Оценить:
 Рейтинг: 0

Диалоги

Автор
Год написания книги
2019
Теги
<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
14 из 16
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Клянусь Зевсом, непристойно, – подтвердил Сократ. – Поэтому, Кебет, все те, кто заботятся о своей душе, а не живут, создавая из своего тела кумира, отказываются от общества тех людей, кому это не нравится, и не направляются с последними по одному и тому же пути, как с такими людьми, которые не знают, куда они идут; они того мнения, что не следует поступать в разрез с философией и с приносимым ею освобождением и очищением; они обращаются к философии и идут туда, куда она их поведет.

– Как это понимать, Сократ?

33

– Я разъясню это, – продолжал Сократ. – Любители знания познают, что философия получает их душу в таком состоянии, точно она закована в теле, приклеена к нему, принуждена к тому, чтобы смотреть на сущее как бы чрез тюремную решетку, а не чрез самое себя, обречена на полное невежество; она видит, что все эти ужасы зависят от обуревающих людей страстей, причем прежде всего сам узник виноват в том, что он находится в оковах. Повторяю, люди, любящие знание, знают, что философия, приняв душу их, находящуюся в таком состоянии, кротко ободряет их, пробует освободить, указывая, что исследование при помощи глаз полно обмана, что таково же исследование при помощи ушей и прочих органов чувств; философия убеждает душу не пользоваться, поскольку это не вызывается необходимостью, ощущениями, побуждает ее сосредоточиваться и заключаться в самое себя, никому иному не доверять, кроме как самой себе и тому, что она будет сама по себе мыслить о каждой из существующих вещей самой по себе; то же, что душа будет исследовать чрез посредство иного, как иное и сущее в ином – вовсе не считать истинным. Ведь все это относится к области чувственного и зримого; то же, что душа сама видит, есть умопостигаемое и невидимое. Душа истинного философа считает, что не следует противиться своему освобождению, и потому воздерживается, по мере возможности, от наслаждений, страстей, горестей, страха, полагая, что тот, кто испытывает чрезмерную радость, либо страх, либо печаль, либо вожделение, подвергается, вследствие этого, не только бедствию, которое всякий считает таковым, например болезни, трате денег из-за страстей, но также бедствию, которое он не считает таковым, но которое является наибольшим и наитягчайшим из всех бедствий.

– Какое же это бедствие, Сократ? – спросил Кебет.

– А вот какое: душа всякого человека, испытывающего сильную радость или сильную печаль, вынуждена полагать, что то, что возбуждает в ней преимущественно эти ощущения, есть самое действительное и самое истинное, а между тем это не так: все это относится преимущественно к области зримого. Или нет?

– Конечно, да.

– А не бывает ли душа всего более связана телом тогда именно, когда она находится в таком состоянии?

– Как так?

– Всякое наслаждение, всякая горесть как бы гвоздем пригвождает и прикрепляет душу к телу, делает душу имеющею вид тела, так как она воображает, будто все то, что говорит тело, истина. Ведь, будучи одних мыслей с телом, душа и вынуждена радоваться тому, чему радуется тело, и от того, по моему мнению, она вынуждена идти с ним по одному пути, питаться одною пищею. Будучи таковою, душа никогда не может явиться в Преисподнюю чистою, но, [при отделении от тела], выходит всегда наполненною телом. Поэтому-то она в скором времени снова попадает в другое тело и, как бы оплодотворяемая им, произрастает в нем, вследствие чего она и не имеет доли в сожительстве с божественным, чистым и одновидным.

– Сущую правду говоришь ты, Сократ, – заметил Кебет.

34

– Вот благодаря чему, Кебет, истинные друзья знания – люди благопристойные и мужественные, а не тому, что утверждает об этом большинство. Или ты иного мнения?

– Отнюдь нет!

