Отъявленные благодетели. Экзистенциальный боевик
Павел Владимирович Селуков
Роман поколения #1
Павел Селуков родился в 1986 году на окраине Перми. В тридцать лет начал писать. Теперь автор нескольких сборников рассказов, лауреат Премии им. Катаева и финалист «Большой книги» («Добыть Тарковского»), «Отъявленные благодетели» – его первый роман.
У Ангелины умер муж Борис. Ангелина и ее сосед Олег отправляются развеять прах Бориса над Красной площадью, Невой и Черным морем. Но в ходе путешествия выясняется, что у этого ритуала есть серьезные противники.
Павел Селуков
Отъявленные благодетели
© Селуков П. В.
© ООО «Издательство АСТ»
* * *
Игорю Аверкиеву и Эдгару Степаняну
Глава 1. Завязка. Пермь
Жил-жил, а потом беззастенчиво умер. Не я. Я пока держусь. Сосед мой Бориска умер, печень не выдержала. Я давно на его жену заглядываюсь, кстати. Когда она сказала, что он умер, я сначала потер ручки (они у меня маленькие, почти женские, но цепкие), а потом уже изобразил мину. Я к чужой смерти привык. Свою вот, наверное, не переживу, а чужую – запросто. Все умрут, а я останусь, думаю я в такие минуты.
Я сам тоже алкоголик. Уколоться могу. Могу дать прохожему в бубен за высокомерие. Сто граммов, буквально внутрь, и такой прямо темперамент, такая Испания, а трезвый – ну просто финн. Но это надводная часть айсберга. В подводную лучше не заглядывать. Там осьминоги пляшут с анакондами под дружные хлопки ядовитых скатов. Ну, или как бы рефлексия, эмпатия и инклюзия снимаются в фильме Паоло Пазолини «Сто двадцать дней Содома» в главных ролях. Помню, была у меня такая концепция: человек развивается от примитивного к сложному, от сложного – к очень сложному и от очень сложного – к простому. Я недоразвился. Застрял на сложном. Генетика, видимо, потому что детерминизм социальной среды я взрезал. Не знаю, как взрезал. Бессознательно взрезал. Взрезался и всё. Осталась одна генетика.
А генетику хрен взрежешь. Тут фокус нужен. Или чудо. Это как трусы сдернуть с самого себя через верх, минуя ноги, легким движением, сохранив материю в целости. Фокусники так умеют. Хоп! И вот они, труселя, в руке реют. Я раз попробовал. По пьяни. С Ниной накирялись на Первомай. Разделись до трусов в присутствии кровати. Тут я фокус и вспомнил. Стой, говорю, Нинель. Садись на кровать, щас будет номер. Села. Я настроился. Собрал брови в кулак. Взял семейники спереди, за резинку. Ну, думаю, Господь, давай вместе перешагнем через генетику! Рванул. Ой, думаю, Господь, сука такая! Повалился на пол. Нинель недоумевала, конечно. Чуть жопу себе не порвал, до того в себя верил. Я в юности вообще много во что верил. В прошлое, в будущее – хотя ни там, ни там жизни, в общем-то, нет. Когда она есть – отдельный вопрос. Вроде она есть сейчас, а что такое это «сейчас», когда оно заканчивается и когда начинается – никто не знает.
