– Меня не было в Москве, – успокоил ревнивого мастера Сергей Романович. – Долгая командировка, сначала на полгода, затем опять – Сибирь, Бог знает какая глушь, я к вам, Самуил Яковлевич, чуть ли не с самолета – представляете, я вас как то даже во сне видел.
– Вполне логично, – подтвердил парикмахер. – У вас красивая голова, классический профиль, напоминающий античность, но, увы, я взглянул на вашу прическу, и у меня, как говорят русские мужики, мороз подрал по коже! Какой варвар вас так искромсал? Понятно, какая то Сибирь, но кому нужна эта Сибирь, раз там не умеют даже выправить височки? Что там делать приличному человеку? – Тут Самуил Яковлевич властно и умело приподнял голову клиента, слегка развернул ее и взялся за расческу и ножницы. – Так, так, так, придется еще раз подтвердить истину, что для художника нет невозможного, немного терпения, и вы вновь станете похожи на античного героя, именно античного, заметьте себе, а не на ту нелепость, в которую историческое несчастье превратило нынешних греков.
– Все меняется, ничего не поделаешь, – засмеялся Сергей Романович, погружаясь в особое полусонное блаженство. – Даже в Москве сколько переменилось за какие нибудь десять месяцев, я даже многое не узнал…
– Мне всегда нравились наблюдательные люди, – подхватил Самуил Яковлевич, профессионально цепко оглядывая своего клиента в зеркале, разделяя его буйную рыжеватую гриву ровным пробором надвое и вновь принимаясь за ножницы. – Мой тесть, достопочтенный Арон Иокимович… на той неделе в среду, представляете, ему исполнилось сто четыре года, и моя жена сделала превосходную фаршированную щуку… так вот, мой тесть Арон утверждает обратное. Такой почтенный возраст, его можно простить, а я кожей чувствую все эти ненужные перемены, я бы не стал утверждать, как достопочтенный Арон, что все это к добру. Вы слышали, конечно, сколько теперь развелось разных вредных писателей, и каждый из таких норовит переправить свою галиматью за кордон. У меня старшая дочь Розалия замужем, тоже за писателем, сочиняет репризы для цирка и для самого Никулина. Ну и что? Что там смешного? Видите ли, баран вырядился в тигриную шкуру и напугал волка… Ну и что? Так в жизни не бывает… Так вот, Розалия приносила мне колоссальную рукопись некоего, тоже писателя, Солженицына, нечто такое раковое. Это, говорит, папа, любопытно, посмотри, как мы плохо живем и уже зреют гроздья гнева. Стал я смотреть – о о, вы представить себе не можете, какая это несусветная гадость! Где это видано, чтобы свою же родную страну поливать вонючей грязью? И все ведь, с первой до последней буковки, нагло врет! Если бы так было, как утверждает этот писатель, как бы мы смогли первыми подняться в космос или разгромить Гитлера? Дура ты, говорю, Розалия, хотя и моя родная дочь, ни я, ни твоя мама никогда не страдали отсутствием головы. Никаких здесь виноградных гроздьев, никакого гнева, одна помойка! Вот, говорю, что значит, когда в стране нет настоящего хозяина! Вы можете что угодно толковать мне про Сталина, но при нем такой глупый писатель, как этот ваш Солженицын, находился именно там, где ему и надо было быть, а не пудрил людям мозги… Или таким дурам, как ты, Розалия! Народ тоже должен заниматься своим делом – трудиться! Хотел бы я увидеть человека, который бы осмелился мне возразить, что я говорю не так!
– Так, так, Самуил Яковлевич, – не удержался от улыбки Сергей Романович. – Лично я абсолютно с вами согласен, как говорится, на все сто!
Полюбовавшись на дело рук своих и дав клиенту осмотреть свою голову со всех сторон, поднося небольшое зеркало к нему то с затылка, то сбоку, и дождавшись, когда и сам придирчивый клиент осознает величие происшедшего и запечатлеет это на своем лице, Самуил Яковлевич принялся намыливать ему щеки и подбородок и править бритву.
