– Кто это посмеет не дать? – раздраженно вскинулся Леонид Ильич и, не дожидаясь объяснения обидных слов, в ответ на движение гостя, пододвинул к нему сигареты. – Кури, кури… Ты ведь знал, что она связана со мной? Не так ли?
– Конечно, знал, – ответил Сергей Романович, разминая сигарету, и в нем начало просыпаться что то больное и злое, – он все больше не понимал, зачем его принуждают к бесполезному, оскорбляющему память дорогой женщины разговору.
– Как же ты не поостерегся? – поинтересовался Леонид Ильич, втягиваясь, вопреки желанию, в досадное и унизительное противоборство и уже не в силах остановить себя.
– Ну, свояк, здесь, на этом поле брани, все равны! Хватит, Леонид Ильич, глупой игры… Что вам от меня нужно? Подогреть остывающую кровь? Время то не остановишь, старость тоже…
– Старости никому не избежать, старость узаконенная форма жизни, – подчеркнул Леонид Ильич довольно миролюбиво. – Ты тоже, Горелов, никуда не денешься…
– Ну, я здесь исключение. Старости у меня не будет, – с некоторым вызовом заверил Сергей Романович, – мое преимущество здесь неоспоримо, сознайтесь…
– Зачем ты убил ее? – быстро, заметно напрягаясь, спросил Леонид Ильич, неуловимо подавшись вперед и под встречным взглядом гостя бледнея.
– Я не убивал ее, я ее любил, – сказал Сергей Романович с пугающим спокойствием, и тогда его собеседник, уже понимая с тайной обреченностью исход и осознавая непреложное право гостя не быть судимым, а самому судить, старчески ссутулился и сник. – Вот так, Леонид Ильич, – донеслось до хозяина словно издалека, из плотного тумана. – Как бы я мог ее убить, ведь мы ждали ребенка, она хотела все бросить, найти тихую, спокойную работу. Опоздали, слишком близко подошли к запретной черте, но теперь уже все равно, теперь уже…
– А черный камень? – вкрадчиво спросил Леонид Ильич, обрывая мучивший его сейчас и выводивший из себя тихий голос. – Может, все из за него? Куда он мог деться?
– А а, черный камень, – сказал Сергей Романович, недоверчиво взглянув. – Исчез… Я хотел его уничтожить, растереть в пыль, так, чтобы вся Москва узнала, тем оградить и защитить ее и ребенка… Только проклятый камень исчез… Россия еще не прошла свой крестный путь…
– Вот, вот, Россия! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней! И ты, Горелов, веришь подобной чепухе? – с горечью сказал Леонид Ильич. – Что за парадокс! Московский вор печется об интересах России, – что то новое и неслыханное! Мистика, Горелов, мистика! – Нервное возбуждение у Леонида Ильича все нарастало, он чувствовал, что говорит не о том, и ему было неловко, судьба столкнула его с непривычной, чуждой и пугающей жизнью; тут же мелькнула мысль о беспутной дочери, погрязшей в распутстве, но он подумал, что ее и судить то не за что, яблочко от яблоньки недалеко падает, как говаривается в народе, когда же и пожить, если не в молодости?
С некоторым недоумением, изо всех сил сопротивляясь, словно кто то навязывал ему это насильственно, вспомнил Леонид Ильич и о вечно недовольном сыне, на проделки которого в заграничных закупках тоже приходится глядеть сквозь пальцы, а ведь никакой вор и мошенник и за десять своих жизней не смог бы навредить государству больше, – одним словом, черт знает какие чувства и мысли нахлынули на главу государства, сделавшего всего лишь один легкомысленный шаг в сторону от наезженной дороги и позволившего своей подспудной тоске открыто вырваться на свободу, – и об этом как то отстраненно и осуждающе подумал Леонид Ильич, чувствуя себя все более неуверенно и неуютно и в то же время не в силах оборвать затягивающуюся встречу; уже сотни и тысячи незримых нитей срастили двух этих разных мужчин, старого, надеющегося на долгую и полноценную жизнь, и молодого, переступившего последний порог.