В общем, фабула такова: два дня назад умер Бориска, и сегодня мы будем его хоронить на Северном кладбище, а я сижу на кухне, оседлав табуреточку, и курю злую красную сигарету «Винстон». Мне тридцать пять, пять из которых я был счастлив, двадцать пять верил во всякую хрень, а пять – пью. Я – маргинал Олег Званцев из Перми. Рост – 178 см, вес – 80 кг, зубов – 34, не знаю, как это получилось, волос мало (на голове), в кости широк, по характеру – циник-идеалист. Циник-идеалист – это такой человек, который хочет сделать идеально, по-доброму, правильно и красиво, а когда у него не получается, он включает цинизм. Вся моя биография состоит из таких попыток. Например, в пятнадцать лет я полюбил идеальную девушку, а она меня не полюбила. Но уже через каких-то восемь лет я вполне уверился в ее тупости и ветрености. Или вот с Леной сошелся. Она показалась мне большой женщиной. Я тогда завидовал Сартру. Не тому, что он смышленый, а тому, что у него была Симона, которая де Бовуар. Даже так – тому, что он существовал в ее присутствии. Я тоже хотел посуществовать в присутствии большой женщины. Встретил Лену. Она училась в «кульке» на актерском. Внешность меня не сильно интересовала, но она была красивой.
В те годы я был заражен одним образом и одним словом. Образ – качающийся маятник, слово – метамодернизм. Я хотел жить, как бы раскачиваясь, перетекая от одного к другому, в каком-то смысле совершая над собой постоянный эксперимент. С метамодернизмом сложнее. Если в модерне добро и зло закреплены за конкретными героями, а в постмодерне постоянно меняются местами и не существуют как таковые, то в метамодерне добро и зло блуждают. Они есть, но есть, где пожелают, не только уживаясь в одном человеке, но и уживаясь, не вступая в борьбу, а пребывая параллельно, когда один и тот же человек может спасти ребенка и убить ребенка. Потому что и желание спасти ребенка, и желание убить ребенка в нем естественны и во многом зависят от обстоятельств. Метамодерн не говорит, что один человек добр, а другой зол, не говорит он и того, что добра и зла не существует. Он просто говорит, что и то, и другое совершенно в духе каждого человека. Без исключений.
Лена оказалась маленькой. Я так хотел верить в ее огромность, что понял это только спустя два года, а потом долго думал, как ей об этом сказать. Как сказать девушке, что она изначально была проектом, а не спонтанным раздражителем моей чувственности? Как сказать, что она прошла селекционный отбор, который поначалу казался селекционеру верным, а потом он осознал свою ошибку? Как сказать, что сто последних Лениных оргазмов произошли по недоразумению? Я не нашел слов. Запил по-черному. Трахнул шалаву. Поступил, как трус. Лена повела полными плечами и уехала в Москву. Нет, она много плакала, говорила необязательное, заламывала руки. А я сидел на табуреточке, как сижу сейчас, курил, кивал и думал, что пить, видимо, придется больше, иначе не подействует. Когда Лена исчезла, я остался один и возликовал: заводик коптел, водка пилась, марались текстики, сношались телочки. Водка пилась особенно хорошо. Собственно, на этой почве я и сошелся с Бориской. Бориска прожил говенную жизнь. Рос с мамашей-тираном. Умел превосходно вырезать по дереву, но умение это пропил. Точнее, пропил желание его использовать. Отслужил морпехом во Владивостоке. Я-то вообще двенадцать лет на острове Русском отбарабанил.
Я живу на восьмом этаже панельного убожества, Бориска жил на девятом. Он привлекал меня сильными руками и какой-то хтонической неправдоподобной примитивностью. Он был фантастически туп. Я исследовал Бориску как редкого жука – под микроскопом великих сомнений. Он изменял жене и не чувствовал угрызений совести. Бил мать, когда ему казалось, что она кругом неправа. Жену Бориски зовут Ангелина. Она приехала в Пермь из какого-то маленького городка. Статная, с грудью и молочными плечами, на которых охота сжать зубы. Она тоже не Спиноза, но привлекательна своей жертвенностью. От жизни с алкоголиком ее черты подернулись чем-то библейским. Мне хочется трахнуть Ангелину, как Иуде, наверное, хотелось трахнуть Деву Марию. Ну, или Марию Магдалину, чтобы не травмировать вас святотатством. Бориска, хоть и пьяница, работал плотником на заводе. Ангелина торговала мясом в гастрономе. С тридцати до тридцати пяти, то есть пять лет, я частенько кирял с Бориской. Было время, когда я забавлялся идеей цивилизовать его алкоголизм, но быстро понял – цивилизовать некультурного человека можно только запретительными мерами, а окультуривать Бориску я и не пытался. Я уже был недостаточно для этого глуп.
