Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений

Год написания книги
2013
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 27 >>
На страницу:
15 из 27
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Чем все-таки объяснить столь удивительную откровенность О.М. со следователем? Наивностью, страхом, провокациями Христофоровича, уверенностью, что переиграть дьявола в шахматы не удастся?

И вот, наконец, предпоследний вопрос:

Выражает ли ваш контрреволюционный пасквиль «Мы живем…» только ваше, Мандельштама, восприятие и отношение или он выражает восприятие и отношение определенной какой-либо социальной группы?

По-хорошему, цена вопроса (вернее, ответа) – жизнь, ибо юридически он означает: не хотите ли к статье 58.10 еще и 58.11 (то есть «группу»)?

Ответ бесподобен, выговоренных уже «трех коробов» О.М. (или Шиварову?) явно маловато, их ничем не остановить:

Написанный мною пасквиль «Мы живем…» – документ не личного восприятия и отношения, а документ восприятия и отношения определенной социальной группы, а именно части старой интеллигенции, считающей себя носительницей и передатчицей в наше время ценностей прежних культур. В политическом отношении, эта группа извлекла из опыта различных оппозиционных движений в прошлом привычку к искажающим современную действительность историческим аналогиям.

Следователь потирает руки, но всё еще не унимается:

Значит ли это, что ваш пасквиль является оружием контрреволюционной борьбы только для характеризованной вами группы или он может быть использован для целей контрреволюционной борьбы иных социальных групп?

Явно польщенный интересом столь любознательного и симпатичного собеседника, О.М. развивает свою мысль, оставляя ему формулировочки:

В моем пасквиле я пошел по пути, ставшему традиционным в старой русской литературе, использовав способы упрощенного показа исторической ситуации, сведя ее к противопоставлению: «страна и властелин». Несомненно, что этим снижен уровень исторического понимания характеризованной выше группы, к которой принадлежу и я, но именно поэтому достигнута та плакатная выразительность пасквиля, которая делает его широко применим<ым> орудием контрреволюционной борьбы, которое может быть использовано любой социальной группой.

После столь обильных словесных излияний и доверительных признаний Шиварову не так уж и трудно исполнить свой профессиональный долг – составить парочку суровых и процедурно необходимых документов за своей подписью. В тот же день он их все и сварганил: первый – «Постановление об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения», а второй – «Обвинительное заключение», практически всё сотканное из цитат из высказываний О.М. на допросе того же дня и предающее его судьбу из рук ОГПУ в руки Особого совещания.

Свое «Постановление» Шиваров в тот же день, 25 мая, предъявил и «изобличенному» в «составлении и распространении контрреволюционных литературных произведений» О.М., в чем тот и расписался. С «Заключением» О.М. ознакомился, однако, двумя днями позже – 27 мая, а с «Постановлением Особого совещания» (вернее, с выпиской из его протокола) – 28 мая. В этот же день, точнее, вечер его отвезли на вокзал.

Но 26 мая в деле О.М. что-то явно произошло!

Следователь ограничился самой невинной статьей 58.10: «антисоветская агитация». О.М. не оценил подарка и воспринял это несколько иначе:

Следствие по поводу моих стихотворений считаю правильным. Поскольку других обвинений в какой бы то ни было формулировке мне не было предъявлено, считаю следствие, не зная за собой другой вины, правильным.

6

Клюев в Нарыме

Для того чтобы оценить, сколь мягкой и великодушной была даже чердынская версия наказания О.М., достаточно ознакомиться с судьбой другого ссыльного – Николая Клюева (его «чекистское обслуживание», напомним, осуществлял всё тот же Шиваров). Оба поэта пострадали за стихи[200 - Клюев, правда, еще за мужеложество.], оба получили «пятьдесят восьмую, десять», оба административно высланные, оба отправились в ссылку почти синхронно (в июне 1934 года) – только вот наказания у них неимоверно разнятся: сорокатрехлетний О.М. получил три года в прикамском райцентре, а пятидесятилетний Клюев – пять лет в нарымском.

