого он отказался взять, не желая стеснять других, и, расспросив дорогу, пустился в путь. Но пройдя часа полтора, он устал и, кроме того, желая взять прямое направление, которым он сократил бы версты три-четыре, сбился с дороги. Наступали сумерки. Лев Николаевич карабкался с холма на холм, терял силы, видел, что сбивается совсем с первоначального направления. Спустилась ночь, и невдалеке от себя Лев Николаевич услыхал лай собак, он направился туда и нашел пастухов на заброшенном хуторе. Здесь он узнал, что значительно отклонился от дороги, что до станции еще верст шесть. Тогда он стал просить достать где-нибудь лошадь – лошади не было. Не возьмется ли кто-нибудь проводить его до станции или, по крайней мере, вывести на дорогу? Никто не соглашается, боятся: в этой местности много волков, и рисковать в эту темень никто не хотел. Указали направление – и с Богом.

В темную ночь, усталый уже, не зная дороги, но, полагаясь на свои старые охотничьи привычки, Лев Николаевич пустился в путь, снова выбираясь и спускаясь по холмам. Наконец ноги его нащупали наезженную дорогу. Он остановился и стал ориентироваться в темноте. Видно было, что он попал на скрещение нескольких дорог. Куда теперь было идти? Зная, что земство в этой местности ставило на перекрестках дорог столбы с надписями направлений, он нащупал столб, но надписи прочесть нельзя было. К счастью, оказались в кармане спички, и, зажегши спичку, Лев Николаевич узнал наконец, куда надо было идти.

Пройдя немного по найденной дороге, Лев Николаевич услыхал стук экипажа по дороге и стал ждать, надеясь, что ехавший подвезет его к станции. Оказалось, что это везли на станцию его же багаж, и, сев на линейку, он «благополучно» добрался через полчаса до станции. Измучен он был ужасно. Разболелся живот от тряски, все болело. Отправившись в уборную на станции, он к тому же как-то неловко облокотился на дверь с блоком, палец попал в дверную щель, и дверь с тяжелым блоком захлопнулась и размозжила палец. Ко всей усталости и прежним болям прибавилась еще мучительная боль раненого пальца. Вот почему была перевязана рука, перевязку сделали уже через несколько станций в Орле.

Как я и предполагал, Лев Николаевич не поехал в первом классе, и его уговорили, чтобы после всех перенесенных трудностей в пути он поехал хотя бы во втором классе. Но и тут… было очень неудобно, как рассказывала сопровождавшая его И. Вагон был полон, спинки для спанья… уже приподняты, оставалось несколько мест внизу, и Лев Николаевич кое-как примостился на одном из таких мест в ногах у лежавшей на диване дамы, сгорбившись в этой дыре с поднятой над ним спинкой дивана. Об отдыхе, разумеется, не могло быть и речи. ‹…› Было накурено, душно и гадко.

«Но, – рассказывала И., – мы очень терпеливо к этому относились, получив в Орле ‹…› телеграмму и зная, что нам осталось терпеть всего часа полтора».

Когда Лев Николаевич вошел в ожидавший нас вагон, я был поражен происшедшей в нем переменой. ‹…› Он сильно страдал, но, как и всегда, не показывал этого. ‹…›

Наш вагон отцепили в Ясенках, и Лев Николаевич мог провести спокойно остаток ночи ‹…› Рано утром мы перевезли его, больного, в Ясную Поляну, и в тот же вечер я уехал в Москву.

Сказался ли данный случай, или вообще болезнь уже прокрадывалась, но последующие известия о нем из Ясной Поляны были самые тревожные.

1 июля 1901 года я получил в Москве письмо от второй дочери Льва Николаевича, Марьи Львовны Оболенской, которая находилась тем летом в Ясной Поляне. Она писала, что вообще после приезда из Кочетов Лев Николаевич чувствовал себя нехорошо. Хотя он и перемогался, хотя старался не поддаваться ‹…› происходившей уже в нем болезни, все время занимаясь своею статьею «Единственное средство», но ему, очевидно, было дурно.

‹…›

Письмо это очень взволновало меня. Хотя после этого припадка слабости прошло уже два дня и неполучение известий из Ясной Поляны могло указывать на то, что там сравнительно благополучно, я с ночным поездом выехал туда.

На станции Козловка Засека первый вопрос мой к встретившему меня кучеру из Ясной Поляны: не слыхал ли он чего-нибудь про здоровье графа.

– Чтой-то, говорят, граф дюже плох. Гулять не выходют, вчера за дохтуром в Тулу ездили, – отвечал он.

В Ясной Поляне я был поражен унылой обстановкой. Вышедшая в столовую Софья Андреевна показалась очень измученной… она рассказала, что Лев Николаевич очень слаб, совсем почти не спит, жар у него и, очевидно, лихорадка, что бывший вчера доктор ничего определенного не сказал… «Хотя Лев Николаевич не хотел звать доктора, – жаловалась Софья Андреевна, – но нельзя же было, и я выписала из Тулы; теперь нужен покой, уход».