Два года назад Бориску увезли из дома на скорой. В больнице, кроме панкреатита, у него обнаружили цирроз. Вместо бесполезного лечения Бориска стал поддавать еще больше. В своем самоубийственном пьянстве он был даже красив и как-то более сдержан в смысле глупых эксцессов, видимо, от осознания финала. А мне надоели шалавы. Я хотел прижать Ангелину к стенке и зацеловать ее лик горячими губами. Мне хотелось стать для нее чувственным счастьем. Я был уверен – Бориска никогда не лизал свою жену. Когда мы ехали с Ангелиной в лифте три дня назад, я чуть не встал перед ней на колени, но сдержался, хотя внутри у меня все дрожало. Именно она сказала мне о смерти Бориски. Бориска пошел срать и умер. Простите. Ангелина сказала – «в туалет». «Борис ушел в туалет и там умер». Я потер ручки и состроил мину. Мне было плевать на Бориску, кроме одной его просьбы. Незадолго до смерти он пришел ко мне трезвый и попросил его кремировать, а прах развеять над Камой с Коммунального моста. В Перми нет крематория, потому что сильно кладбищенское лобби. Зато крематорий есть в Екатеринбурге. Отвези меня туда, сказал Бориска, и я впервые посмотрел на него не с научной, а с человеческой точки зрения. Почему, говорю, ты хочешь быть кремирован? Ответ Бориски меня потряс. Я, говорит, прожил говенную жизнь, а тут хотя бы после смерти приму в красивом участие. Я прослезился. Примешь! Обязательно, говорю, примешь. Разумеется, о последнем желании Бориски я рассказал Ангелине. Вначале она согласилась ехать в Ёбург, а потом отказалась, потому что Борискина мать и другая кондовая родня не захотели крематория, а захотели классической могилы. Воскресение Бориски накануне Страшного суда представлялось им сомнительным после крематория. Ангелина, привыкшая поддаваться (виктимная моя прелесть), поддалась и на этот раз.
Докурив третью красную сигарету и додумав всю эту херню, я оделся и пришел в Борискину квартиру. На табуретках стоял гроб. Бориска был желтым, худым и сморщенным, как китайская жопа. Я и еще трое работяг с завода спустили гроб к подъезду. Шел дождь. Бабьим летом сентябрь не баловал. Заплаканная Ангелина в темном платке была удивительно хороша. К подъезду подъехал катафалк. Не пазик, а самый настоящий катафалк, из американского фильма. Закапал дождь. Мать и кондовая родня Бориски сгрудились под козырьком. Заметив катафалк, мать встрепенулась:
– Это что за иномарка? А пазик где?
Я отреагировал:
– Я катафалк заказал, чтоб Бориска отдельно ехал, барином. А мы все в пазике рванем. Давайте, мужики, грузим Бориску в катафалк.
Загрузили. Когда похороны, все не в своей тарелке. Русское отношение к смерти напоминает отношение к зиме – лучше не замечать, перетерпеть, не высовываться. Я подошел к Ангелине.
– Садись в катафалк. Поедем уже в храм. Остальные подтянутся.
– Да я со всеми, в пазике.
– Нет. Жена не должна от мужа отлучаться. Не по-христиански. Чего тут стоять, толкаться?
Ангелина покорилась и села в катафалк рядом с гробом. Я сел на переднее сиденье. Водителем был мой приятель по училищу, совершенно отвязный наркоман Павлик. Он знал, куда ехать. Ангелина поняла, что происходит что-то не то, уже на выезде из Перми.
– Куда мы едем, Олег?
– В Ёбург. Кремировать Бориску. Сейчас тебе позвонит его мать. Вот листочек. Зачитаешь с него.