В своем первом письме, отправленном из Колпашева 12 июня 1934 года, Клюев писал своему и мандельштамовскому общему другу – Сергею Клычкову:

Дорогой мой брат и поэт, ради моей судьбы как художника и чудовищного горя, пучины несчастия, в которую я повержен, выслушай меня без борьбы самолюбия. Я сгорел на своей «Погорельщине», как некогда сгорел мой прадед протопоп Аввакум на костре пустозерском. ‹…› Я сослан в Нарым, в поселок Колпашев на верную и мучительную смерть. Она, дырявая и свирепая, стоит уже за моими плечами. Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по отрывному календарю скоро проходящих и легких, обглодали меня до костей. Ты знаешь, как я вообще слаб здоровьем, теперь же я навсегда загублен, вновь опухоли, сильнейшее головокружение, даже со рвотой, чего раньше не было. Поселок Колпашев – это бугор глины, усеянный почерневшими от бед и непогодиц избами, дотуга набитыми ссыльными. Есть нечего, продуктов нет или они до смешного дороги. У меня никаких средств к жизни, милостыню же здесь подавать некому, ибо все одинаково рыщут, как волки, в погоне за жраньем. Подумай об этом, брат мой, когда садишься за тарелку душистого домашнего супа, пьешь чай с белым хлебом! Вспомни обо мне в этот час – о несчастном – бездомном старике-поэте, лицезрение которого заставляет содрогнуться даже приученных к адским картинам человеческого горя спец-переселенцев. Скажу одно: «Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве!» Небо в лохмотьях, косые, налетающие с тысячеверстных болот дожди, немолчный ветер – это зовется здесь летом, затем свирепая 50-градусная зима, а я голый, даже без шапки, в чужих штанах, потому что всё мое выкрали в общей камере ша?лманы. Подумай, родной, как помочь моей музе, которой зверски выколоты провидящие очи?! Куда идти? Что делать? ‹…› Помогите! Помогите! Услышьте хоть раз в жизни живыми ушами кровавый крик о помощи, отложив на полчаса самолюбование и борьбу самолюбий! Это не сделает вас безобразными, а напротив, украсит всеми зорями небесными! ‹…›

Прошу и о посылке – чаю, сахару, крупы, компоту от цинги, белых сухарей, пока у меня рвота от 4-х-месячных хлеба с водой! Умоляю об этом. Посылка может весить до 15-ти кило по новым почтовым правилам. Летним сообщением идет три недели. Прости меня за беспокойство, но это голос глубочайшего человеческого горя и отчаяния. ‹…› Ес‹ть› ли какие надежды на смягчение моей судьбы, хотя бы переводом в самые глухие места Вятской губ‹ернии›, как, напр‹имер› Уржум или Кукарка, отстоящие от железной дороги в полтысячи верстах, но где можно достать пропитание. Поговори об – этом Кузнецкий мост, 24 – с Пешковой, а также о помощи мне вообще. Постарайся узнать что-либо у Алексея Максимыча. ‹…› Не ищу славы человеческой, а одного – лишь прощения ото всех, кому я согрубил или был неверен. Прощайте, простите! Ближние и дальние. Мерзлый нарымский торфяник, куда стащат безгробное тело мое, должен умирить и врагов моих, ибо живому человеческому существу большей боли и поругания нельзя ни убавить, ни прибавить. Прости! Целую тебя горячо в сердце твое. Поторопись сделать добро – похлопочи и напиши или телеграфируй мне: Колпашев, до востребования. Н.А. Клюеву.[201 - Николай Клюев в последние годы жизни / Публ., вступит. статья, подготовка текстов и примечания Г.С. Клычкова и С.И. Субботина // Новый мир. 1988. № 8. С. 168–169.]

География, опосредованная через климатические зоны и пояса, определяла и жизнь, и смерть. Из нарымского Колпашева вятские Уржум или Кукарка представлялись раем. И, в этом географическом контексте, точно таким же раем была и пермская Чердынь, хотя сам О.М. – без нарымского «опыта» – мечтал из нее уехать точно так же, как Клюев из Колпашева. Клюев тогда в Колпашеве остался (лишь позднее, в октябре 1934 года, его переведут в Томск), а О.М. бегство из прикамского рая удалось и куда более раннее: новым постановлением Особого совещания уже в июне он был переведен в Воронеж.

Воронеж?.. 26 ноября 1934 года, обращаясь уже не к Клычкову, а к его жене Варваре Николаевне Горбачевой, Клюев умоляет ее разыскать у него в «немецкой Библии», весом в пуд, с медными углами и в кожаном переплете, заложенное его инвалидное свидетельство – документ, могущий дать ему право если не освободиться, то хотя бы высвободиться из нарымских объятий: «Я могу очутиться в Воронеже или в Казани, а это было бы для меня истинным счастьем!»[202 - Там же. С. 178.]

