Странная и далекая усмешка набежала на лицо отца Арсения.
– Все те же детские заботы, детские страдания! – пробормотал он и несколько раз перекрестился и перекрестил узника. – Гордыня, гордыня человеческая! Неверие! Пока маловеры блуждают во тьме, пришло царство зверя, и каждую ночь в полуночную пору над Кремлем загорается его клеймо, его знак – число зверя. Ты, Сергей, сын человеческий, еще одна жертва во искупление русского неверия, русского легкомыслия и всеядности… Но ты сам пробился из мрака к свету и был приговорен слугами сатаны, твой тяжкий крест – спасение твоей души, нужно скорбеть о другом. Ты – начало последней и небывалой русской скорби, и она уже у порога… Мир содрогнется от крови и ужаса, но ты и жертва, и палач, твоя капля переполнила чашу, и ничего остановить уже нельзя, Россия будет погружена надолго во тьму, но именно там будет храниться и вызревать зерно… Я потому и здесь, ибо у каждого народа свои заступники перед лицом Всевышнего… К русскому народу послан я, тоже был подвергнут сомнениям и испытаниям, выстоял и прозрел, и укрепился душою. Повторяю: не скорби…
Непонятными и даже ненужными показались узнику все высокие и холодные слова странника, но он ничем не выдал себя, ему было страшно остаться опять в одиночестве, и он молчал, и лишь ширилась в душе тоска; он думал, что и в словах отца Арсения нет истины, и что…
– Истинно, истинно, перед лицом Господа нет ни эллина, ни иудея, – подхватил он невысказанную мысль узника, и от его всеведущей пронзительности Сергей Романович, как ни крепился, побледнел, откинулся головой на холодный бетон стены. – Пойдем, вставай, – приказал странник, приподнял руку, и в тот же момент стены вокруг как бы опали, рассыпались, и пространство, бесконечное и радующее, распахнулось окончательно, и Сергей Романович увидел какую то дорогу, и не было у нее ни начала, ни конца. – Вставай, пойдем, – повторил странник, и жуткая оторопь охватила узника: он осознал, что перед ним дорога без возвращения назад или даже к себе.
– Зачем? – посетовал он устало и безнадежно. – Неужели мне мало и без этого? И ты еще говоришь о милосердии, отец Арсений! Неужели лицемерие и есть твое хваленое милосердие? Зачем ты пришел?
– Я ведь обещал прийти к тебе в жизни еще один раз, ты забыл? – сказал отец Арсений. – Меня нельзя забывать, ведь у Бога нет ни царя, ни раба, и страждущая душа для него дороже любого праведника…
– Сколько же я слышал таких праздных и лживых слов! – вздохнул Сергей Романович и опустил глаза, он смертельно устал, и хотелось свалиться прямо на пол и забыться хотя бы на несколько минут.
– Вставай, вставай, пойдем, – в третий раз настойчиво, но теперь уже значительно мягче, с сочувствием предложил странник, и словно посторонняя сила подняла Сергея Романовича, тело приобрело звенящую легкость, теплый благодатный ветер омыл его душу, и он, сбросив с себя все тяжкое и лишнее, шагнул на сверкающую дорогу, и тогда чувство светлой тоски охватило его. Из него словно вынимали душу, – так в настоящей жизни не могло быть, и он это хорошо знал; сон, сон, подумал Сергей Романович, но эта скорая и самому ему не понравившаяся мысль лишь мелькнула и бесследно исчезла. Он услышал даже слова, прозвучавшие только в нем самом, хотя он знал, что не мог этого сказать. «Обрети Россию прежде всего в самом себе, человек, – услышал он отчетливо и ясно. – Если не ты сам, то кто же?»
Он оглянулся; странник пристально глядел на него, словно подталкивая дальше. И Сергей Романович не стал ничего спрашивать, он сделал еще шаг и еще, и дорога приняла его. И тогда он пошел один в сверкающем сквозящем пространстве – вокруг не было ни души. Отец Арсений тоже исчез, и было совсем хорошо; ему нравилась бескрайняя, слепящая белизной пустыня, разрезаемая прямой, как стрела, дорогой, – он уходил в безграничное, невозвратное пространство. Слышалась тихая, завораживающая мелодия, она тоже зарождалась и звучала в нем самом, омывала душу убаюкивающей нежностью, и он забыл о себе, он уже сам становился дорогой, ведущей за пределы времени, к самому изначальному зерну всего сущего.
И радость самому стать дорогой проснулась в нем и заполнила все его существо, и когда он с последней, затухающей дрожью понял, что исчезает и его больше нет, он увидел на дороге перед собой темный полог; под ним что то было, и он слегка горбился. Нерешительно наклонившись, Сергей Романович с замершим сердцем дернул за край полога и закричал от тоски и нежности. Он увидел и узнал самого себя, но совсем маленького, лет четырех или пяти, узнал свои глаза, улыбку и попятился.