– Ты прикажи меня увезти, – попросил Сергей Романович, – тебе же этого хочется, только ты не решаешься. Брось, наплюй на всяческие условности, о чем тут рассуждать, какая совесть? Вам ведь все равно придется меня убить, иначе нельзя, ты же мне не веришь и никогда не поверишь…
– Нет, нет, я верю! – повысил голос Леонид Ильич и потянулся к своему гостю. – Не знаю почему, с самого начала верю… И сразу знал, что не ты, вот потому и решил увидеть тебя и спросить… вот, лицом к лицу. Мне так хотелось понять главное, что погубило такую женщину…
– Что или кто, – уточнил Сергей Романович уже только для того, чтобы не показаться совсем невежливым, и тогда что то случилось; им больше нельзя было оставаться рядом, хотя и разойтись было пока невозможно – не было завершения.
Коротким жестом предложив гостю оставаться на месте, Леонид Ильич встал.
– Ладно, умирать собирайся, а хлебушек сей, – сказал он. – Кто захочет, поймет, а кто не захочет… Ну что ж, Сергей Романович, прощай, не поминай лихом. Авось когда нибудь еще и встретимся… молчи… И вправду, ты теперь будешь всю жизнь искать этот чертов камень. Может, и найдешь, разобьешь его в пыль, я тебя понимаю. Ну, я же сказал – прощай…
Гость отстранение и безразлично кивнул и даже попытался оскалиться в иронической улыбочке, должной показать его высокому собеседнику, что он тоже понимает умные, хоть и злые шутки и способен их оценить. И тотчас словно из самой стены, из двери, ранее не замеченной Сергеем Романовичем, вышел высокий и стройный человек лет сорока и по военному строго застыл у самой этой двери. Леонид Ильич подошел к нему и некоторое время что то вполголоса ему говорил, затем, не оглядываясь на своего гостя, исчез: кто то невидимый распахнул перед ним и так же бесшумно затворил дверь.
– Пойдем, Горелов, – услышал Сергей Романович негромкий голос и почему то сразу окончательно успокоился. – Нет, нет, не туда, Горелов, идите за мной и не отставайте.
На ходу повернувшись, Сергей Романович все с тем же тупым безразличием пошел вслед за высоким незнакомцем по пустынным коридорам и переходам и в одном из темных двориков, похожем на глубокий колодец, сел, как ему было указано, в машину, и через несколько часов быстрой и непрерывной езды, уже где то далеко от Москвы, так же, когда ему было сказано, не говоря ни слова, вышел. Машина стояла на узкой дороге в старом глухом лесу, ветерок к рассвету затих и тьма сгустилась до предела.
– Что происходит? – с усилием разжал стиснутые зубы Сергей Романович. – Неужели нужно было ехать так далеко…
– Возьмите, Горелов, – услышал он в ответ, и рядом с ним, у самых его ног, был поставлен небольшой чемоданчик – от неровности земли он тотчас завалился на бок. – Здесь есть все на первое время – документы, деньги, я даже бутылочку сунул… Станция недалеко, через час другой пойдут электрички. Еще одно: никогда никому не рассказывайте о случившемся, забудьте прошлое, перечеркните его. Не было, и все. Вас никто не будет искать.
Начиная понимать, Сергей Романович ногой отпихнул от себя чемоданчик; глаза начинали привыкать, и он различил силуэт высокого незнакомца, за несколько часов в дороге не проронившего ни слова.
– Что, при попытке к бегству? – хрипло спросил Сергей Романович и кашлянул – горло сводило судорогой.
– Глупо, Горелов, глупо… Будь здоров, – послышался из темноты все тот же негромкий спокойный голос, и вскоре стукнула дверца машины, которая, высветив вспыхнувшими фарами дорогу и старые мшистые березы и дубы по сторонам, тронулась с места и пропала. И только тогда Сергей Романович очнулся и бросился следом, размахивая руками.
– Стой! Стой, стой! А меня спросили? А я хочу этого? – выкрикивал он с ненавистью, и внезапно, когда перед ним вспыхнул знакомый, ослепляющий, выжигающий все изнутри свет, он, закрыв глаза ладонями, свалился на лесную дорогу и по мужски беззвучно, без слез заплакал, и почувствовал, что рядом кто то есть.
– Отец Арсений… ты? – трудно, не сразу спросил он и затаил дыхание. Лес молчал, в лесу жил предрассветный покой.