– Разумеется. И душа философа именно так и будет рассуждать; она не будет думать, что философия должна освободить ее, а когда освободит, душа может предаваться наслаждениям и страданиям, и тем самым снова привязать себя [к телу] и, таким образом, делать нескончаемую работу Пенелопы, вновь распускавшей ткань. Нет, душа философа ищет покоя от наслаждений и страданий, следует за рассудком, всегда пребывает в нем, созерцает истинное, божественное, вполне достоверное и питается им; так, думает она, должна она жить, пока она жива. А когда она умрет, то придет в такое место, которое родственно и свойственно ей, и освободится от человеческих бедствий. Питаясь такою пищею, Симмий и Кебет, душе нечего бояться всякого рода ужасов; ей не страшно, что она, при отделении от тела, рассеется и развеется по ветру, разлетится, исчезнет и ничего нигде от нее не останется.

35

Когда Сократ сказал это, воцарилось на долгое время молчание. Сам Сократ, казалось, был под впечатлением своей речи; так же и большинство из нас. Только Кебет и Симмий тихонько говорили друг с другом. Заметив это, Сократ обратился к ним с вопросом:

– Что? Сказанного мною вам кажется все еще недостаточно? Правда, в нем есть еще много возбуждающего сомнение, есть немало слабых сторон, особенно если кто хочет разрешить их до конца. Если, впрочем, вы рассуждаете о чем ином, я вам не мешаю. Но если у вас возникли затруднения насчет сказанного, не медлите ни минуты заявить об этом и точно указать, что, по вашему мнению, можно было бы разобрать лучше; прихватите и меня с собою, если думаете, что со мною скорее разрешите ваши затруднения.

– Скажу тебе, Сократ, правду, – сказал Симмий. – Давно уже испытывая затруднение, мы друг друга подталкиваем и побуждаем обратиться к тебе с вопросом. Мы очень желаем выслушать твое мнение, но не решаемся надоедать тебе, боясь, как бы тебе не было неприятно говорить из-за постигшего тебя несчастия.

Услышав это, Сократ слегка рассмеялся и сказал:

– Ах, Симмий, Симмий! Других людей мне, действительно, трудно было бы убедить в том, что свою теперешнюю судьбу я не считаю несчастием, коль скоро даже вас я не могу в этом убедить, вас, боящихся, как бы не привести меня теперь в более тяжелое настроение, чем какое у меня было раньше в моей жизни. По-видимому, вы считаете меня по части мантики слабее лебедей. Те, предчувствуя неизбежность смерти, хотя они раньше и пели, начинают теперь петь более длинные и прекрасные песни; они радуются, что им предстоит отойти к тому божеству, которому они служат. А люди, так как они боятся смерти, лгут и на лебедей, говоря, будто они оплакивают свою смерть и поют с горя. Люди не соображают, что ни одна птица не станет петь, когда она испытывает холод, голод или печалится какою-либо печалью, – ни соловей, ни ласточка, ни удод, которые, как говорят, выплакивают в песне свое горе. Мне же кажется, что и эти птицы, как и лебеди, поют не от горя, а потому, что, как Аполлоновы птицы, они одарены даром мантики и знают наперед, какие блага ожидают их в Преисподней; поэтому-то в день смерти, более чем в предыдущее время, эти птицы и поют и чрезмерно радуются. Я считаю себя таким же служителем и посвященным тому же богу, что и они. Я получил от своего владыки дар мантики не хуже, чем лебеди, и потому так же смело, как они, расстаюсь с жизнью. Поэтому говорите со мною, задавайте мне вопросы, о чем угодно, пока дозволяют это одиннадцать афинских мужей.

