– Уж конечно, куда тебе в ловкости с Ваней равняться! – подтвердила тетка. – Таких ухарей редко встретишь. Уж разумом, почитай, с кем угодно из первейших людей потягаться может. А насчет сметки, так – истинно можно сказать – такого на своем веку другого, как он, окромя покойного государя не видывала. Али еще вот светлейший – штуковат. Только наш Иван – стрема, никогда не раскинет и все начеку, а тот, известно, в почете да во власти и дурость иной раз лишнюю напускает, знает – все ему сойдет с рук. Как помнишь, чай, на свадьбе? С чего-то насупился, ночь-ночью, так что всем жутко стало. Одначе вовремя спохватился, стряхнул с себя мнимую дурь и молодцом поправился.
– Вот Ваня небось никогда не забудется. Да и скрытен как… видишь, к человеку в душу лезет, а человек этот за то самое ему ножом поперек горла стал… Спросишь потом наедине: что, мол, ты с этим, так и так?.. Махнет рукой только. «Мало ль что, – говорит, – я показываю… сердце другое говорит и будет говорить: да рассудок-то на что? Коли все спервоначалу выказывать, что на душе, – жить нельзя с людьми по теперешнему времени». И тяжко вздохнет сам. И бросится меня обнимать и целовать. «Ты, – говорит, – одна осталась у меня надежда и услада, Дуня! С тобой душеньку отвожу, а коли ты проведешь, пропала моя душа бедная! Буду таким же извергом, как все другие… без Бога и совести». Иной раз и слезы из глаз закапают и весь задрожит, сердечный!
– А ты и расплываешься небось на такие его лясы… дурочка! Коли таки признанья чинит… ино Богу молись, а не особенно располагайся. Очень уж мудрен что-то становится парень. Может, и с тобой ту же, что с другими, комедь ломает, благо поддаешься ты. Осетил он тебя, несмысленую…
– Полно, родная, клепать и на Ваню и на меня. Я вовсе не забываюсь и головы не теряю. А расположенье его вижу к себе нелицемерное, и то никак не подвох аль там что ни есть хитрое. Слова словами и жар жаром… не напускной небось… различим… И смекаю я, что простофилей ему с другими быть нельзя; ворог на вороге, ворогом погоняет. К примеру сказать, возьмем хоть шута непутного… есть ли такая змея где? А Черкасов Иван Антоныч… А Павел Иваныч… А Дивиер либо Андрей Иваныч… все они готовы были бы в ложке Ваню утопить. Да и Алексей Васильич уж не тот совсем к нам, что был. Зато светлейший да Сама… с лихвою перед прошлым жалуют и берегут. А Толстой и его шайка, Ваня говорит, на свой пай ублажают и к себе тянут… да я уж пересказывала вам, как тонко он их всех проводит. Знаешь, тетенька, вот что особенно имейте в предмете… нельзя ли вам с цесаревной у нас бывать, хоша изредка… поприсмотреть бы вам на Авдотью Ивановну не мешало. Она словно теперь верх берет и над княгиней Аграфеной Петровной, и вам бы не мешало к ней прежнее… отложить. И чем она в близость вошла – никак вам не понять?! В один голос вторит Сапеге!.. Как двое они у нас – все животики надорвут. Он одно выпустит, она и подхватит. И чем дальше – тем сильнее забирают. Граф Толстой ходит к Самой без доклада теперь… и Дивиер без доклада… и Павел Иваныч без доклада… И с герцогом вашим большие друзья эти трое. Обнявшись, иной раз идет ваш к нам с тем, либо с другим… да к нам таскается… Даже, знаешь ли, Чернышиха к нашей герцогине шмыгает… А вы бы, тетенька, половчее сами с ней заговорили, может, лучше бы было, сойтись не мешало бы.
– Кому ты говоришь это! Не мне ли? Я – с Чернышихой?! Да… как я завижу ее, сама скорее прочь, обойду сторонкой и не показываюсь. Вот что значит бабий-то ум да непостоянство. Попробовали бы к другой подлезть. А тут… все забыто… в год в один… коли еще не раньше… Давно ведь уж шныряет… Куда еще до Рождества. Не думала я о Катерине Алексеевне, что она такая.
– Добра!.. От того…
– Нет… Это не доброта. Ушаков, по зиме я слышала, прямо резал Самой, что она да Павел Иваныч Монса сгубили. Помнишь, как в ту пору возымел было он важность, да не сумел, дурак, поддержать себя. Пошел и нашим и вашим. Вот теперь и толкись по задворкам. Ведь его не видать у вас, чай.