– Встань, встань, – прозвучало у него в мозгу или в сердце. – Неужто так слаб? Встань, оборотись дорогой, я же говорил – она приняла тебя…
И тогда, завозившись, помогая себе руками, он, по детски беспомощно всхлипнув, сел; в вершинах деревьев стало сереть, зато, стекая вниз к самой земле, мрак, тяжкий, дышавший сыростью и многолетней прелью, еще больше усилился, он стал почти осязаемым, его можно было зачерпнуть пригоршней и бросить себе в лицо, смыть всю горечь и грязь и уже никогда больше не оглядываться назад.
Часть четвертая
1
У всякого умного и дальновидного политика вырабатывается свой принцип отношения с народом, со своим ближайшим окружением, с государством, во главе которого каждый из них тайно или явно стремится стать, и, наконец, самое, пожалуй, интересное и главное, со своим собственным «я», и не многие, даже из самых проницательных и гениальных, могли отделить свое собственное «я» от угрожающе огромной, бесконтрольной, как правило, власти, которая была дарована им не только благодаря их собственным усилиям и талантам, собственной борьбе, но в большей мере в силу стечения обстоятельств и движения самой жизни, формула которой была заложена кем то или чем то еще изначально. И каждый из таких политиков в том или ином роде – мистик, тайно или явно убежденный в собственной призванности и значимости, в своей харизме, – без подобной веры было бы невозможно осуществлять и само право власти, ее движение к каким то придуманным кабинетными мудрецами целям, как правило, не совпадающим с интересами самого народа, более того, чуждым и ненужным ему, далеким от его подлинных нужд и чаяний. Без этого нельзя было являться олицетворением власти, быть во главе народа, вести его вперед и, самое главное, ощущать свою почти божественную значимость, жить, наслаждаться, развратничать, и все за счет того же народа, держать за его же счет огромные, истощающие страну армии и силы личной безопасности, подчинять своим личным интересам лучшие достижения науки, щедро оплачивать целый рой придворных трутней, восторженно и самозабвенно готовых за свой обильный подножный корм воспевать кого угодно и что угодно и всегда способных замутить народное сознание и доказать, что черное есть белое, и наоборот. И опять таки, все для блага того же народа, добывающего руду, алмазы, золото в мрачных многокилометровых подземельях, поливающего потом поля и нивы, возделывая, по уверениям придворных мудрецов, хлеб свой насущный, заваливающего трупами поли сражений, затем искалеченного, с оторванными руками или ногами, сидящего на перекрестках улиц, на базарах и вокзалах и просящего милостыню, – того самого народа, который всеведущ, хотя и слеп, беспомощен, хотя и страшен в роковые минуты бешенства, способен смести горы и совершить невозможное. Проницательный политик пытается предвидеть и чувствовать такой почти непредсказуемый момент, уловить его и объяснить тому же народу его историческое значение, его смысл, а затем повернуть события в нужную, запланированную сторону – и опять таки во благо себе и той зауми, которая кем то подпольно вложена в головы людей. Допустим, зачем было тевтонскому ордену, Наполеону или Гитлеру завоевывать Россию? Разве это нужно было немецкому или французскому народам, нужно было какому нибудь Гансу или Жаку? Но их смогли убедить, что это жизненно необходимо для них самих и их детей, отвлекли их внимание и энергию от действительно насущных для них дел, от заботы о сытном куске хлеба с маслом, заставили идти за тридевять земель и умирать, их убедили в необходимости подтянуть пояса потуже, наделать ружей и пушек и указали на источник их бед – на далекую Россию, неведомую им и ненужную, – с тем же успехом можно было указать им и на Африку, на Китай или Индию, как это уже и было прежде. Просто политикам, взорлившим к вершинам власти, нужно было найти и оправдать, прежде всего в собственных глазах, смысл своей жизни и деятельности, – ценность тысяч и миллионов других человеческих жизней была им чужда и непонятна, для людей вершинной власти народ, как всегда, являлся лишь самым дешевым и удобным строительным материалом, и его незачем было жалеть или экономить. А философы и поэты всех мастей тем временем, не слыша самих себя и захлебываясь от восторга, строчили трактаты, поэмы, романы о героизме, о преданности отечеству и флагу, и никакие неподкупные весы не смогли бы точно определить, чья тяжесть вины больше – первых или вторых.