– Отлично! – сказал Симмий. – Я изложу тебе свои затруднения, а затем пусть Кебет укажет, в чем твои доводы являются для него неприемлемыми. Мои мысли, Сократ, насчет затронутых тобою вопросов, пожалуй, те же, что и твои: иметь точное знание об этом в здешней жизни или невозможно, или же очень трудно. Тем не менее только совершенно слабому человеку свойственно совершенно отказаться от всестороннего и разностороннего исследования того, что по этому поводу сказано. По-моему, следует добиться, по крайней мере, одного из двух: либо узнать и исследовать сущность дела, либо, если это невозможно, из всех людских рассуждений выбрать, по крайней мере, наилучшее и наименее опровержимое и, основываясь на нем, смело, как бы на ладье, переплыть жизнь, если только для кого-либо нельзя совершить переправу еще безопаснее и вернее на более надежном судне, при посредстве своего рода божественного откровения. Теперь и мне не будет стыдно обращаться к тебе с вопросами, раз ты сам побуждаешь меня к тому, и мне не придется потом упрекать себя в том, что я теперь не высказал своих мыслей. В самом деле, Сократ, когда я и сам и вместе с Кебетом исследую все то, что тобою было сказано, мне представляется оно далеко неудовлетворительным.

36

– Может быть, друг мой, – сказал Сократ, – ты и прав. Но скажи, чем именно тебя это не удовлетворяет.

– Я не удовлетворен, – сказал Симмий, – тем, что наши рассуждения можно применить и к гармонии, к лире и струнам, именно, что и гармония есть нечто незримое, бестелесное, прекрасное и божественное в настроенной лире; сама же лира и ее струны суть тела, имеют вид тела, тела составные, земные, родственные всему смертному. Положим, кто-либо, сломав лиру, или перерезав и разорвав струны, стал бы опираться на те же доводы, что и ты, и начал бы доказывать, что гармония должна необходимо еще существовать и не должна погибнуть. Ведь нет никакой возможности допустить, что лира продолжает существовать, когда у нее порваны струны, а сами струны, принадлежащие к числу смертного, продолжают существовать, в то время как гармония погибла; невозможно же, чтобы гармония, которая является одной природы с божественным и бессмертным и родственна им, погибла раньше смертного. Напротив, несомненно, сама гармония должна продолжать существовать и может подвергнуться чему-либо только после того, как сгниют дерево и струны. Я думаю, Сократ, да и ты сам на это обратил уже внимание, что мы представляем себе душу преимущественно как нечто подобное гармонии. В то время как наше тело как будто натянуто и поддерживается теплом, холодом, сухостью, влажностью и т. п., душа наша представляет собою гармоническое смешение всех этих элементов, если это смешение взято в точном и правильном соотношении. А если душа есть некая гармония, ясно, что, коль скоро тело наше от болезней и других бедствий ослабнет или размягчится, и душа, неизбежно, тотчас же должна погибнуть, хотя бы она была самой божественной природы, так же, как гибнут всякого рода другие гармонии, гармонии, проявляющиеся в звуках и во всех вообще произведениях художников. Остатки же каждого тела в отдельности могут сохраняться в течение долгого времени, пока они не преданы сожжению или не сгнили. Подумай же теперь о том, что сказать нам, если кто будет настаивать, что душа есть смешение элементов, из которых состоит тело, и что она прежде всего уничтожается так называемой смертью.

37

Сократ, пристально посмотрев, как он часто это делал, улыбнулся и сказал:

– Действительно, Симмий прав. Кто из вас находчивее меня, пусть ему ответит. На мой взгляд, Симмий ловко поймал меня. Однако мне кажется, прежде чем мы дадим ему ответить, нужно выслушать Кебета, каковы его возражения против моего рассуждения. Тогда у нас будет время рассудить, что нам сказать, и, выслушав Кебета, мы либо согласимся с ними обоими, если окажется, что они вторят нам, либо, в противном случае, будем защищать свои доводы. Ну, Кебет, – продолжал Сократ, – говори, что тебя смущало в нашем рассуждении?

– Скажу, – ответил Кебет. – Мне кажется, наше рассуждение все стоит на одном месте, и к нему можно обратить тот же упрек, о котором мы упоминали уже раньше. То положение, что наша душа существовала прежде, чем она вошла в этот вот образ, я считаю очень остроумным, и оно, если сказать это нам не слишком тягостно, доказано вполне удовлетворительно. Но то положение, что душа и после нашей смерти продолжает где-то свое существование, не представляется мне таковым же. Я не согласен с возражением Симмия, будто душа не сильнее и не долговечнее, чем тело: по моему мнению, душа значительно превосходит во всем этом тело. Чего же ты еще тогда сомневаешься? – могут сказать мне. Разве ты не видишь, что после смерти человека даже слабейшая его часть продолжает свое существование? И не кажется ли тебе неизбежным вывод из этого, что должно сохраняться в это же время то, что является более долговечным?