– Прекрасно, прекрасно, Самуил Яковлевич, – не сдержал своего восторга клиент, продолжая рассматривать себя в зеркале. – Подлинное, высокое искусство!
– Благодарю, молодой человек, у меня свои твердые убеждения все делать с высшим знаком, – признался Самуил Яковлевич, слегка розовея. – Некрасивых людей не бывает, нужно только заметить и выявить в человеческом образе главное! А этот Солженицын, новоявленный писака, все видит наоборот, у него от природы испорченное, даже извращенное зрение, и таких надо изолировать от здоровой массы, не то жди беды. Ведь о чем только не говорят сейчас люди, можно с ума сойти! Недавно от своего давнего друга, вполне порядочного человека, такое услышал… Якобы из под Елисеевского магазина до самой Старой площади туннель проложили, и теперь московский горком во главе с товарищем Гришиным отоваривается подземным путем… Спрашивается, к чему товарищу Гришину такая канитель – отовариваться подземным путем? Кто это ему запретит поверху ездить? И знаете, что мне ответил этот умник? Для того, чтобы его никто не видел, говорит… Что? Как вам это нравится? Люди, хоть куда заберись, все равно увидят, вот что главное. Вы тоже, пожалуй, уже слышали, что у самого Брежнева где то на Волге, в Завидово, что ли, есть такое местечко, вроде бы целый гарем выстроен, а, как вам это нравится? Вроде бы потому и пропадает сейчас, даже на Москве, множество молодых, непорочных девушек, а все начинается с малого, с какого нибудь Солженицына, а там и пошло полыхать на всю Одессу, а если представлять себе правильно, на всю страну! Все мы мужчины и знаем, что это такое, но зачем же стулья ломать? У великого Соломона тоже было триста жен и семьсот наложниц, но никто не делал из этого никакой трагедии. Все дело в возможностях и способности, от этого мир еще никогда не рушился. Простите, головку чуть чуть назад… благодарю. – Подчиняясь, Сергей Романович совсем разомлел и больше уже почти не слышал Самуила Яковлевича, дарившего своими откровениями далеко не каждого клиента; и хотя Сергей Романович находился сейчас в редком за последнее время прекрасном расположении духа, он именно теперь ощутил некий переломный момент и задержал дыхание. Пришло решение; стараясь скрыть свое состояние, Сергей Романович прикрыл глаза. Чуткий и нервный Самуил Яковлевич тотчас отвел руку с бритвой.
– Что нибудь беспокоит? – спросил он и, увидев глаза клиента, в свою очередь, озадачился, умолк; так иногда тоже бывает, что люди, даже мало знакомые друг с другом, могут неожиданно и случайно, по взгляду или жесту, почувствовать край пропасти, а то и заглянуть в нее, поежиться и прошептать вроде бы давно забытую молитву.
И действительно, Сергей Романович вышел из модной парикмахерской, сердечно и тепло распрощавшись со старым мастером, с завидным изяществом опустив в карман его халата несколько десяток, и, обновленный, словно весь его состав переменился, он зашел в ближайший, «Центральный», ресторан и с удовольствием пообедал. Он не стал пить, к плохо скрытому неудовольствию официанта, ничего крепкого, заказал лишь бутылку сухого вина, и затем, посидев на скамейке у фонтана возле Пушкина, понаблюдав за шумными и непоседливыми ребятишками, которых неусыпно пасли бдительные бабушки и мамаши, хотел уже двигаться дальше: в нем начинал просыпаться знакомый ему зуд нетерпения. Скосив глаза, он увидел Обола – в хорошем костюме, с модной прической и приветливой улыбкой. Он не удивился, пододвинувшись, жестом предложил сесть.
– Выкладывай, – коротко сказал он, поздоровавшись. – Ты за мной второй день шастаешь, я тебя сразу засек. Родное московское небо надоело? Хочешь увидеть звезды небесные с обратной стороны? Ну что ж, такое тоже сбывается, если сильно захотеть. Так, Обол? – ласково поинтересовался Сергей Романович, и от его дружеской серьезности Обол заерзал, согнал с лица приятельскую ухмылку и, шумно втянув носом воздух, чихнул.
