– Остынь, дружок. Ты на вопросы отвечай. Родину любишь?
– Ну ты спросил! Не помню уже, кто последний раз так спрашивал… Тема неприкольная.
– Брось. Ты же не в студенческой курилке.
– Так это ж родина – лицом к лицу не увидать! Бинокль перевернуть надо и посмотреть с удалением. Сейчас попробую. Сейчас… А что, любить обязательно?
– Общий долг.
– Люблю, конечно. Чего тут говорить.
– А зачем хотела ренту с неба и по всем Европам рассекать?
– Я же не насовсем. Так, оторваться немного, мир посмотреть. Ты-то посмотрел. А как наскучит – обратно. У меня насчёт их вялотекущей смерти иллюзий нет. В школе ещё Шпенглера с папиной полки брала. Не до конца, правда, прочитала… Страниц сорок всего. Словом, я так, на прогулку – вдохнуть музейной пыли, тлена истории и аромата увядания.
– А что тебе – родина?
– Серьёзно спрашиваешь? Честно говорить?
– Как умеешь.
– Морды эти казённые, людоедские ненавижу. Свору эту чиновную, лживую – неповоротливую до дела, шуструю до отката… Орду эту новую, московскую, все соки из собственной страны, точно из покорённой басурманщины, высосавшую, данью её обложившую на каждый вздох… Где у этой сволочи общий долг? Они и в родительский карман залезут, и местечко их прикупленное на кладбище под элитную застройку с подземной парковкой отдадут… Притом я ведь не анархистка какая-нибудь, кликуша-большевичка или хиппушка немытая – сама-то я за власть сильную, потому что мне в доме порядок нужен. Чтобы мусор по углам не копился. Но за такую власть, которая вражинам – неприступная крепость и беспощадный бич, а своему народу даже в распоследнем медвежьем углу – заступница и мама родная. Умная такая мама, которая не захребетников бездельных растит, а деток с совестью, смекалкой и делом в руках, которая их на ноги ставит и всегда им в нужде поможет, случись беда. А если власть во всех своих подлых личинах сама народ до нитки обирает, в амбары врага добро ссыпает, которого своим не хватает, краденые да попиленные бабки на оффшорные счета уводит… В такой власти закона нет и покорствовать ей нечего. Родина для меня – не государство и власть. Родина для меня – земля и великий замысел о ней, незримое покрывало, ангелами этой земли сотканное из счастливых снов, тихих шорохов и вздохов ветра. Вот так.
– Молодец! Хорошие слова. Вот сказала их, и вся шелуха пустой тщеты с тебя слетела. Не ожидал.
– А почему так, знаешь?
– Потому что, когда говорила, ты чувствовала и выверяла чувство. Потому что говорила от себя и без понтов.
– Правильно. Потому что всё это я в своё время через вот это место пропустила. Через сердечко своё бестолковое, через пламенный мотор. А больше туда ничего уже не входит. Вот такое у меня небольшое сердечко.
– И того, что вошло, довольно. Радуешь меня. А об остальном…
– Что опять не так?
– Теперь, когда идея служения – не господину, не вертлявому закону, а идея служения во имя самого служения – более не востребована, на торжище иллюзий бублимира имидж вороватого чиновника, чья подпись стоит столько, сколько следует по таксе, прирастает к чернильному начальничку в миг получения должности. Называется: статусная рента. И в платье справедливости и попечения о благе паствы и земли, теперь, когда замысел о власти рассакрализован, непременно наряжается любая власть, какой бы людоедской, лицемерной и корыстной она на деле ни была. Сакральная-то власть в соображениях о земной справедливости не нуждалась, поскольку была промышлением вышним, и в беспределе своём являла не безумие, а гнев Божий. Что касается родины… На образ родины, достойной жертвы и любви, в меркантильном бублимире спроса нет. И хорошо, что ты сама его себе сложила. И хорошо, что вышел он такой – не базарный лубок, а как бы внутренний мандат, дающий право воплощать тот самый замысел о парадизе на земле, который пока только ангелам и тем, кто видит сны земли, открыт.
– Хвалишь, что ли?
Наконец неторопливая дачная очередь перед кассой в магазине рассосалась.
– Хвалю. И вижу в тебе толк. – Расплатившись, Тарарам – ш-ш-ш-шик! – открыл банку пива и протянул Катеньке. Вторую открыл для себя. – За сон земли!
– Чтоб сказку сделать былью, – с готовностью откликнулась Катенька и весело добавила: – А тем, кто будет нам мешать, сделать больно.
5
– А Бог? – Егор вскинул руки, и вверх полетели брызги. – Где место для Бога? Или я чего-то не понимаю в твоей концепции общего долга?