25 октября 1935 года Клюев вновь помянул Воронеж: «Как поживает Осип Эмильевич? Я слышал, что будто он в Воронеже?»[203 - Там же. С. 187.] Получив от В.Н. Горбачевой подтверждение или даже пояснение, он светло вспомнит О.М. и в своем письме на Нащокинский 23 февраля 1936 года: «Очень бы хотелось написать Осипу Эмильевичу, но его адреса я тоже не знаю»[204 - Там же. С. 191. Следующую цитату из того же письма можно считать отчасти продолжением этого воспоминания – ведь Мандельштам и Клычков до своих арестов проживали в одном доме: «Что выдающегося в поэзии? Я ничего не вижу, а газет не читаю, ибо столичные нужно покупать где-то и каким-то особым уменьем, а в местной – всё местное. Тепло ли у вас в новой квартире? ‹…› Несмотря на бездомье и отсутствие уединения, сердце мое полно стихами. Правда, все они не записаны, а хранятся в арсенале памяти и тихо радуют меня: видно, кое-что осталось и для меня в жизни. Простираюсь сердцем на Нащокинский» (Там же).].

Клюев, кстати, был не единственным ссыльным поэтом, интересовавшимся из своего далёка Осипом Эмильевичем. Вторым был Владимир Алексеевич Пяст, административно-высланный в 1930 году на три года в Северо-Западный край – в Архангельск, Вологду, Сокол и Кадников, а затем, в январе 1933 еще на три года «прикрепленный» к Одессе[205 - Постановлением ОСО ОГПУ от 28 января 1933 г. при пересмотре его старого дела 1930 г. (см. обращение В.А. Пяста в НКВД (конец 1936 г.), опубликованное Т. Фоогд-Стояновой в: Наше наследие. 1989. № 4. С. 100).]. В это время, разумеется, не Пяст Мандельштамом, а Мандельштам «интересовался» Пястом – собирал ему посылки, слал телеграммы[206 - Об этом свидетельствуют письма Б. Зубакина В. Пясту начала 1930-х гг. В одном из них Зубакин пишет: «Видел, случайно, автора “Камня”. С огромной седой бородой, с головой, откинутой почти за спину, как и встарь. Горячо и тепло он относится к Вам. Послал он телеграмму на «Пестов‹ско›го». Я объяснил ему адрес Ваш. Он собирает Вам 2 посылки. Был искренне рад узнать от меня про Ваш расцвет как поэта, про Ваши изумительные 2 поэмы (Тропой Тан‹гейзера› и про Питер). Он замучен. Все в М‹оскве› интересуются давним слухом о Вашей чуть не бывшей самоубийственности. Конечно, и «Мрамор‹ная› Муха» спрашивала. Спрашивал он и про Ваше психич‹еское› состояние, в то время бывшее. И на вопрос жены своей “объяснил” очень недурно, на мой взгляд: “У Вл‹адимира› Ал‹ексеевича› очень хрупкие верхние покровы мозга, кот‹орые› при потрясениях (кот‹орых› можно и избежать) создавали состояние временной невменяемости, при полной незатронутости всего тонуса умственной и психич‹еской› его жизни в целом”» (Филологические записки. Воронеж, 1994. Вып. 3. С. 161; печатаются с некоторыми уточнениями по машинописной копии из архива А.И. Немировского).].

В начале 1933 года Пяста перевели в Одессу, и по дороге из Вологодской области на юг он, возможно, останавливался у Мандельштамов на Тверском бульваре. Сочтя сие место архинадежным, а хозяев архисолидными, он оставил им на хранение свой архив. В конце 1933 или в начале 1934 года Пяст, по всей видимости, приезжал из Одессы в Москву на несколько дней и останавливался у них же – на новой квартире[207 - Только так можно «совместить» с биографией Пяста такие, например, высказывания Н.М.: «А к нам весной до ареста О. М. вернулся Пяст…». Или: «А до ареста О. М. к нам всё ходили милиционеры: Пяст дал наш адрес, регистрируясь в милиции и получая разрешение провести несколько дней в Москве для устройства своих литературных дел. Срок истек, и его гнали из запрещенной в дозволенную зону. Хорошо, что он не попался у нас во время обысков, а это бы случилось, если б его не спугнули милиционеры» (Мандельштам Н. Воспоминания. М., 1999. С. 19, 26–27).]. В июне он узнал об аресте О.М. – скорее всего, от своей второй жены, актрисы Н.С. Омельянович, которой Н.М. еще до ссылки в Чердынь отдала архив Пяста.

30 июня 1934 года, на эзоповом языке тех лет, Пяст писал в Старый Крым вдове Грина, с которой, вероятно, познакомился там же – на Нащокинском:

Милая Нина Николаевна!

Прежде чем ездить через Одессу по побережью милого Черного моря, заезжайте-ка в Москву, – там ждут Вас новости не очень-то приятного свойства, но, при Вашей отзывчивости, Вам приятнее было бы быть полезной Вашим заболевшим родным, чем оставаться в бездействии…[208 - РГАЛИ. Ф. 127. Оп. 2. Д. 65. Л. 8об.]

Нина Николаевна, видимо, откликнулась телеграммой, ибо уже 3 июля Пяст пишет ей вновь:

…Вы хотите знать адрес Александра Эмильевича? К сожалению, не знаю, узнать можно в адресном столе[209 - Там же. Л. 9.].