На листочке было написано, что жена имеет право хоронить или кремировать мужа на свое усмотрение, а мать со своим мнением тут нужна, как заноза в пальце. Ангелина приняла зигзаг сценария стоически. Во всяком случае, скандалить не стала, а мать отбрила чуть ли не опасной бритвой. Мать, подозреваю, впала в помутнение. А я всю дорогу ехал и думал – вот бы трахнуть Ангелину прямо в катафалке!
До Ёбурга мы доехали за пять часов. Кремировали Бориску на раз-два (я договорился заранее). Выбрали урну. Серая такая, на Париж похожа. Ночью вернулись в Пермь. Вылезли из катафалка на Окулова. Дошли до середины Коммунального моста. Ангелина сняла крышку и посмотрела на меня вопросительно. Я кивнул. Звезды. Катер какой-то огоньками мигает. Темная вода. Прощай, говорю, Бориска! Участвуй в красивом, хитрая ты жопа! Развеяли. Поцеловал. Ждал пощечину, дождался языка. Маятник Фуко. Говно в проруби. Метамодернизм. Зашибись. На самом деле мы не весь прах развеяли. Треть только сыпанули, когда я Ангелину за руку перехватил. Бориска, говорю, хотел побывать в Москве, в Питере и на Черном море. Пусть побывает, а? Давай, говорю, развеем его над Красной площадью, над Невой и в Гагре? Это, говорю, будет наше прахо-медовое путешествие. Хочешь, спрашиваю, в прахо-медовое путешествие? Ангелина захлопала глазами. Это такое выражение. Писатели так неточно говорят, потому что в действительности люди хлопают веками. Хотел бы я посмотреть на ушлепка, который хлопает глазами. Технически говоря, мы вообще только ладонями можем хлопать. Некоторые, правда, хлопают ушами. Не знаю, откуда родилась эта метафора. Слоны, наверное, виноваты. Люди всегда завидовали слонам. Ну, тому, что у них нет врагов в живой природе. Типа – мы тут все такие слоны, похлопать вот ушами можем! Я не склонен обольщаться по поводу врагов. Ангелина похлопала и говорит:
– Поехали. Называй меня Ангел.
– Чего это?
– Ангелиной меня Борис называл.
– Это как-то слишком тонко для тебя. Ты ведь глупенькая.
– Я книжки читала. Но глупенькая, да. Зато ты умный и крутой.
Я потупился: что есть, то есть. Жалко у меня герба нет – вывел бы на нем готической вязью эти слова. Если вдуматься, у меня много чего нет. Хорошо хоть деньги на путешествие есть. Технически они принадлежат Сбербанку. Но у Сбербанка их много, поэтому эмпирически они принадлежат мне. Сто пятьдесят тысяч рублей на кредитной карте, которую я даже в страшном сне не собираюсь погашать.
Молчание затягивалось. На мосту было прохладно. Молчание тоже делалось прохладным. Чтобы что-то сказать, я сказал:
– В сериале «Баффи – истребительница вампиров» главного вампира звали Ангел. Я его смотрел в юности. Мечтал уехать в Калифорнию и охотиться на кровососов вместе с Баффи.
– Хотел ее?
– Спал с ней. Дистанционно. Вручную.
– Хорошо время проводил. Поспишь со мной?
– Конечно. Я для этого тебя и поцеловал.
– А я думала, из жалости.
– Мне тебя не жалко.
– Спасибо.