– Бог будет с каждым и в каждом по своей Божьей воле – не нам это решать. – Стоя по грудь в озере, Тарарам щурился на ослепительно синее небо. – Концепция общего долга для нас – то же, что конфуцианский кодекс для жёлтых Поднебесной или, скажем, бусидо для тех, в честь кого окрестили мою японскую железку. Это собрание жизненных установлений, свод правил поведения в быту, перечень норм взаимоотношений человека с человеком и окружающим его простором, доставшимся ему от тех, кто заплатил за этот простор такой валютой, которая конвертируется даже в мире духов. Скажем, духов стихий и гениев мест. Помнишь, у Киплинга:
Коль кровь – цена владычеству,
То мы уплатили с лихвой!
Наши пращуры уплатили. Но поскольку поля, леса, горы, воды, небеса не человеком и не только для человека творились, то плата эта – лишь взнос за аренду. Как бы авансом. Однако после, рано или поздно, взносы придётся вносить регулярно. А если их не вносить, то духи стихий и гении мест бунтуют – тогда часть просторов мы просираем. – Рома опустил взгляд и положил перед собой руки на воду, как на жидкий стол. – Но вернёмся к общему долгу. Так вот, нормы эти, установления и правила нужно донести до всех, постепенно расширяя границы, в пределах которых они, эти нормы, становятся неписаным законом, потому что благодаря такому закону люди обретают путь к царству утраченной традиции. То есть общий долг как свод правил жизни – лишь инструмент для воплощения того идеального замысла об управлении землёй и людьми, воплотить который ни пращурам, ни отцам нашим покуда оказалось не по силам. Всё это вкупе – обретение закона и становление на путь – и есть общий долг. Беда в том, что у меня не хватает слов, чтобы рассказать… чтобы сформулировать всё столь же безупречно, как я это внутри себя уже вижу.
– Всем бы так слов не хватало…
– Если бы я нашёл правильные слова, я бы давно остановил состав, я бы взорвал эти дьявольские рельсы, по которым мир скользит в мерзкое небытие, прикрытое, как дымовой завесой, цветной, мерцающей, надушенной, облитой лаком, сочно лоснящейся телекартинкой.
– В конце каждого пути, за исключением пути на дрын, нам обещано благоденствие. Иначе хрен кого на этот путь наставишь. Неизбежное разочарование настигает в финале, но сейчас-то мы, как вещает дырка бублика, только выруливаем на столбовой хайвэй. Как с этой точки показать принципиальную ошибку направления?
– Легко. Если совсем прописями и наглядно, то вот так. – Тарарам хлопнул ладонями по воде, и та заколыхалась. – Москва сейчас пытается на руинах подрезанной подлым ножичком и обескровленной, но всё-таки уже отползшей от края пропасти страны… Нет, даже больше, чем отползшей – поднявшейся почти что снова в исполинский рост… Словом, не изменяя правилам уже пованивающего бублимира, Москва пытается внутри себя, в отдельно взятой столице взрастить заповедник грядущего счастья. Там подновили ландшафт, деньги подгребли со всех окраин на нужды нескольких подопытных миллионов, дали этим миллионам работу, пристойные зарплаты и возможность свои зарплаты потратить, как только заблагорассудится. И что? Многие ли узрели горизонты осмысленной жизни? Многие ли уравновесились и обрели душевный мир? Чёрта с два! Всё словно в прорву – мало, мало, мало… Ещё, ещё, ещё… Дают ещё. Но нет там эдемского сада, как не было – сплошной гниющий бублимир. Радости нет на лицах и смысла в делах. Ведь длинная воля хороша при наличии длинного смысла, а без него она так – пустое сумасбродство. И счастье там, в подопытной Москве, людей метит не чаще, чем в какой-нибудь приволжской и вовсе не тепличной Кинешме. Там светлых глаз, поди, даже побольше встретишь. Выходит, не в денежных потоках дело, не в зарплатах и способах их траты. Сам замысел грядущего не верен. Она тут вся – Москва. Она и есть венец беспутия – предательский маяк, зовущий всех плутающих на скалы.
– Да уж. Рядом с этим питомником даже красный проект – явление живого духа, хотя в нём и вовсе Богу не было места. То-то яйцеглавы забугорные уже в пятидесятых рванули из своего образцового свинарника духа кто в красные, кто в традиционалисты, кто в магометане. А нас вульгарно соблазняют будущим, которое у них случилось как бы уже сегодня или даже вчера и которое там, в Европе, им, то есть самым из них незашоренным, уже проело всю печёнку.