Рассуди теперь, дело ли я говорю. Мне, как и Симмию, нужно, по-видимому, прибегнуть к какому-нибудь сравнению. Все твое рассуждение мне представляется таким, как если бы кто стал говорить об умершем старом ткаче так: ткач не умер, но где-то, может быть, обитает здрав и невредим, – и в доказательство этого стал бы показывать плащ, который выткал ткач и носил до своей смерти, и что плащ остается целым и невредимым.

И если бы не поверили этому, то стали бы задавать вопрос: что долговечнее – род ли человека или плаща, бывшего в постоянной носке. А если бы дан был ответ, что род человека гораздо долговечнее, то он это и счел бы за доказательство того, что тем более должен быть здрав и невредим человек, коль скоро его одежда, вещь очень не долговечная, не уничтожилась. На мой взгляд, Симмий, то, что я говорю, касается также и тебя; дело обстоит, однако, не так: наоборот, всякий подумает, что все это рассуждение нелепо. Ибо ткач-то этот много таких плащей выткал и износил, и все они погибли ранее, чем он; он же умер раньше, чем износил свой последний плащ. Разве из этого можно вывести, что человек более незначительное и слабое существо, чем плащ? Такое же точно сравнение, по моему мнению, может быть применено к душе в ее отношении к телу, и, мне кажется; было бы вполне уместно, если бы и о душе стали говорить, что она долговечна, тело же менее долговечно и более слабо, [чем душа]. Правда, к этому следовало бы добавить, что в каждой душе изнашивается много тел, особенно в том случае, если душа живет много лет. Ведь если тело утекает и гибнет еще при жизни человека, то душа постоянно ткет новую ткань для изнашиваемого тела; и когда душа погибает, она неизбежно должна иметь свою последнюю ткань и погибнуть ранее, чем она; а после того, как душа погибла, в теле быстро уже обнаруживается его слабая природа, и оно гниет и исчезает. Так что при помощи этого доказательства нельзя еще иметь твердой уверенности, что после нашей смерти душа наша где-то продолжает свое существование. Ибо, если бы кто согласился с тем, кто рассуждает так же, как и ты, пошел бы даже дальше и стал бы утверждать не только то, что наши души существовали во времени до нашего рождения, но что нет никакого препятствия допускать их существование у некоторых людей и после нашей смерти; что души будут существовать, рождаться и снова умирать – ведь природа души так сильна, что она в состоянии выдержать неоднократное рождение, – даже, допустив все это, все-таки невозможно далее согласиться с тем, что душа, неся труды при большей части рождений, не умирает ни при одной из постигающих ее смертей и не погибает окончательно. А об этой смерти души и о том разрушении тела, которое приносит душе окончательную гибель, никто, можно сказать, не знает, ибо никому из нас нельзя было бы этого почувствовать. Если же все это так, всякий, как бы он ни был храбр, не должен безрассудно храбриться в отношении смерти, коль скоро нельзя доказать, что душа наша вполне бессмертна и не подлежит гибели. Напротив, готовящемуся к смерти следует опасаться, как бы душа его, при ее настоящем отделении от тела, не погибла окончательно.

38

Выслушав то, что сказали Симмий и Кебет, мы все чувствовали себя, как об этом говорили впоследствии, неприятно, потому что, хотя предыдущим рассуждением мы и были твердо убеждены, теперь снова, казалось, пришли в смущение и стали сомневаться не только в том, что ранее было сказано, но и в том, что должно было быть сказано дальше: чего доброго, мы окажемся вовсе неспособными судить о предмете рассуждения, да и сам он может оказаться не заслуживающим доверия.