Я взял Ангела за руку, и мы вернулись в катафалк. Павлик чесался за рулем. Павлик не чешется просто так, потому что эпителий надо поскрести. Павлик чешется исключительно по героиновой указке. Пришлось взять такси. Чешись, говорю, Павлик дальше, а ключи я у тебя заберу. А то ты опять детей передавишь и будешь потом три дня сам не свой. На такси и уехали. Прямиком ко мне в спаленку. В спаленке у меня чего только нет. Там все создано для женщины, даже наручники, дилдо и плетка из колючей проволоки. Плетка Ангела немного смутила. Она потрогала колючку белым пальцем. У нее длинные пальцы, но не худые, а как бы спелые, налитые типа светом, но, может, я гоню, потому что она попросила называть себя Ангелом, а из этого имечка только такие метафоры и вытекают. Через полчаса я стал лакомым блюдом на столе ее голода. Бориска, в силу бессилия, редко трахал жену. У Бориски не стоял. У меня стоит постоянно. В армии думали, что я эротоман. Армии, конечно, видней, но мне кажется, я просто шалава мужского рода. В юности меня не любили девушки, которых я любил. Меня не любили: Моника Беллуччи, Ева Грин, Анджелина Джоли, Памела Андерсон, Сальма Хайек, принцесса Лея и Натали Портман. Теперь я трахаю все, что движется, с единственной целью – доказать самому себе и Господу Богу, как эти суки глубоко ошибались. В каком-то смысле секс в моем исполнении – это не половой акт, а теургический. Иногда я даже жалею, что девушки об этом не догадываются.
Ангел на меня набросилась. Сквозь библейский лик жены алкоголика проступило что-то обезьянье. Я как бы превратился в прелесть из «Властелина колец». Неприятно, на самом деле. Пыл Ангела был направлен не на меня как на личность, а на меня как на воплощенную в мясе свободу от Бориски. Исступление. Подсунь я Ангелу вместо своего члена член какого-нибудь таджика, она сосала бы его с тем же рвением. То есть вообще не уловила бы изменений. Это было рубежом к новой Ангеловой жизни, немецким дзотом, который надо взять прямо сейчас. Вот о такой херне я думал, совершая ритмичные движения внутри Ангела, прикованной к бронзовому изголовью кровати. Я ведь сделал изголовье бронзовым, похожим на могильную оградку, чтобы и во время секса помнить о смерти. Вообще ритмичные движения здорово способствуют размышлениям. Не зря восточные мудрецы любят щелкать четками. Хотя я не очень доверяю восточным мудрецам. Вы видели Индию? Там же говно кругом. Как-то трудно верить мудрецам, живущим в говне. Что это за мудрость такая, если она с ним спокойно мирится? Вы не видите, а Ангел встала раком и поскуливает, как псинка. Десять лет она копила свой темперамент. Боюсь и предвкушаю наше прахо-медовое путешествие. Боюсь и предвкушаю. Самые главные чувства на земле, на мой взгляд. Когда боишься и предвкушаешь – похер дым вообще. Боясь и предвкушая, можно на конвейере работать без особых последствий для психики. Уснула Ангелина резко. Повалилась после пятого оргазма, забормотала, зашлепала искусанными губками и отрубилась. Между прочим, поперек кровати. Ладно уж, думаю, не буду кантовать. В гостиную ушел, на диван. К Ильичу, может, Бориску подсыпать? В Мавзолее будет лежать, как важная птица. В обнимку с вождем.
Утро наступило внезапно, потому что оказалось солнечным. Солнечное утро в Перми чуть менее диковинно, чем, например, «U2», играющие в переходе возле Центрального рынка. Я хожу по квартире голым, чтоб вы знали. Ходить голым, смотреть на себя голого в зеркало, ощущать яйцами лед табуретки – очень важно в философии метамодернизма. Своей голостью я как бы выпадаю из цивилизованного мира в легкое варварство, но не варварство Верцингеторикса, а варварство Диониса. Из этого варварства дохрена чего видать в смысле современности. Например, я четко вижу, как слабенько я цивилизован. И что цивилизация вообще не бином Ньютона, а просто трусы и рубашка поверх члена и кожи. Если б я мог, я бы даже кожу снимал, чтобы вообще без иллюзий. Снял кожу, постоял перед зеркалом, надел назад – и мир никогда не будет прежним. И ты не будешь. Маятник, фигли.