– Ты надушился, голова кружится, – сказал он с завистью и заторопился. – Погоди ты, сначала послушай, а то сразу грозиться! – Поведя головой и осмотревшись, заметив неподалеку уткнувшегося в газету гражданина в приплюснутой кепочке, Обол закурил, сплюнул за скамейку, крутанув головой. – Тебя черт куда то чуть ли не на год унес, а мне жить надо, а я один, сам знаешь, ни туды и ни сюды. – Тут он, еще раз зорко стрельнув глазами по сторонам, подсунулся к товарищу ближе, вплотную, и прошептал ему на ухо всего несколько слов, отчего невозмутимый Сергей Романович непривычно побледнел, – почти незаметно, но Обол не упустил и этой мелочи, и ему на какое то время тоже стало не по себе. Он хорошо знал сидящего рядом человека, думал, по крайней мере, что знал, – достаточно было одного неосторожного движения, одного лишнего звука, и тщательно сотканная умными головами паутина будет разорвана, распадется, рассыплется, и он, этот франт, вновь окажется в недосягаемости.
– Знаешь, я тебе одно скажу, – пробубнил, понижая голос, Обол, снова незаметно осматриваясь. – Хочешь отвязаться – швырни им этот чертов камень сам, дело далеко заехало, не отстанут. Интерес то громадный! Ну, я пошел, а то мы с тобой как в стеклянной банке, насквозь просвечивает. Ни к чему такой цирк…
– Сиди, – проронил Сергей Романович скупо и обещающе, и Обол, дернув плечом, сразу ощутил себя словно на пронизывающем ветру.
Конечно, можно было встать, усмехнуться и отправиться своей дорогой, но далеко ли ему будет суждено ушагать? И Обол, бесстрашно взглянув Сергею Романовичу в глаза, остался сидеть, ожидая дальнейшего.
– Ладно, Обол, за мной должок не залежится, – сказал Сергей Романович. – Еще одно – когда?
– Ну, придумывать не буду, я для них пока чужой, не очень то губы растопырили, – усмехнулся Обол. – А я и не набиваюсь, черт с ними. Думаю, ждать долго им не с руки, вот сам и рассчитывай, – добавил он, встал и протянул руку. – Если что, как кликнуть?
Сергей Романович ничего не ответил, тоже встал, дружески похлопал старого напарника по плечу, и они расстались, растаяли в шумной по праздничному людской толчее, и никто бы и в горячечном бреду не мог предположить, что в бесконечном круговороте самой простой, будничной и даже низкой жизни, в ее немыслимых хитросплетениях, именно встреча этих двух, давно уже бывших не в ладах с законом москвичей означила нечто совершенно непредвиденное и что их невнятный разговор вызвал в привычной московской жизни широко расходящиеся круги, мимолетные, скоро исчезающие следы и движения, которые затронут интересы людей из самых разных слоев, начиная с верхов и кончая глубоким подпольем, что, в свою очередь, еще раз подтвердит старую истину о тесном единстве всего человеческого общежития, в какие бы социальные формы оно ни облекалось, и то, что без боли и ущерба из него невозможно вычленить и вынуть даже самую ненужную и порочную его часть.
– К черту! – в сердцах сказал Сергей Романович, когда у него в голове стали вертеться самые дикие мысли; встреча с Оболом была, конечно, не случайной, он и сам ждал чего то подобного, просто еще раз подтвердилось его решение, теперь оно еще больше укрепилось, сигнал был принят.
