Оценить:
 Рейтинг: 0

Скошенная трава

Год написания книги
2019
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Ваня? – она говорила четко, почти кричала, но как-то робко, робко кричала, будто чего-то боялась, – Ваня, ты мне очень нужен. Останься, Ваня, очнись.

Толщею тумана покрыли желтые невесомые пятна света; Иван Ефимович услышал смех его Ниночки, её молодые всклики, и вдруг будто увидел перед собой её светлое простое лицо, смятое морщинами, трудом и переживаниями, и чуть не захлебнулся от своего собственного вздоха – своих слез – из каждого солнечного пятна потянулась Ниночкина рука, и все они звали – возьми, Ваня, не оставляй… Он смутился, сырое от слез лицо превратилось в страдающую гримасу, всё вокруг закружилось, он ощутил запах свежескошенной травы, грязи, пота и ещё другой – запах теста, перемешанный с едва уловимым сладковатым запахом кожи (лба, ключиц, рук) – и как-то интуитивно потянулся к нему. И схватил резко и крепко ту руку, от которой он шел. Рука, вдруг обмякшая и испугавшаяся, оказалась рукой Нины. Всё исчезло. И перед ним появилась Нина, испуганная, будто выжатая, она еле держала его руку, как если бы рука эта была слишком тяжелой для неё (всего-то его рука, а он сам?). Он лежал на полпути к дому, а она вся дрожала. Рядом, чуть позади стоял его сын – приехал че-ль? – мелькнуло у него в голове – зачем-эт?

Очнулся он уже в кровати, дома, его всего обмотало простынями, и он никак не мог встать, не мог понять который час, и ведь нужно уже браться за литовку! А он встать никак не может. Где-то в глубине дома шумела печь, Нина шуршала юбками, кто-то пил чай – хлебал и закусывал пирогом. Сын, наверно-й, подумал Иван Ефимович. На улице было светло, ему казалось, был день или, может быть, утро, и Иван Ефимович как будто слышал с улицы голоса, будто они подобрались к его самому дому, и пытаются окружить его, схватить, забрать его силы. Но это же-ж невозможно, думал он, я перестал косить траву, они не могут выбраться… Не могут..

Он жил обрывками, то падал в обморок, то просыпался. Нина подошла к нему:

– Поешь, может?

– Надо косить траву, – сказал он, и его худое утопшее внутри черепа лицо вдруг сильно испугало её, так что она отвернулась и заплакала, и выбежала, и шторка, висевшая в дверном проеме осталась колыхаться, будто от ветра, невидимого, холодного и сильного, как странно бы это ни было.

Бросай, беги, прячься в тумане, мы здесь, Ваня, помоги, коси траву, коси траву, коси траву, – шипело у него за спиной. Он пытался бежать, повернуться, встать с кровати и ударился лбом о стену. Калитка хлопала на улице от сильного ветра.

Кажется, уже наступила осень. Хотя только что было лето. Только что? Что такое только что? Где оно? Он потерялся. Чем дальше становилось это «только что», тем тише становились голоса, тем сильнее всплывало в его голове всё то, от чего он бежал, пытаясь косить траву. Оно взрывалось в голове, вокруг была земля и грязь, люди – живые и мертвые, все вперемешку, крупным планом грохотали слезы детей, как водопады, которых он никогда в своей жизни не видел, уставшие лица, хмурое небо, снег – почти растаявший и превратившийся в грязь, дорога, какая-то вечная дорога. Потом решетки тюрьмы, за что – да за что! – кричалось ему. Да за что.. – все слабее, слабее, уже нет сил сопротивляться и говорить, что кто-то неправ, уже нет сил стоять против… Хочется просто смотреть на узкие тени осенних деревьев, через окно падающих на стол. И даже траву уже косить не хочется. Какое-там детство, всё враки, детство было «только что» – а «только что» было сто лет назад и его не вернуть. Есть смысл только в узких тенях осенних деревьев, тенях зимних деревьев, тенях весенних деревьев, тенях летних деревьев, падающих на стол, когда есть солнце. Когда нет солнца есть смысл только в самих этих ветвях. Они видели многое – и они образец для подражания. Они сами никогда не ломаются, не сдаются. Они качаются от ветра, они даже грозу выдерживают, сильнейшее потрясение, кромки льдинок зимой на их сучках, всё выдерживают, они сильнее всех нас, сильнее Бога, сильнее всего того, что нам впихивают в голову. Деревья. Сильнее травы. Их сложно скосить – они сопротивляются.