Эхекрат. Клянусь богами, Федон, я прощаю вам. После того как я выслушал тебя теперь, мне приходит на ум сказать самому себе нечто в таком роде: «Какому же доказательству нам еще верить? Как убедительно было то, что сказал Сократ, а теперь оно перестало заслуживать доверия». Это рассуждение, что наша душа есть гармония, удивительно пленяет меня и теперь, как и прежде, и заставляет меня вспомнить, что и я сам разделял такое же мнение. И я снова, как и в начале, ощущаю потребность в каком-то доказательстве, которое убедило бы меня в том, что душа умирающего не умирает вместе с ним. Итак, ради Зевса, расскажи мне, как Сократ довел до конца все рассуждение. Неужели и он, подобно вам, как ты говоришь, чувствовал себя подавленным, или же нет, но твердо пошел на помощь рассуждению? Помог ли он ему в достаточной мере, или не в достаточной? Расскажи нам обо всем как можно обстоятельнее!

Федон. Сказать правду, Эхекрат, я часто удивлялся Сократу, но никогда раньше не приходил от него в такое восхищение, как тогда. В том, что он нашелся, что сказать, ничего странного, пожалуй, нет. Но меня особенно удивило прежде всего то, как ласково, как благожелательно, с какою любовью отнесся он к рассуждениям обоих юношей, затем как тонко он заметил, какое впечатление произвели на нас их речи, наконец, как великолепно он излечил нас [от нашего смущения] и как сумел нас, словно обратившееся в бегство побежденное войско, воспламенить и направить на то, чтобы мы со вниманием и участием следили за дальнейшею беседою.

Эхекрат. Как он этого достиг?

Федон. Я расскажу тебе об этом. Я сидел по правую руку от него, около его ложа, на скамеечке. Сократ сидел гораздо выше меня. Гладя меня по голове и ероша мои волосы на затылке – он иногда и раньше имел привычку играть моими волосами, – Сократ сказал:

– Завтра, Федон, пожалуй, ты острижешь свои прекрасные волосы?

– Вероятно, да, Сократ, – ответил я.

– Нет, не острижешь, если послушаешься меня.

– Как так? – спросил я.

– Еще сегодня, – сказал Сократ, – и я остригу свои волосы, и ты должен будешь остричь свои, если беседа наша прервется и мы не в состоянии окажемся ее воскресить. И я, если бы был тобою и если бы нить беседы от меня ускользнула, поклялся бы, наподобие аргосцев, отпустить волосы только тогда, когда одержу победу над доводами Симмия и Кебета.

– Да, – сказал я, – но есть поговорка: с двумя и Геракл не справится.

– Ну, – заметил Сократ, – так пригласи меня на помощь, словно твоего Иолая, пока еще светло.

– Хорошо, – сказал я, – я зову тебя на помощь, но не как Геракл, а как Иолай – Геракла.

39

– Это безразлично, – сказал Сократ. – Но прежде всего примем меры предосторожности, чтобы с нами чего-нибудь не приключилось.

– А что может приключиться? – спросил я.

– Как бы, – продолжал Сократ, – нам не стать «мизологами», наподобие того, как бывают «мизантропы». Нет большего несчастия, как испытывать ненависть к рассуждениям. «Мизология», как и «мизантропия», происходят одним и тем же путем: последняя возникает от сильного и безотчетного доверия к кому-либо. Мы считали человека вполне справедливым, порядочным, надежным, а, немного спустя, оказалось, что он человек негодный, вероломный. То же самое оказалось с другим человеком и т. д. Когда это испытываешь часто, особенно в отношении тех, кого считал самыми близкими себе, лучшими своими друзьями, в конце концов, после нескольких таких неудач, начинаешь ненавидеть всех и думать, что вообще вполне порядочных людей нет. Разве ты не замечал, что именно так бывает?

– Очень даже замечал, – сказал я.

<< 1 ... 10 11 12 13 14 15 16 >>
На страницу:
14 из 16