Он побрел по Москве наобум, куда глаза глядят; вроде бы даже забыв о своем решении, он шел и шел из улицы в улицу, из переулка в переулок, по бульварам и набережным, потом вновь забредал в путаницу тупиков старой Москвы. В какой то момент у него мелькнула мысль, что эти его блуждания таят в себе определенный смысл, вполне возможно, пришло время окончательно проститься с прошлым, со знакомыми с детства дворовыми переходами, по которым можно было пройти чуть ли не всю Москву из конца в конец…
Пришел вечер, зажглись фонари и погрузили город в таинственный полумрак, и вся его жизнь приобрела какую то особую сумеречную наполненность – Сергей Романович всегда, даже в детстве, любил ночь, любил Москву именно ночью, когда она сбрасывала с себя маску театрального притворства, самодовольства напоказ, и когда потихоньку проступало ее истинное лицо – лик кающейся, пытающейся замолить свои прегрешения блудницы, доходившей в этом до благоговейного экстаза; может быть, именно в таком состоянии она и становилась недоступной и в то же время желанной даже в самых отвратительных своих пороках и прегрешениях.
У Сергея Романовича было в жизни много таких вечеров и ночей, но сейчас он всем своим существом ощущал нечто особое; он сейчас любил этот город нерассуждающей звериной любовью; ему бы надо было немедля, очертя голову бежать из него, из каменных непроходимых недр этого застывшего неласкового чудовища, но он не мог вырвать себя из его тела, бесстыдно раскинувшегося на десятки и сотни километров, он был его неотъемлемой частицей и знал, что если бы какая то сила вырвала его из этого города и бросила в чужое пространство, он бы тут же задохнулся.
В одном из глухих, старых арбатских дворов он задержался и послушал, как пожилая женщина пытается привести в чувство изрядно набравшегося мужа – приподнимает его за плечи, трясет изо всех сил, затем, спохватившись, вновь швыряет на скамейку, не забывая предупредить, чтобы он не свалился в грязь.
– Нет, окаянный, погибель ты моя проклятая, – привычно и даже не слишком бурно выговаривала она. – Скотина! Рожа! Кровопивец! Ты скажешь, зараза, как ты мог потерять ботинок? Только на той неделе купили! Нет, все, или ты признаешься, у какой из своих шлюх обретался, или я тебя знать больше не знаю, на порог не пушу! И в трест завтра же напишу, пусть все узнают, что ты за фрукт! Пусть тебя там с Доски почета выскребут!
– Веру уша… Веру уша, ну что ботинок, ну плевать на него, новый купим… Ве еруша, – мямлил провинившийся, – нагнись, я тебя поцелу ую…
Тут Сергей Романович не стал больше слушать, посмеялся над глупой и тщетной женской надеждой заставить мужа вспомнить, где он посеял ботинок, и побрел дальше в ожидании новых открытий. Город с каждым часом все более успокаивался и затихал. Неожиданно, едва он пересек Садовое кольцо с непрерывно бегущими по нему цепочками автомобильных огней, в лицо ему пахнуло свежестью, тотчас упал веселый ветерок и в небе негромко прогрохотало. Он взглянул на часы и удивился. Время подбиралось к полуночи. Он тут же приказал себе успокоиться – он уже был у цели. Остановившись под одной из арок, он подождал. Отдаленный гул машин ему не мешал – гроза шла где то стороной, и он услышал тишину ночного города, она подтверждала его решимость и успокаивала. Он верил ночной тишине – вокруг было безлюдно и спокойно. Он прошел еще немного по Садовому, нырнул в знакомую арку, двором прошел в нужный переулок – во дворе было темно, и он увидел высокие, искрящиеся звезды. Остановившись у черной, вот уже много лет наглухо запертой двери, он, прислушиваясь, помедлил, затем как то необычайно легко тяжелая дверь, со множеством врезанных в нее в разные времена и многослойно закрашенных замков, приоткрылась. Затхло потянуло подвалом, гнилью, кошками, пыльной паутиной; Сергей Романович проскользнул в приоткрывшуюся щель, и дверь встала на свое место. И сразу же в темном дворе произошло какое то таинственное движение, в разных его углах мелькнули смутные тени, и все вновь успокоилось.