– Иван Ефимович, вам нужно прогуляться?

– Деревья! – он резко выкрикивал, обрушивая на спрашивающего свой дикий взгляд, потому что его оторвали от того, что действительно важно. Какая же к черту прогулка!

Его каждое утро высаживали за стол возле окна, и он смотрел. Деревья. Только они имели смысл. Они говорили ему каждое утро, что такое жизнь. Что такое сила. Что нужно делать. И он никого не видел вокруг, никого не узнавал, потому что никого и не было. Был только он и деревья.

Нина приходила и уходила. Сын приходил и уходил. Они, может быть, стеснялись, конфузились, что он здесь, в этом здании, в этом чужом здании, но они не смогли справиться. И их можно простить. Деревья прощали их всех. И его тоже. И русалок. И всех. Они трепетали ветвями на солнце, падая тенью на все, что было плохого. Затмевали этой тенью всё. И всего как будто и не было.

Он был далеко от озера, далеко от своей деревни. Дверь калитки заглохла. Ветер перестал её шатать, и она успокоилась, как и всё вдруг в том доме, где он когда-то жил. Половицы не скрипели, печь не топила, никто не пил чай, окна заколотили досками. Всё заглохло. Только деревья падали тенью на крышу.

Озеро заросло. Какой-то мальчишка, пробегая мимо однажды, ляпнул: Иван да Марья! хрещаю тебе во имя Отца и Сына и святаго Духа! – слышал он об этом от своего деда, у которого гостил: помни, Климушка, коли хочешь дать русалке свободу скажи так: Иван да Марья! хрещаю тебе во имя Отца и Сына и святаго Духа! Ибо все русалки в тайне желают крещения. Так свободишь их, а ведь все хотят, свободиться-то.

И трава медленно нежно покрыла воду. Никто из проезжающих-приезжающих никогда не мог подумать, что тут было озеро.

Иван Ефимович умер спустя два дня после крещения озера. Он сидел за своим столом, медленно закрывал глаза, как будто засыпал, и видел уже только верхушки деревьев – их стволы съела пустота, а потом все скрылось под тенью растущего за окном дуба и исчезло.

Никто никогда не вспоминал об этом. Некому было вспоминать. Никто не рассказывал любопытным детям легенд. Солнце опять крестило дома, улицы, людей, половики. А Иван Ефимович ушел в свое детство, босиком по скошенной траве. Он бежал, спотыкаясь от радости, ощущая запах юношеского пота, бежал по густой тени от веток деревьев, по скошенной траве, рядом с какими-то радостными светящимися девчонками.

СИЦИЛИЯ

Черепановой В.К.

и моей Ксюше

Солнце косыми лучами делило хрущевские дома напополам – тень-свет-тень-свет – как полосы жизни. И каждое окошко несло теперь свой крест – тень-свет. На окне Зинаиды Николаевны была тень, и ей с трудом удавалось вынести её.

Она теперь еле-еле дожидалась двенадцати, когда приходила её внучка. Ходить Зинаида Николаевна уже не могла, есть не хотела, а ворчливый чокнутый дед её страшно утомил.

– Всю жизнь как банный лист к заднице… Да замолчи ты, валенок плешивый, – тихо шептала Зинаида Николаевна.

Так и шептала всю жизнь по углам, никогда в глаза против не сказала – всю обиду съела и своими же слезами запила.

Мечтала Зинаида Николаевна мало, потому как совсем не приучена была мечтать; мечтать значило быть недовольной тем, что у тебя есть, как бы жаловаться – так её воспитали, так она и поплыла. Так и забыла Зинаида Николаевна свою единственную мечту, съела, спрятала глубоко в желудке, чтобы мать не заметила, не нашла случайно в детском её сердечке. А в желудке мать никогда не догадается искать, так думала маленькая Зиночка, и не прогадала, только и сама потом забыла, куда спрятала. Заглянула как-то в сердце, а там пусто, перекати поле, и муж, Колька, топчется и ворчит.

Только теперь, когда желудок её устал мучаться такой тайной, перестал принимать пищу, когда Зинаида Николаевна, тяжело дыша, героически вздымая грудь в цветочном хлопке, смотрела в утреннее окно, ожидая свою внучку, эта мечта стала медленно пробиваться как росток на даче, как проявляющаяся фотография.