Ребенок встал и приложил палец к губам, как бы о чем то предупреждая.
– Какой большой, – протянул он изумленно, с детской беззастенчивой пристальностью окидывая Сергея Романовича взглядом. – Что, плохо тебе?
– Теперь уже нет, – ответил Сергей Романович, начиная оттаивать и приходить в себя. – Теперь будет только хорошо… Что ж делать, раз не все получилось…
– Ты жалеешь?
– Немножко, – признался Сергей Романович. – А что?
– Зря! – возразил ребенок. – По моему, ты молодец, ты здорово держался. А на мелочи… ну их, не обращай внимания. Правда, можно и по другому, ведь ты можешь все исправить, ты же хотел убить меня, вот все сразу и переменится. Так просто… Только знай, я – не только ты, я еще и твое продолжение. Отец и сын в одном лице…
– Замолчи! Ничего этого ты не можешь знать, замолчи, – попросил Сергей Романович, с непередаваемым ужасом глядя сам на себя через бездну лет и чувствуя подступающую к сердцу темную, тяжелую волну, готовую задушить.
* * *
Он вскочил с узкого топчана, и режущий мертвый свет ударил в его глаза, в мозг; он еще успел заметить, как медленно и бесшумно затворилась дверь камеры, пропуская фигуру в длинном брезентовом плаще, – мелькнула в узкой, исчезающей щели длинная пола и пропала. Сорвавшись с топчана, он бросился к двери – она, как всегда, была холодной и неприступной.
12
Ничего подобного с ним давно уже не было, весь состав его жизни словно переменился, вспыхнул и взбунтовался; он только по многолетней привычке держал себя в руках, ходил на работу, терпел около себя приевшихся своей угодливостью людей; такого в его жизни, насколько он помнил себя, вообще никогда не случалось. И не мужская поздняя ревность, не обида проснулась в нем и диктовала, нет. Был тот провал, когда никакая воля не могла помочь, и разум отступал, и даже ирония по отношению к самому себе ничего не могла изменить. Он не привык размышлять о непривычных материях – не хватало времени, в этом он инстинктивно оберегал себя. Зачем ему было мучиться, есть ли Бог или его нет? Если он есть, он есть, от его, Леонида Ильича Брежнева, признания или отрицания здесь ничего не могло измениться. Случилось нечто более глубокое и необъяснимое. До сих пор он был уверен, что ему подвластно в окружающем мире все, кроме смерти, что он знает главное, и вдруг оказалось, что он ничего не знает даже о самом себе и ничего не может, – подобное потрясение на время выбило его из привычной колеи. И дело здесь было не в ближайшем окружении, не в Суслове, не в Андропове, просто он лицом к лицу стал перед реальной жизнью, о которой давно забыл, с ее изнанкой, горячей и мутной, с грязью и кровью, с изнанкой, подстилающей все без исключения в человеке. И он не мог иначе, он должен был пройти на этот раз все до конца, здесь он отступать не хотел и не мог. И, оставшись наедине с Сергеем Романовичем, вопреки всем инструкциям, правилам и здравому смыслу, и даже лично убедившись, что они действительно одни, втайне гордясь собой, Брежнев заставил себя окончательно сосредоточиться. Гость все так же стоял у двери – как его ввели, остановили, так он и остался, пока хозяин устраивался, что то приказывал и о чем то вполголоса говорил Казьмину, и при этом даже раздраженно повысил голос. Гостя, которого перед этим спешно вымыли, постригли, выбрили, одели с ног до головы, подобрав ему приличный костюм, происходящее не интересовало, он уже был по другую сторону черты. Хотя он все видел и слышал, он видел и слышал как то по особому. Душой он еще не отошел от отца Арсения и все время ощущал его присутствие рядом и даже иногда с легкой извиняющейся улыбкой оглядывался, и ему было безразлично, в яви ли было или в бреду их свидание, – оно было, и в этом он не сомневался.
В просторном, слегка затемненном помещении были всего лишь стол и два кресла, они стояли в хорошо освещаемом месте. И в глубине своего сознания, продолжавшего как бы автоматически отмечать и фиксировать происходящее, Сергей Романович, сам того не желая, не упускал ни одной мелочи. Он ожидал всего что угодно, но только не этого, и почувствовал удивление.
– Проходи, садись, – услышал он медленный голос хозяина и увидел его рядом. – Проходи, проходи, ты, вероятно, очень недоволен…
– Отчего же, совсем нет… Правда, несколько удивлен, – ответил Сергей Романович вежливо, даже изобразивши улыбку, прошел и сел на указанное место и опять растянул губы в легкой улыбке – хозяин от этого несколько замешкался, поправил галстук и натужно кашлянул. – Я даже предполагал нечто подобное, только, конечно, не встречу с вами лично, – продолжал невольный гость, словно пытаясь окончательно убедить хозяина, и тот с готовностью несколько раз кивнул.