Отказ льва Николаевича от доктора, несмотря на то, что ему становилось все хуже, людям, близким к нему, был вполне понятен, и во всяком случае его нельзя было приписать тому сектантству, которые многие… склонны в нем видеть. В призывании доктора… он при напряженной духовной деятельности во время болезни видел досадную помеху отдаться вполне уносившим волнам новой, высокой, духовной жизни. И обыкновенно отказывался он от доктора, не потому что, как говорится, «не верил в докторов», а потому, что верил в жизнь, в посланничество человека на земле, в то что человек при всяких обстоятельствах должен стараться исполнять волю пославшего, и если воля эта… в том, чтобы тело страдало, то побороть в себе подчинение телу, – возвысить свой дух и воспользоваться этими страданиями тела для лучшей дистилляции духа. И если за страданиями должна была следовать гибель тела, то воспользоваться ими, чтобы очистить свой дух и передать его в руки Отца… не запятнанным остатками телесной жизни – волнений, желаний, страстей.

Когда я вошел ко Льву Николаевичу, я был поражен происшедшей в нем переменой. Голос у него был совсем слабый, и надо было нагибаться к нему, чтобы слышать то, что он говорил. Но лицо было спокойное и ласковое, трогательная улыбка. Он все-таки нашел силы проговорить мне несколько ласковых слов… что ему хорошо: «Чувствую, что уже на пути…» У меня подступила к горлу спазма, и я поспешил выйти.

‹…›

…Днем Лев Николаевич позвал меня и слабым голосом, держа дрожащими руками листы рукописи, продиктовал мне небольшую поправку к «Единственному средству». Это продолжалось минуть десять, он, очевидно, очень устал, и я, взяв у него рукопись, ушел занести эти поправки.

Дом стал, как говорится, полон народа. Приехали не только сыновья, но и внуки. ‹…› И все обыкновенно толпились в большой зале яснополянского дома и с жадностью набрасывались на то лицо, которое побывало в комнате больного и могло сообщить какие-нибудь сведения, впечатления о нем.

‹…›

…3 июля утром Лев Николаевич был особенно слаб, говорить почти не мог… ходившей за ним Софье Андреевне он сказал, что «стоит на перепутье и что по той и по другой дороге одинаково хорошо идти».

…При всем этом в нем шла, очевидно, самая напряженная жизнь, независимо от тех страданий и слабости, которые наблюдали окружающие. Ему ярко рисовалось положение тех миллионов людей, которые от рождения и до смерти обманывают, – насилуют и грабят, и в тишине своей комнаты, вдали от суеты и благодаря болезни еще более ушедший в чистую высшую жизнь, он обдумывал лучшее выражение того, как формулировать этот ужасный обман, как ярче представить его обманываемым людям, какой выход из него указан им. И в то время, когда всем казалось, что ему дурно, что он слишком плох, вероятно, в душе его шла работа, вероятно, мысль неустанно работала, так как тотчас же, как у него наступало то, что мы назвали «лучше», передышка от болезни, он звал кого-нибудь и диктовал поправки и дополнения к статье «Единственное средство», как будто оставляя этим свое завещание людям. ‹…›

В один из дней, когда Лев Николаевич чувствовал себя получше, он позвал приехавшего шести-семилетнего внука, который с удивлением тихо уставился на своего больного дедушку. Тогда дедушка стал выдумывать и говорить ему сказки. Но скоро устал и объявил, что продолжение будет в следующий раз. Внук очевидно слушал с напряженным вниманием, так как, придя к нам с блестевшими глазенками, передал очень подробно всю услышанную им часть сказки.

Так как положение Льва Николаевича не улучшалось, а если и были временные улучшения, то за ними следовало чрезвычайно опасное ухудшение… то все семейные и близкие… решили выписать из Москвы врача, лечившего его в предыдущую трудную болезнь в Москве в 1899 году и хорошо изучившего свойства организма больного. Приехавший врач нашел положение очень серьезным и склонен был к определению грудной жабы и к тому, что единственным лечением в данном случае было увезти больного в теплый климат за границу или в крайнем случае на южный берег Крыма. ‹…›

Все эти исследования и советы уехать лечиться были мучительны для Льва Николаевича, и я помню, как он неоднократно и мне, и другим своим близким друзьям жаловался на то, что не дадут спокойно умереть; помню, как завидовал судьбе мужика, у которого нет средств звать ни докторов, ни думать о теплых краях и только одно средство: готовиться хорошо умереть и думать об этом как об одном из самых важных дел. Смерть витала уже в Ясной Поляне, все чувствовали как-то невольно ее присутствие, всем нам жутко было и невыразимо больно, а Лев Николаевич этого не только не чувствовал, а говорил о «ней», называл уже ее и готовился к ней.

Быстрая и решительная, энергичная Софья Андреевна после одного из припадков у Льва Николаевича… решила ехать в Крым. Ехать за границу и думать было нечего: во-первых, очень долгая дорога, которую трудно… представить, чтобы больной мог перенести, а во-вторых, на заграничное путешествие труднее было склонить и Льва Николаевича.

‹…›

С этого момента стали говорить уже открыто о поездке в Крым, и так как все как будто сговорились видеть в этом спасение Льва Николаевича, то он тихо и покорно подчинился, отдался в руки своих близких и старался равнодушно относиться к тому, что хотят делать с ним. «Я так живо чувствую, – говорил он, – большое путешествие, которое совершаю и в котором проезжаю последнюю станцию, что эти изменения в способе путешествия мало занимают меня».
1 2 >>
На страницу:
1 из 2

Другие электронные книги автора Павел Александрович Буланже

Другие аудиокниги автора Павел Александрович Буланже