Поднявшись на шестой этаж и остановившись перед знакомой дверью, Сергей Романович прислушался; на лестничной площадке тускло светила лампочка, затянутая проволочной сеткой, – полуночная тишина успокаивала. Его не ждали, хотя он и думал, что ему обрадуются – в этом он мог не сомневаться. Дурманящая нега отдалась в затвердевших, напрягшихся ногах, во всем теле; он достал ключи, в последний момент передумал и потянулся к тусклой кнопке звонка. И сразу же отдернул руку. Откуда то сверху послышались веселые голоса, кто то упомянул нелестным словом домоуправление, опять испортившийся лифт, далее до Сергея Романовича дошел звук сочного поцелуя и женский податливый смешок, и дальнейшее уже не представляло выбора – внизу тоже хлопнула дверь и пробубнил что то недовольное голос вахтерши. Сергей Романович быстро открыл дверь ключом, беззвучно прикрыл ее за собой, придерживая внутреннюю пуговку замка, чтобы он не слишком громко щелкнул. Он прижался спиной к двери, затаился – мимо, сдерживая голоса, прошли сначала сверху, затем проследовала, очевидно, уже пожилая, запоздавшая пара снизу. Сергей Романович подождал еще немного и, осуждая про себя беспечность двух женщин, так и не позаботившихся, несмотря на его советы, о дополнительных запорах на входной двери, ощупью пересек прихожую, особенно остерегаясь у дверей в камору Устиньи Прохоровны и на кухню, и, остановившись у полуоткрытой двери в гостиную, вновь прислушался; мелькнула мысль о сумасшествии. Он скользнул в дверь и двинулся вдоль стены к фонарю со старинным письменным столом: он должен был уничтожить черный камень, предотвратить исходящую от него опасность для самого дорогого человека – для женщины, готовящейся стать матерью его ребенка. В следующую минуту он с трудом удержал крик и крепко прижался похолодевшей спиной к стене, – сердце оборвалось, мучительный звон словно разорвал голову; уже понимая, что опоздал, и теряя всякий контроль над собой, он бросился к светлевшему между круглым столом и диваном очертанию какого то длинного предмета, уже безошибочно зная, что это такое, и все равно не веря и не соглашаясь.
Он изломанно, словно во сне, опустился на колени, протянул непослушную, почти ледяную руку. Тело Ксении давно остыло и уже начало деревенеть, волосы на затылке слиплись от крови, подсохшей и взявшейся коркой, – удар был профессионален и точен. По прежнему замедленно, как в кошмарном сне, Сергей Романович отодвинулся, – тут же неподалеку лежала и Устинья Прохоровна, светлея маленьким старушечьим лицом, с растрепанными редкими волосенками, без своего обычного платочка на голове. И вторично он почти потерял сознание, затылок и глаза тронула нежная изморозь; он опоздал, и нужно было действовать молниеносно, здесь побывал кто то куда почище примитивного грабителя. Вдруг вспомнилась Мария Николаевна, ее последние слова, – пожалуй, назад через дверь ему уже не выйти, все уже перекрыто, можно было лишь выпрыгнуть из окна и подвести черту. И как это бывает в преддверии последнего шага, в нем тотчас сработал некий защитный механизм, вспыхнула и в одно мгновение высветилась вся прежняя, чуть ли не с пеленок, жизнь, и мать, и университет, и первая девушка, и пророчество отца Арсения, и страх Ксении… «Обол, Обол! – прозвенел в нем высокий, рвущийся незнакомый голос, хотя это беззвучно выкрикнул в запоздалом прозрении он сам. – Обол, сука!» И тогда в нем что то окончательно сместилось, на него рухнуло непривычное чувство полнейшего освобождения, и прежде всего от самого себя, – времени больше не оставалось, в любую минуту могли взломать дверь – он уже ощущал рядом присутствие чужой, враждебной силы, добычу уже затравили и теперь только ожидали удобного момента.