Русские цари с незапамятных времен собирали и копили несметные богатства, строили огромное, невиданное и тем самым пугавшее весь остальной мир государство в самом центре земли, на стыке многих народов и культур, верований и глубоких внутренних, подземных движений человечества, и это строительство постепенно переросло в особую цивилизацию, в особую евразийскую культуру, в прорыв космического осязания смысла бытия и Бога в себе, но вся чугунная тяжесть прошлого западной цивилизации, тысячелетиями строящей свою идеологию и укрепляющей свое эгоистическое, желудочное господство над остальным миром, и на этот раз пересилила. Для заглушения ростков расцвета новой цивилизации грядущего был применен самый изощренный трупный яд. Он был изначально впрыснут в мозговые центры нарождающегося нового и нес в себе тщательно завуалированные формулы тупиковых движений и поисков, оглушающе провозглашаемых как необходимость революций и коренных преобразований якобы именно для блага народа и во имя его светлого будущего. И как жук древоточец, невидимо вторгаясь в плоть цветущего дерева, здорового и сильного, не трогает до времени его коры, так и тайный яд революций, настоянный еще по древнейшим шумерским и египетским рецептам, рецептам тайного разрушения, и в данном случае действовал безотказно; до поры до времени дерево росло, высилось и зеленело по непреложным законам природы, и только с виду нетронутая и невредимая его кора прикрывала уже изъеденное, обреченное на гибель тело, и первым признаком этого становились новые, молодые побеги, начинающие пробиваться уже от самых корней дерева, задыхающихся под землей от нехватки воздуха. Они появлялись и на самом обреченном дереве и вокруг него в самых неожиданных местах, образовывая подчас непроходимые заросли, где один побег беспощадно душил соседние. С близкой гибелью центральной, гармонизирующей все вокруг силы, в едином с виду организме все начинало идти вразнос. Вершинное проявление такого отравления неизличимым ядом проявилось в России в семнадцатом году, – в разрушении всего созданного русским народом за многие тысячелетия. Искуснейшие древоточцы типа Троцкого окончательно отравили своими смертоносными токсинами цветущее древо Российской империи, парализовав его волю и тягу к разумным устремлениям и действиям, превратили самодеятельно и активно созидающий свою неповторимую душу народ в забитое и покорное, безликое стадо, заронили в него микробы бешенства распада и самоуничтожения, – окончательные результаты этого тайного и губительного замысла во всю силу проявились только в конце кровавого и трагического для России, российской цивилизации и русского народа двадцатого века, прошедшего для человечества под зловещим знаком невозможности иного пути, кроме приоритета вседозволенного индивидуализма и растворения в нем любого народа и любой веры и личности. Старое, как это часто бывает, на время заглушило и пересилило непривычное и пугающее движение, растворило его в своих дряхлых ценностях и догматах – мощь народа обратилась в свою противоположность, в разрушение самое себя, в пустоту одичания. На какое то время восточный гений Сталина сумел уловить тревожный момент и попытался разорвать липкую паутину, но коварная болезнь уже перешла в стадию необратимости.
Леонид Ильич, так же как и его предшественники, никогда не думал и не говорил о народе в подлинном его значении, как о творческой исторической личности, – народ и для него, воспитанника своей эпохи и партии, являлся прежде всего некоей абстрактной и безликой общностью, призванной для воплощения в жизнь многочисленных и самых различных, порой взаимоисключающих решений и планов, поступающих откуда то сверху, из некоего высшего центра – иные именовали его довольно расплывчато и иностранно неким определением типа «политбюро», другие же были уверены в существовании вообще некоей высшей силы, чуть ли не божественной, а третьи – и таких было большинство – открыто и тайно были убеждены в присутствии такой силы в них самих и считали, что это именно они вершат судьбами страны и истории.
С надеждой и даже радостным страхом, что все исполнится и будет хорошо, проглотив несколько успокаивающих снотворных таблеток, Леонид Ильич закрыл глаза, постарался вспомнить, какой сегодня день, месяц и год, и не смог. Он нисколько не огорчился, лишь мелькнуло привычное, заботливое и милое лицо личной медсестры Тони – молодой женщины, теперь единственно понимавшей и жалевшей его вот и сегодня она сразу же принесла несколько запасных пилюль снотворного, едва он успел намекнуть. Да еще какого то, говорят, самого безвредного и мягкого. Что то английское, заграничное, что ли…
Он вяло попытался вспомнить название заветного спасительного лекарства, но блаженное и желанное состояние полузабытья уже подступало, действительность, надоевшая и всегда тайно пугавшая его, с ее грубостью, необходимостью все время быть подтянутым, добрым, деловым и всезнающим, окончательно отступала, лишь отвлеченно мелькнула знакомая прямая тень главы всемогущего ведомства, постепенно прибравшего все к рукам, но даже это оставило его равнодушным.