– Нет… совсем не видать.
– Да и добро, что этот злодей без силы. Он бы всех в бараний рог согнул. Ведь помнишь, фискалить-то велел шуту непутному… за нами.
– Теперь зато полная нам свобода. Мы, когда придет шутник-смехотвор да Авдотья Ивановна, свободно уйдем, накрывши на стол да поставивши заедки, питья да вины. Хоть со двора уходи… не спросит никто…
– С чего же это так? – спросила тетка.
Дуня промолчала, но, подождав минуты две-три, стала собираться.
– Не поздно ли будет неравно… Не спросили бы…
– Коли спешишь… не удерживаю, – прощаясь с Дунею, грубо сказала тетка, упорно смотря в глаза племяннице, так что заставила ее даже потупиться. Это еще более усилило подозрение. И, оставшись одна, Ильинична, против обыкновения, предалась горькому раздумью.
– Врет… и все врет! Научилась у кого-то недоброго… глаза отводить, – не один раз повторила она, раскладывая карты и загадывая на червонного короля. – Ему готовится словно невзгода какая? И все от крали… Добро… вспросить бы как Ванюшку?.. Ох мне этот непутный лекаришка!
В размышлениях и гаданье прошел почти весь вечер. Когда она сошла вниз, цесаревна была у себя одна и встретила свою гофмейстерину словами:
– Где ты пропадала, Ильинична?
– Разве нужна я была, государыня?
– Не нужна… а жаль, что тебя не было. Услышала бы много прелюбопытных вещей про князя светлейшего и про те два важных оскорбления его, о которых говорят все в городе.
– Какие оскорбления, ваше высочество?
– Да разве ты и этого не знаешь?
Ильинична, захваченная врасплох, принуждена была в первый раз в жизни сознаться, что ничего не знает.
– Видишь ли, какой-то шляхтич, Иван Лярский, назвал светлейшего, публично, вором и бездельником, а в крепости обругала его светлость жена плац-майора Ильина…
– Что же, ваше высочество, князь-от?
– Лярского хотел ударить, но тот сам сдачи дал и, говорят злоязычники, порядочно-таки помял его светлость… пока схватили его. Нарядили суд, но, говорят, сам уже светлейший маменьке сказал, что суд ни к чему не поведет, а нужно другим путем… что сам он разберется с оскорбителем… Графу Бассевичу говорили, что Сенат приготовился начать обширное расследование, потребовавши от Лярского объяснений: что привело его к столь необычайному поступку с самым главным из министров. А Лярский будто бы подал обширную записку, где, высчитывая личные обиды себе и своему роду от князя, взводил на светлейшего целый ряд самых грязных обвинений. Авдотья Ивановна у меня была и говорила, что Сапега просил мамашу не мешаться в дело светлейшего, разрешив Сенату вести процесс по законам. А князь Александр Данилыч сегодня вечером при мне упрашивал мамашу отдать ему поданное Лярским на письме обвинение – для ответа, говорит, в случае надобности… и настоял на своем…
– Чудеса, ваше высочество… как вглядишься в теперешние обстоятельства! – со вздохом вымолвила Ильинична. – К чему только все это приведет?
– Разумеется, ни к чему хорошему, – пожав плечами, ответила умная, сдержанная герцогиня. – И я и муж несколько раз уже говорили мамаше, что со светлейшим ей одной трудно вести дела, что нужен совет, и составлен он должен быть хоть не из малого числа лиц, но таких, которые бы могли сдерживать стремления князя: все забрать в одни свои руки. Совет, таким образом, мог бы предотвращать хищения его, о которых всюду открыто и безбоязненно говорят. И уж опять дерзкие люди пустились волновать… не одну столицу даже… подметными письмами. Мамаша плачет и ни на что не решается. А нужно будет решиться раз навсегда покончить с князем.