В следующем письме (от 7 июля) уже Пяст спрашивает Нину Николаевну о Мандельштамах:

Напишите, когда Надюша будет иметь постоянный адрес, а то так посылать неловко. Как она-то здорова, и будет ли ездить она в Москву, а если нет, то почему? (Меня это интересует с точки зрения ее жилищной).[210 - Там же. Л. 10.]

Последняя фраза, вероятно, взорвала добрейшую Нину Николаевну, знавшую, по-видимому, что ее корреспондент, как и она сама, не раз находил в Москве пристанище у их общих друзей (с которыми Пяста, конечно же, связывало много больше, чем ее). И если избыточное эзопство и даже равнодушие к судьбе осужденного товарища и поэта она еще могла простить Владимиру Алексеевичу, тоже ведь поэту и тоже осужденному, то – на этом фоне! – какой бы то ни было «интерес» (или простое любопытство) показались ей – и в действительности являлись – недостойными и оскорбительными.

Ощущений своих она видимо не сочла нужным скрывать, подтверждение чему мы находим в пястовском письме к ней аж от 18 ноября того же года:

Дорогая Нина Николаевна!

Как-то недавно в старом № «Всемирного следопыта» видел Ваш портрет, читал про ястребенка. Не знаю, почему Вы не исполнили обещания с посылкой остальных книг А‹лексан›дра Степановича? Получили ли Вы «Веселого попутчика» и «Корабли в Лиссе»? Я и этого не знаю, так как с самых тех пор, месяцев 5 (положим, 4) Вы мне ничего не писали. Или письмо не дошло.

Может быть, и даже наверное, я заслужил это. Но всё же даже когда и так – человеку предпочтительно, чтобы ставили точки над «i». Легче перенести.

Намек здесь, конечно, Вы понимаете на что. На мои отношения не к Вам и не к Александру Степанычу, – о, нет, – к совсем другим, несчастным, людям.

Но ведь легкомыслие (проявленное мною) – не злая воля. И потому, если можно, наказывайте меня крутенько, но всё же не «безответностью».

‹…› Ответьте же, может ли Н.Я. съездить в Москву? В.П.[211 - Там же. Л. 11–11об.]

Нине Николаевне было невдомек, а сам Пяст не стал ей в лоб объяснять, что, вероятно, оповещенный о чудесном спасении его поэм, он хотел поблагодарить за это Н.М., буквально выцарапавшую его архив из цепких чекистских рук!

Слух же об аресте О.М., свидетелями которого был практически весь писательский дом, в котором он жил, быстро распространялся. Так, А.К. Гладков узнал об этом уже утром 17 мая:

…Утром пришел Леонид Лавров и передал слух, что на днях арестован О. Мандельштам. Ему об этом сказал переводчик Давид Бродский, который слышал от верных людей. Мандельштам жил где-то недалеко от меня, и я иногда встречал его на Пречистенском или Никитском бульварах: старый мудрый еврей с палкой. По Москве много ходило его ненапечатанных стихов, но особенной крамолы я среди них не находил… ‹…› Леня Лавров часто странен. ‹…› Как-то он мне читал наизусть ненапечатанные стихи Мандельштама, а сегодня, когда я попросил его прочесть, вдруг отрекся и сказал, что он их вообще не знает…[212 - Дневниковая запись от 17 мая 1934 г.: РГАЛИ. Ф. 2590. Оп. 1. Д. 33. Л. 19.]

Но о дальнейшей его судьбе почти ничего не было известно – о чем свидетельствует другая, за 9 июля 1934 года, запись в гладковском дневнике:

…А недавно Д. Бродский читал мне и Лаврову стихи Мандельштама на смерть А. Белого. Да, есть еще стихи в этом мире! Бродский – грузнеющий, неопрятный сплетник, но страстно любит стихи, бессчетное число знает наизусть и переводчик Рембо. О судьбе Мандельштама ничего не известно[213 - Да и весть о воронежской ссылке О.М. достигла Гладкова с большим опозданием. 6 марта 1935 г. он записал: «…Слышал, что Мандельштам находится в ссылке в Воронеже. Радунская читала мне его новые стихи. Они замечательны, но ничего “политического” в них нет…» (Там же). Ср. также запись от 3 марта 1936 г.: «…Снова читаю “О поэзии” Мандельштама. Блестящая книга! По слухам, Мандельштам в ссылке в Воронеже и пишет прекрасные стихи…» (Там же. Л. 21).].

7

Хлопоты

Ассириец держит мое сердце…

    О. Мандельштам
<< 1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 27 >>
На страницу:
15 из 27