Почти парализованный, он все никак не решался сдвинуться с места; он чувствовал на себе застывший взгляд Ксении и непомерным, тупо отдавшимся в мозгу усилием воли встал, прошел в спальню, сорвал с кровати какое то покрывало и накинул его на убитых женщин. Ему сразу стало легче; не зажигая света, он прошел к старинному письменному столу в фонаре – здесь явно чего то искали и не успели привести все в надлежащий порядок. Отодвинув штору, он присмотрелся – на противоположной стороне улицы, неровно покачиваясь, горел фонарь, отбрасывая широкое пятно света на тротуар и на проезжую часть улицы, – было совсем безлюдно, город словно вымер. И тогда он спиной ощутил на себе неподвижный, уже знакомый взгляд и не обернулся. «Не смей! – сказал он себе. – Ты ведь и сам уже умер, тебе нельзя стало жить, и ты умер. Выполни последнее, а дальше…»
Сдерживаясь, он судорожно всхлипнул, он ведь даже и предположить не мог, что люди до такой степени подлы, – почти непреодолимое желание распахнуть окно и ринуться вниз захлестнуло его. Одно мгновение – и все кончится. Только они там за дверью, на лестничной площадке, пожалуй, именно этого и ждут; от неожиданного слепого всплеска ненависти у него задергались губы. Нет, сказал он себе, такого подарка они не получат, память единственной настоящей женщины, встретившейся ему в жизни, он не осквернит и не даст осквернить, он пройдет все до конца. За что они так, что они с Ксенией сделали…
Он стал лихорадочно ощупывать старинный стол со множеством ящичков, декоративно отделанных затейливой резьбой по красному и черному дереву; он почти сразу нащупал нужную деталь, нажал на еле заметный даже на ощупь выступ и сразу же услышал тихое шуршание в тайном и темном чреве стола, и в еще более сгустившейся тишине прозвучала уже знакомая музыка. Сергей Романович, оскаливаясь, страшно улыбнулся: вывернувшийся откуда то из нижней части стола тайник был пуст – правда, бархатный футляр был на месте, но сам черный камень исчез.
Водворив тайник на место, он, под звуки затухавшего «Венского вальса», прошел в прихожую, включил свет и, не раздумывая ни секунды, распахнул входную дверь. На лестничной площадке был выключен свет – несколько человек, застывших в самых разных углах, увидев в проеме двери в квадрате света безоружного, сразу выступили из темноты, не опуская пистолетов.
– Входите, – пригласил Сергей Романович, выставив вперед руки и отступая в сторону. Щелкнули наручники, и кто то сильно, с явным желанием вырубить преступника на время, ударил его в скулу и сразу же в солнечное сплетение, и он, переломившись от вспыхнувшей боли, еще попытался удержаться на ногах и не смог.
7
Народ был многослоен и непостижим, и никто, будь он хоть семи пядей во лбу, не мог определить истину о происходящем в самом чреве народа, хотя там, в этом таинственном и вечно неспокойном чреве, обязательно что то происходило – без этого не могло состояться само движение всей природной, в том числе и космической жизни, пронизывающей своими токами бесконечность времени и пространства. Николай Григорьевич не мог понять, почему ему именно в этот момент пришли какие то абстрактные мысли, ненужные и бесполезные, о каком то гипотетическом народе, – народ сейчас, благодаря длившемуся вот уже несколько десятилетий миру, поддерживаемому огромной ядерной военной мощью, наконец то начал дышать свободнее, все больше людей ездят к морю отдыхать, получают квартиры, женятся, рожают детей, – страна приходит в себя после опустошительной войны, сильно помогла и сибирская нефть, и газ. Все так, ну и что?
Он не согласен даже со своими самыми близкими друзьями, вдруг вставшими в оппозицию; в конце концов, истинная наука развивается все-таки вне всякой политики, каждый настоящий ученый должен заниматься своим делом – процесс жизни многогранен и складывается из немыслимого множества составляющих.