– Вот как, это хоро ошо, – протянул он, наконец усаживаясь на свое место и выкладывая на стол пачку сигарет и спички. – Ты не возражаешь, если я закурю?
– Кури, – неожиданно разрешил Сергей Романович и насмешливо прищурился. – Угостишь – я тоже подымлю…
– Пожалуйста, кури, – обрадовался хозяин, решивший не замечать ничего грубого и обидного и придвигая необычному своему гостю сигареты и спички, и пока тот жадно закуривал, с затаенным интересом разглядывал его строгое красивое лицо; в какой то момент их глаза встретились, и Леониду Ильичу показалось, что во взгляде его молодого соперника промелькнула именно насмешка, но затем сразу же сменившаяся жалостью. Тут Леонид Ильич оторопел, возмутился и, маскируя свою неуверенность, поспешил закурить; он не хотел и не мог быть жалким, не имел на это права, и подумал, что он зря настоял на этой встрече, пожалуй, он переоценил себя, и теперь надо соответствовать, хотя в то же время он безошибочно чувствовал, что эта встреча для него была необходима; он должен был пройти через это горнило и очиститься прежде всего ради самого себя; он сейчас даже гордился собой, он пренебрег всеми дурацкими правилами и поступил по совести, – тихо, тихо, тихо, сказал себе Леонид Ильич, чувствуя, как в нем вновь поднимается еще одна волна неожиданной зависти к своему молодому удачливому сопернику.
Усилием воли заставив себя усмехнуться и намекая на некую, теперь уже нерасторжимую связь между ними, он сказал:
– Ну, свояк, давай забудем всякие тонкости, посидим, поговорим, как два мужика. – Тут он почти машинально нажал кнопку звонка и бросил тотчас вошедшему помощнику: – Чайку нам и по рюмке… да, да, лучше коньяку… а? – вопросительно взглянул он на своего гостя, и тот согласно кивнул.
– Ну, свояк, вот уж и вправду по царски! – одобряя, сказал Сергей Романович, и его худое подвижное лицо начало слегка разгораться, из него ушло холодное напряжение, но глаза стали еще более глубокими, какими то втягивающими и как бы прощающими, и Леонид Ильич, приглашая гостя выпить, несколько замешкался. Он ощутил себя странно непривычно, каким то совершенно незащищенным – перед ним был человек, уже переступивший за черту жизни, он и смотрел сейчас именно так и, находясь в недосягаемости, жалел; да, да, хозяин вновь почувствовал именно жалость к себе со стороны своего гостя и, стараясь не поддаваться нехорошему чувству, взял рюмку, приподнял ее, кивнул, приглашая гостя последовать своему примеру, и они выпили.
И все таки пересилить себя до конца хозяин не смог.
– Значит, свояк, ты вор? – не удержавшись, спросил он с грубоватой приветливостью и, встретив понимающий взгляд гостя, хотевшего что то сказать, махнул рукой. – Подожди, подожди… Вот все бумаги и документы. – Он положил ладонь на несколько аккуратно сложенных в стопку папок перед собой. – Черным по белому начертано…
– Нет, свояк, я не вор, что ты! – услышал Леонид Ильич спокойный и мягкий голос и насторожился еще больше. – Я просто иногда пытался исправить явную несправедливость. Нельзя же так, чтобы одни пухли от жиру, а другие не имели бы в жизни даже самых примитивных радостей. Согласись сам, это никуда не годится. Я просто по своей натуре русский человек, и мне всегда было обидно за русскую неустроенность и какую то обреченность. А кто имел право приговорить к небытию целый народ? Уж конечно ни Маркс, ни Ленин, ни ты, уважаемый свояк, на это никем никогда не уполномачивались, не правда ли?
Тут в глазах хозяина зажегся острый огонек – вспыхнул и пропал; теперь становилось яснее, на какой почве сошлись Ксения и этот московский хлыщ…
– Смотри ка, каков гусь лапчатый, мой благоприобретенный своячок! – воскликнул, покачав головой, Леонид Ильич и от изумления тотчас потребовал еще по рюмке коньяку и, подождав, пока за официанткой закроется дверь, пригнулся над столом, понижая голос. – Ты, надо думать, умный человек, иначе она не заинтересовалась бы тобой… почему же ты говоришь какие то мещанские глупости? Неужели ты в одиночку, будь ты хоть семи пядей во лбу, думал справиться с целой системой, которую совершенствовали тысячелетиями? Ты меня разочаровываешь, уважаемый свояк.