Вспомнила Зинаида Николаевна, что когда отец уходил, он сказал ей, тонкострунной кривозубой девочке, с бантами в волосах, такой ещё нелепо сложенной в свои десять лет, что уезжает на Сицилию, на карнавал, что надоело тут, а её не берет, потому что мама без неё скучать очень будет. И ушел на следующий день, надев свои болотные сапоги, ушел на Сицилию, на карнавал. Навсегда. Тогда Зиночка загадала – обязательно попасть на эту Сицилию, на этот карнавал, и найти там его, отца, в болотных сапогах.

Тут Зинаида Николаевна подняла в руке зеркальце, щелкнул замочек, она глянула туда и обомлела. Грубые морщины, худое лицо, два глаза, будто где-то внутри черепа; и нет уже той Зиночки, и Сицилии так и не было.

Поворот ключа отвлек её. В комнату вошла Саша, юная совсем девочка с печальными глазами. Села рядом, стали говорить, всё обо всем неважном, как в такие моменты делается, говорят чепуху, обыденную такую, чтобы скрыть от самих себя, самих себя обмануть, что всё как и всегда. И тут Зинаида Николаевна возьми и скажи:

– Смотрю на себя в зеркало, какая некрасивая стала..

– А я смотрю на тебя и вижу какая ты красивая! Тело у тебя уже, может, и старое, но ты-то очень красивая! – со слезами рассмеялась Саша.

В глазах Зины заблестели маленькие коротенькие искорки, будто танцы мальчиков и девочек, обрывающиеся с наступлением ночи, будто огонечки сицилийских карнавалов, всех этих карнавалов с десяти лет до восьмидесяти семи. И она вдруг улыбнулась, но улыбнулась одними глазами, будто понявшая что-то, вдохновившаяся чем-то, до этого закрытым от неё. Словно прямо сейчас эта маленькая неопытная девочка – её внучка – открыла ей какую-то тайну, глаза протерла от лепившейся всю жизнь на зрачки пленки, аккуратно так, чтобы она, Зиночка, не испугалась.

А теперь она была именно Зиночка, просто Зиночка, и никакая вовсе не Зинаида Николаевна Порываева из тридцать первой.

И уже теперь эта Зиночка шла на Сицилию, на карнавал. Навсегда.

ТЕТРАДКА

Если бы мы жили в Японии, прабабушка была бы сочинителем хокку, думала Вася, девочка лет пятнадцати. Каждое лето они ездили в старый деревенский дом, который потом весь год стоял одиночкой, продуваемый всеми ветрами. Чердачные доски скрипели, и Вася однажды нашла там потрепанную тетрадку, в которой аккуратным почерком было выведено:

что я замечаю и хочу сохранить.

Было ранее утро жаркого лета, но марево ещё не сгустилось, и она сидела в золотистых пылинках солнца, сквозящих через щели в стенах, и смотрела на эту тетрадку. Сбоку было подписано: Лилички Курбатовой. Выведено было совсем детским почерком, когда ребенок только начинает ровно писать буквы – в строчку, но ещё шатко, они будто падают друг на друга. Вася подумала, что прабабке было тогда лет семь, наверное. Она пролистнула тетрадь, глядя на желтые страницы, карандашные заметки, чернильные кляксы, выведенные в прошлом буквы – тогда, давно, когда её, Васи ещё не было – а буквы уже существовали, и Лиличка Курбатова тоже.

На каждой странице начиналось что-то новое, тем же почерком. Чем ближе к середине, где скрепочки выделяются в двух местах, соединяя все страницы, тем почерк становился более сильным и осознанным, и впечатывался в листы уже совсем по-другому.

Мята в маминых руках

Мама перебирает мяту.

У неё старые руки, а мята пока полна сока, трава налитая, зеленая.

А потом наступит осень и мята засохнет. Станет сыпкой.

Зимой мы будем пить чай.

***

Валентина родила дочь. И хоть Валентина ещё сама робенок, она – мать.

***

Я люблю, когда тепло от чая расплывается по телу товарным составом.

Всё, что вообще можно сделать в такие моменты –

Захлебнуться.
<< 1 2 3 >>
На страницу:
2 из 3