Почему то Николаю Григорьевичу, младшему Голикову, вспомнился старший брат Арсений, очень близкий когда то человек, друг и наставник, еще совсем недавно сам без малого академик и Нобелевский лауреат, истинный ученый с задатками гения, как все ему пророчили еще в школе. И вот на самом взлете неожиданный срыв, – говорят, проклял свое прошлое, ударился в богоискательство и, вообще то, просто спятил, и вот уже несколько лет и следа его не могут отыскать… Хотя, впрочем, и это в порядке вещей, гений ведь и есть своего рода безумие и может проявиться в самой неожиданной форме. Никто не знает, в каком направлении поиска можно наткнуться на истину, да и что такое истина? Сам хаос не оборотная ли сторона порядка? Для него сейчас самая главная задача – установить причины появления радиолокационной ямы, со странной периодичностью возникающей время от времени в этом важнейшем оборонном районе, держащем в зоне досягаемости в случае ответного удара весь тихоокеанский сектор с его многочисленными объектами, в том числе и весь американский континент. И здесь не могло быть мелочей – в последний раз локаторы взбунтовались неделю назад, и не успела высокая комиссия прибыть на место, все вновь пришло в норму, и теперь приходилось ждать, ничего другого не оставалось.
В бухту, хорошо укрытую почти отвесными скалами и склонами сопок, по глубоким непролазным ущельям сбегали небольшие северные ручьи и речки, через удобный пролив заходили суда. Пролив был длиною в две мили, и стихии, часто бушевавшие в океане, не могли пробиться в бухту, только мелкая рябь во время сильных штормов и ураганов покрывала спокойную поверхность, прибывала и убывала вода во время приливов и отливов. К берегам в тепло и к теплу густо подходили медузы, прибой выбрасывал их студенистые тела на берег, и они медленно таяли на воздухе, превращаясь в слизистые бесформенные хлопья – на солнце и они исчезали за несколько часов бесследно.
Николай Григорьевич прислушался – тишина и покой здесь были обманчивы, – вчера он с группой топографов, синоптиков, дозиметристов, инженеров электронщиков облетел большой район побережья на вертолете; они приземлялись в самых диких местах, брали пробы, и сейчас все анализируется и просчитывается, но думать именно об этом не хотелось; он хорошо знал, что последние недели были слишком напряженные и суматошные и требовалось погрузиться в иную сферу, освободить голову – результат мог прийти неожиданно. И вообще, какая удивительная, безграничная мощь природы здесь, у черта на куличках, за десять с лишним тысяч километров от Москвы, от ее чада и дыма, от ее постоянных интриг и загадок, – хрустально прозрачный воздух и великий океан рядом, он дышит, живет богатырски размашисто и размеренно – что ему человек со своими муравьиными делами и замыслами?
Вспомнив, как недавно крупный хариус сорвался у него с крючка, Николаи Григорьевич улыбнулся; чтобы не бултыхнуться в воду, ему приходилось прижиматься спиной к почти отвесной гладкой скале, с углублениями у подножья, вылизанными прибоем. Поплавок из гусиного пера и пробки вот вот должен был нырнуть, рыба опять, брала, и, судя по всему, большая рыба; у Николая Григорьевича, страстного рыболова, все посторонние мысли вылетели из головы, глаза вспыхнули, по всему телу прошел нетерпеливый зуд – нужно было не упустить мгновения и подсечь. Странный зуд появлялся от напряжения и раньше – Николай Григорьевич знал за собой такую слабость. Неловко присев, поскользнувшись, он все таки подсек – удилище выгнулось дугой. Не отрывая глаз от воды, он перехватил леску руками и стал подводить, – рыба металась у его ног, буравя, поднимая воду, и Николай Григорьевич все никак не мог приловчиться и боялся, что добыча опять сорвется. Это был пятнистый темно зеленый красавец хариус килограмма на два, – вытащенный наконец на берег, он медленно светлел, из него на глазах уходили живые краски подводных глубин и брюшко переставало отличаться от спины по цвету. Хариус прыгал и