– Что ты, я ничего такого не хотел, – ответил гость, тихо и светло улыбаясь, как улыбаются расшалившемуся ребенку. – Знаешь, мне хотелось и нравилось это делать, и тут уж ничего не попишешь. Но ведь не затем меня сюда привезли, тебе, очевидно, не так просто было встретиться со мной. Что то важное тебя заставило.
– Да, – сказал Леонид Ильич, на глазах старея. – Хотя и то, о чем я тебя спрашивал, мне нужно было знать. У меня такая служба, мне многие говорят об одном по разному, ведь и про тебя я могу узнать правду только, пожалуй, от тебя самого. Так что здесь все понятно… Да и куда тебе торопиться? Сиди, отдыхай, завтра такого уже не будет, – сказал Леонид Ильич с неожиданной тоской.
– Я знаю, такое не повторяется никогда, – спокойно согласился гость, и его затуманившийся взгляд ушел куда то мимо своего высокого собеседника, прошивая массивные стены и останавливаясь где то в только одному ему ведомом пространстве. – Было бы странно, если бы такое повторялось…
– Значит, я прав в своих предположениях, когда думал о тебе, – сказал Леонид Ильич. – Ты, очевидно, еще и помогал сумасбродным русским патриотам, как они сами себя величают? Придумали черт знает какую ахинею… Ну, этим, как они там себя называли… Мне говорили… да… перечисляли даже известных людей. Воззвания против власти сочиняют… Помогал ведь?
– Чепуха, свояк, никого из таких людей я не знал и не знаю, – быстро сказал Сергей Романович. – С какой стати? Я человек свободный, летал где хотел и как хотел.
– Скажи, Горелов, ты вот говоришь, летал где хотел, – вновь заговорил Леонид Ильич и выжидательно прищурился. – А ты Бога хоть где нибудь встретил, ну хоть на один миг? Ведь если ты не признаешь земных установлений, должен ты хоть чем нибудь руководствоваться?
Гость быстро взглянул и вновь отвел глаза и долго молчал; хозяин, все так же прищурившись, терпеливо ждал.
– Ты, свояк, спроси об этом, если сможешь отыскать его, у отца Арсения, – сказал наконец Сергей Романович, и судорога перехватила его горло. – Есть такой человек… Если очень захочешь, найти его будет можно, хотя и трудно. Такой странник, бродяга. Бродит, бродит из конца в конец… все о нас, грешных, знает. Мне почему то кажется, что он захочет с тобой потолковать. А вот ты, пожалуй, и не захочешь. У тебя в жизни, очевидно, немало такого, о чем бы ты хотел навсегда забыть…
– Зачем же нам с самого начала браниться, – недовольно сказал Леонид Ильич. – Такого у каждого немало, о чем хотелось бы забыть, только не забывается. Я вроде бы уже слышал о таком. Да, именно отец Арсений, так, так, – вслух подумал он и, надвинув брови, уставился на стол перед собой. – Только как же его обнаружить, говорят, его никак нельзя увидеть, если он того не захочет…
– Здесь, свояк, дело проще, – сказал Сергей Романович. – Если ты сам очень уж захочешь, отец Арсений без всяких там казенных розысков может объявиться. Вот будешь сидеть, дремать, возможно, после важных заседаний, а он возьмет и войдет – здравствуйте…
Недоверчиво покосившись на бойкого гостя, Леонид Ильич пожевал губами; чего то главного не хватало, оно было где то совсем близко, но не давалось и тревожило.
– Не туда мы с тобой забрели, – вслух подумал Леонид Ильич. – Какой то пустой у нас с тобой разговор. Ну, странник, ну, бродит, мало ли на свете чудаков? Пусть себе бродит, страна большая, места всем хватит с избытком.
Гость ничего не ответил, лишь, выражая сомнение в истине последних слов своего собеседника, шевельнул руками, и Леонид Ильич, раздражаясь неизвестно почему, скорее всего из за своего гостя, из которого приходилось вытягивать каждое слово словно клещами, решил больше не петлять, и, хотя между ними уже и установилась некая внутренняя связь, обещавшая новые неожиданности и смещения, хозяин не стал больше выжидать.
– Я понимаю, понимаю, Горелов, тебе сейчас трудно и нехорошо, что же поделаешь? – сказал он. – Тебе не хочется разговаривать со мной, я вижу, а зря, Горелов, ведь ты мне в сыновья годишься. Мне ведь не надо никаких твоих раскаяний и признаний, мне надо кое что понять для себя самого. Может, я тебе смогу и помочь, мне лишь надо понять…
– А мне ничего не надо, и не дадут тебе, как ты говоришь, помочь, зачем обманывать себя и других? – коротко и сухо отозвался гость.