– Ваше высочество… удержитесь вы, по крайности, от советов государыне, родительнице вашей! Верьте мне, старой слуге, для которой ваше благополучие всего дороже, – верьте: наводят все эти напасти вовсе не благоприятели, а зложелатели вам. Подрываются под князя светлейшего они потому, что он всех опаснее им и может обуздать всех, поддерживая порядок в правлении всемилостивейшей государыни нашей. Если же удастся его столкнуть – самой матушке вашей прибавится больше горя от требований тех же самых честолюбцев, для которых князь Александр Данилыч был и есть гроза. Ведь первый из врагов его – Петр Толстой – есть и самый злейший и самый низкий подкапыватель под государыню… Ведь он с Павлом Ягужинским научили и Анисью Толстую наблюдать за ее величеством и доносить им…
– Я не знала, Ильинична, ничего о последнем и каюсь, услышавши теперь от тебя такие страшные дела Толстого. А я заставила мужа настаивать непременно, чтобы графа Петра Андреича посадить в совете первым и совет учредить теперь же… Фридрих именно и уехал сегодня к мамаше настоять на учреждении совета…
– Напрасно, матушка, напрасно! Но уже буде этот совет вам дался, по крайности, ты, моя умница, цесаревнушка, с муженьком там же сиди, с ворогами вместе. При вас все же не посмеют кутить и мутить так, как заглазно. Особенно когда графа Апраксина да светлейшего туда же посадить. Тогда Головкин, хоть бы и с Толстым вдвоем, не сумеет ничего провести из своих злоковарных умыслов против государыни.
Цесаревна погрузилась в думу, но видно было по лицу ее, что ум дочери великого Петра в это время работал с необычным усердием. Наконец в глазах ее блеснул огонь, она встала с места, выпрямившись, и величественно протянула няньке свою руку, сказав:
– Спасибо, няня! Ты меня вовремя надоумила. В совете мне нужно быть, и я буду! Думать буду за себя и за мужа, и, надеюсь, мною останется довольна и мамаша… и все…
Раздались шаги по коридорчику, ведущему из парадных палат на половину ее высочества, и в дверях показался герцог Карл-Фридрих, очень веселый и довольный.
– Будет все по-нашему! Мамаша приказала указ написать, и сестра Лиза при мне подписала его, так что теперь необходимо быть совету… – весело отрапортовал супруг по-немецки.
– Вот, Ильинична… совет будет. Мамаша согласилась, – перевела герцогиня гофмейстерине.
– Настаивай же теперь, чтобы тебя государыня туда посадила непременно! – дала совет Ильинична, целуя и крестя свою воспитанницу, и, поклонившись молча герцогу, ушла.
II. Спровадили?
Послушаем еще и беседу у Авдотьи Ивановны Чернышевой, по возвращении от цесаревны нашедшей у себя гостей, дожидавшихся замедлившую хозяйку. Гости эти были Макаров и Ягужинский.
– Наконец-то и ты к нам завернул, к некошным! – здороваясь с Макаровым, с тенью если не насмешки, то упрека ласково молвила шутница хозяйка.
– Да завертывал я и прежде к вам, одначе все случая не имел дома залучить…
– Полно, голубчик Алексей Васильич, отговариваться… не путем. Раз коли не застал, в другой бы пожаловал, если бы подождал, как теперь… Вот я и перед вами. Спасибо, что подождали.
– Да уж было нашего терпенья… и не будь меня, Алексей Васильич бы не досидел, – смеясь, заговорил Ягужинский.
– Спасибо, спасибо… Экой бедный страстотерпец! – гладя фамильярно по голове Ягужинского, смеялась Чернышева.
– Да спасиба одного, я тебе скажу, мало, коли мы досидели за полночь, алчущи и жаждущи.
– Напоим и накормим вас, странных, – не горюй так да не плачься. Дай только срок. А пока уйду, распоряжусь. А чтобы вам не поскучать моим отсутствием, весточку вам дам на размышленье. Совет будет, и Сенату больше дела, и новые сенаторы назначены… Отгадайте-ка, кто в совет и кто в Сенат?
И Чернышиха исчезла, чтобы распорядиться по хозяйству и сбросить придворный роброн, заменив его шлафроком, тогда называвшимся здесь самарой (cimarra).
Оставшись одни, гости завели следующий разговор вполголоса.
– Дуня не знает, очевидно, – сказал Павел Иванович, – что Сама обещала мне раз светлейшему отложить совет. Дала верное слово.
– Понятно, верное, когда князь к нам приехал и высказал. Пока не решено, он удерживается, как известно, от сообщений. Да и мне его светлость не велел являться завтра рано, до него, с бумагами. Сам обещал быть прежде и заявит, чтобы Дивиера посадили в военную коллегию, а не в Сенат. И список велел мне подождать подавать…
– Дуня, известно, бабьими вестями довольствуется, что которая услышит да переврет еще, того гляди.