Приходили странные, порой пугающие до жути расплывчатые сны, и теперь он только слегка тревожился, что же или кто же навестит его в эту ночь и будет ли она к нему доброй и милосердной… И хорошо, что жена теперь предпочитает подольше посидеть у телевизора, а затем, стараясь ему не мешать, не разбудить, если он уже спит, ложится отдельно, – Леонид Ильич почему то успел подумать и об этом. Своими снами он не мог и не хотел делиться даже с ней – это была его тайна, его вторая и, конечно же, последняя жизнь, и принадлежала она только ему. Ни жена, ни дети, ни внуки ни при чем, здесь они такие же посторонние, как и все остальное ближайшее и жестокое окружение, заставляющее его тянуться из последних сил к какой то никому не ведомой цели.
«А вдруг случится чудо и я просто хорошо и крепко засну?» – подумал он с редкой в последние годы ясностью и определенностью мысли, и это сразу же испугало его самого, и подступавшее ощущение покоя и раскованности рассеялось и улетучилось.
Он повернулся на бок, закряхтел, закашлялся и привычно, уже не думая, протянул слабую руку, нащупал большую, чтобы нельзя было промахнуться, панель звонка. Дополнительный свет зажегся почти мгновенно, дверь беззвучно приоткрылась, и в спальню вошел дежурный генерал, подтянутый и бодрый, привычно остановился перед широкой кроватью, нелепой сейчас, когда на ней лежал один беспомощный и немощный старик, по прежнему мнящий себя главой огромного могущественнейшего государства, старик, которого, словно намеренно издеваясь, все вокруг обманывали, внушая ему, что он еще в полной силе и никто другой не может его заменить.
– Садись, Стас, – обрадовался Леонид Ильич, увидев знакомое лицо и спортивную, по молодому тренированную, несмотря на возраст, фигуру вошедшего. – Свет убавь, не надо столько…
– Хорошо, Леонид Ильич… Слушаю вас, есть распоряжения?
– Как там? – спросил, неопределенно шевельнув бровями, хозяин, но Казьмин понял.
– Все спокойно, – сказал он. – Виктория Петровна досматривает телевизор, «Время» идет. Никаких особых звонков не было.
– Сколько тебе лет, Стас? – неожиданно спросил Леонид Ильич, хотя буквально за неделю до этого сам поздравлял генерала с очередным днем рождения и преподнес ему в подарок именные часы, но Казьмин, прошедший большую и неповторимую школу и давно уже относившийся к главе государства, к этому на глазах дряхлеющему старику, как то по особому, с чувством покровительства молодого и здорового человека старому и больному, с которым в их общей жизни было много связано, все так же бодро и даже весело ответил:
– Сорок два, Леонид Ильич. Уже внуку три года.
– Сорок два… такой молодой! – почему то удивился Леонид Ильич и, тут же забыв о своих словах и о своем удивлении, оживился еще больше. – Знаешь, Стас, вот выпадет снежок, рванем с тобой в Завидово… На лыжи и за сохатым… а?
– Обязательно, Леонид Ильич! – бодро отозвался Казьмин, в душе продолжая жалеть немощного, больного, давно выпавшего из действительности старика. – Помните, в позапрошлом году, какого вы зверя взяли? Ух, красавец! Семилеток!
– Покури, Стас, – попросил Брежнев обрадованно, вспомнив, зачем именно он вызывал дежурного генерала, и еще больше повернулся на бок, готовясь к предстоящему наслаждению. – Может, я потом и засну. У тебя какие?
– «Мальборо», Леонид Ильич, – ответил Казьмин, вскрывая пачку сигарет, каким то образом уже оказавшуюся у него в руках. – Легкие, приятные…
– Ну, давай, давай, пока Витя не застукала… садись, садись…