– Верно судишь, товарищ. Я на Европу поглядел – и сбоку, и снизу, и из самой серёдки. Нет там благодати. Одно лицемерие, отчуждение, равнодушие и самодовольство. Может, раньше и была – тысячу лет назад, – а теперь нет. Вышла вся. А ведь её, благодать-то, не то что ни съесть, ни выпить, ни поцеловать, её ведь и не купить нигде. Вот незадача. Она ведь тоже оттуда, из эдемского наследства, только даруется не всем подряд, как лето, а тем, на кого Бог пошлёт. Поэтому их там, в Европе, плющит и колбасит от того, что благодати нет. Потому что знают про неё, от верных людей слыхали, а им не дано. То ли дело у нас – остановишься у какого-нибудь заросшего пустыря в Адриаполе, где тлеет жизнь со скоростью земли, где за сплошным бетонным забором с металлическим лязгом, как цепной пёс, бьётся какой-нибудь механический заводик, посмотришь на родную срань, на людей нечёсаных и видишь в лицах… нет, не благодать, а словно бы предчувствие благодати, её близкий отблеск. Словом, тьфу на эту Европу. На родине надо быть и вытягивать её за шиворот из бублимирова болота. Зачем ей туда? Надо строить свой русский мир, который не часть другого, общего мира, а мир сам по себе, мир достаточный. Как шар внутри другого шара. Знаешь, есть такие китайские штуки, непонятно как сделанные…
– Вот вроде мы и выпили всего пустяк, – поделился соображением Егор, – граммов по двести, а говорим точно пьяные. Хорошо говорим. Как братья по вере в светлое будущее.
– Это нас водка догнала. Самое время для серьёзного разговора.
– А что касается Европы… Обратил внимание, как немцы испортились? Какую не свойственную своей нации жуликоватость демонстрируют? Одни недавно с частой сетью по нашим молодым учёным-спецам прошлись – патенты на кабальных и копеечных условиях скупали, как мелкие Соросы какие-нибудь, другие в ЖКХ наше сунулись, управляющую компанию затеяли и в год проворовались так, что у наших коммунальщиков только глаза на лоб… А Штольцы где?
– Я тебе вот что скажу. Только ты на меня не обижайся. Ты сам заметил, что толковые европейцы в пятидесятых от ужаса за голову схватились… Ну то есть не единицы, а словно бы целое поветрие, потому что единицы-то и раньше хватались. Так немцы, между прочим, ещё в тридцатых эту жуть, это фантомное небытие цивилизации прозрели. Вот тогда-то все честные немцы, все эти Штольцы, все эти энергичные рыцари прогресса, олицетворявшие маниакальный дух высоконравственного германского порядка, научно-технической организации жизни и щепетильного отношения ко всякому плёвому делу – вот тогда все они и записались в фашисты. То есть в национал-социалисты. Потому что это тоже был путь возможного спасения от ужаснувшего их видения – разложения мира в целом и деградирующего человека в частности, превращения их в гниющую слизь ещё при жизни. Потому что изменение мира в целом и человека в частности в сторону более целесообразной и разумной организации – это и есть кредо Штольцев. Вот только путь этот привёл в кровавую баню. И это закономерно – нельзя сделать человека, а тем более сверхчеловека, счастливым помимо его воли. Понятно, что теперь этих самых Штольцев днём с огнём не сыскать…
– А что же нам-то? И нам теперь в нацики? Мне такой закос что-то не очень…
– Зачем? У русских нервы на разрыв крепче. У нас другой путь. – С этими словами Тарарам развёл руки в стороны, оттолкнулся от дна и округлым дельфиньим нырком, без брызг, скользнул под воду.
6
– Вот так давайте, – осенённый, поднял палец Тарарам. – Пусть каждый скажет, что такое для него закон. Только без растекания по древу, коротко, в каменном стиле. Что отзывается у вас в соображалке при этом лязгающем звуке – «закон»?
– Закон – это сила. Потому что сила есть право. То есть сила и есть закон, – сказала Катенька.
– Закон – это любовь. Всё, что любовь, и всё, что во имя любви – то закон. И нет другого, – сказала Настя.
– Мирской закон – лишь то, что помогает обрести спасение. Всё остальное – суета, бездушные параграфы и разухабистое беззаконие, – сказал Егор.
Рома покачивался в гамаке, ловя ответы правым ухом.
– А ты? Сам теперь говори, – сказал Егор.
– Нет никакого закона, – грустно улыбнулся Тарарам. – И не должно быть. Есть общий долг. Закон только в нём, и только он – закон. А без общего долга нет и не будет у нас ни силы, ни любви, ни – чёрт побери – спасения.
Набрис
Набрис противен мне. Потому что всегда противно то, что губит твой труд, обманывает желания и обрушивает надежды.