прыгал – пришлось стукнуть его головой о камень. Он сразу затих, опять стал менять цвет, темные крапинки на его чешуе блекли и окончательно исчезали. Николай Григорьевич подтянул к берегу длинную медную проволоку с нанизанными на нее рыбинами, присоединил к ним очередную добычу и стал вновь возиться с удочкой. Было еще совсем рано, погода стояла изумительно яркая, непривычная для жителя Москвы; на базе говорили, что месяца полтора два в небе здесь совсем не появлялось облаков, и только солнце оживляло его холодную густую просинь – даже на трехметровой глубине океана можно было различить, как покачиваются на каменистом дне причудливые водоросли и шевелят песок. Солнце вышло из за сопок низко, и ущелье, в котором рыбачил Николай Григорьевич, как бы раздвинулось, повеселело. Стала видна тайга, взбиравшаяся на склоны, – лиственница, ель, осина; островки осины сквозили, а ели стояли редко и хмуро в осине и лиственнице. Залюбовавшись игрой света вокруг, Николай Григорьевич отложил удочку, вымыл пахнущие свежей рыбой руки, – азарт пропал. Опять пришли мысли о необходимости как можно скорее разобраться в ситуации, выяснить, не постарались ли здесь американские спецслужбы навести тень на плетень, не сконструировали ли какую нибудь подводную, с выходом на поверхность, или космическую игрушку. Дождавшись, пока руки высохнут, Николай Григорьевич закурил, вышел из под скалы и сел на большой, свалившийся сверху обломок красного гранита, – за две недели пребывания он, хотя и редко сюда выбирался, полюбил это уединенное местечко; устраиваясь удобнее, он столкнул вниз несколько камней и прилег на локоть. Папироса все таки пахла сырой рыбой, и это раздражало…
– А, вот вы где шаманите! – неожиданно раздался за его спиной гулкий, знакомый голос капитана, приставленного к нему для связи. – А я уже стал беспокоиться, – нет и нет. Здравия желаю, товарищ академик… Много?
– Доброе утро, капитан, – сказал Николай Григорьевич. – Вон, под обрывом, полюбуйтесь. Если бы такое где нибудь под Москвой…
Подтянув к берегу тяжелую связку рыбы, капитан привычно оценивающе глянул.
– Ничего, – одобрил он. – Гольцы хороши, ишь, стреляют… Отнести повару, пусть зажарит, что ли…
– Мне говорили, ругается кок, – улыбаясь, сказал Николай Григорьевич. – Не знает, куда деваться от рыбы, не едят…
– Жалко такое добро выбрасывать, – посетовал и связист. – Я предлагал как то коптильню организовать – глядишь, на долгую зиму свой бы балычок, не разрешили – нельзя демаскироваться. Простите, я вам не помешал? Хотя какое это имеет значение? Мне предписано находиться возле вас безотлучно. Так что нравится или не нравится… Я и без того нарушаю приказ…
Показывая, что он все понимает и не в обиде на человека, должного неукоснительно выполнять свои служебные обязанности, Николай Григорьевич предложил связисту закурить московских; ему с самого начала понравился этот человек, спокойный, ровный, умеющий в нужный момент исчезнуть или появиться словно из воздуха.
– Да, нелегкая здесь служба, – вслух подумал Николай Григорьевич. – Так оно все и идет… Ждут год, два, три ради одной минуты, даже секунды, затем уходят, приходят другие и тоже ждут. Сопки, небо, океан – к этому быстро привыкаешь. Вы знаете, Вадим Петрович, замечательная способность у человека именно к привыканию, – повторил он понравившееся слово, в то же время пододвигая слегка, чтобы выровнять, тяжелый, в зеленовато тусклых прожилках камень, уже порядком приглаженный морем, сорвавшийся сверху, может быть, тысячу, а может, и больше лет тому назад. – Да, привыкание…
– Мне еще полгода осталось, Николай Григорьевич, – сказал связист, щурясь от тяжелого блеска воды. – Не знаю, мне пока нравится здесь. В такой красоте побудешь – на весь век душу очистишь. И – авторитет заработаешь…
– Душу, говорите, очистишь? – остро глянул Николай Григорьевич. – У вас то, Вадим Петрович, еще, пожалуй, и грехов никаких – чистый родник… Да и авторитет теперь дело непростое, можно и промахнуться…