Оценить:
 Рейтинг: 0

Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века: Коллективная монография

Год написания книги
2022
Теги
1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века: Коллективная монография
Коллектив авторов

Владислав Ржеуцкий

Сергей Польской

Studia Europaea
Изучение социокультурной истории перевода и переводческих практик открывает новые перспективы в исследовании интеллектуальных сфер прошлого. Как человек в разные эпохи осмыслял общество? Каким образом культуры взаимодействовали в процессе обмена идеями? Как формировались новые системы понятий и представлений, определявшие развитие русской культуры в Новое время? Цель настоящего издания – исследовать трансфер, адаптацию и рецепцию основных европейских политических идей в России XVIII века сквозь призму переводов общественно-политических текстов. Авторы рассматривают перевод как «лабораторию», где понятия обретали свое специфическое значение в конкретных социальных и исторических контекстах. Книга делится на три тематических блока, в которых изучаются перенос/перевод отдельных политических понятий («деспотизм», «государство», «общество», «народ», «нация» и др.); речевые практики осмысления политики («медицинский дискурс», «монархический язык»); принципы перевода отдельных основополагающих текстов и роль переводчиков в создании новой социально-политической терминологии.

Лаборатория понятий. Перевод и языки политики в России XVIII века. Коллективная монография

Сергей Польской, Владислав Ржеуцкий

ПЕРЕВОД И РАЗВИТИЕ ПОЛИТИЧЕСКОГО ЯЗЫКА В РОССИИ XVIII ВЕКА[1 - Часть I вступления написана С. В. Польским, часть II – В. С. Ржеуцким, часть III – совместно С. В. Польским и В. С. Ржеуцким. Мы благодарим за ценные замечания (в алфавитном порядке) А. А. Костина (Пушкинский Дом, НИУ ВШЭ), Г. Маркера (Университет Стони Брук, Нью-Йорк), В. А. Мильчину (Институт высших гуманитарных исследований имени Е. М. Мелетинского РГГУ и Школа актуальных гуманитарных исследований РАНХиГС), К. А. Осповата (Университет Висконсина-Мэдисона), Д. А. Сдвижкова (ГИИМ) и И. Ширле (Университет Тюбингена). Мы хотели бы также выразить свою благодарность В. Е. Попову (ГИИМ) и Е. А. Кушкову (НИУ ВШЭ), при непосредственном участии которых создавались как база данных печатной продукции в России XVIII века, так и графики, которые помогают визуализировать эти данные, и некоторые статистические таблицы, которые мы приводим. См. подробную статистику и графики на сайте проекта: https://krp.dhi-moskau.org/ru/page/intro (последнее обращение – 07.08.2021). Мы хотели бы также выразить свою благодарность»: М. Л. Сергееву за помощь в составлении указателей.]

Настоящая книга объединяет исследования, представленные в виде докладов на конференции «Перевод общественно-политической литературы и формирование языка „гражданских наук“ в России (конец XVII – начало XIX века)», которая прошла в Германском историческом институте в Москве (ГИИМ) в феврале 2017 года. Она была организована в рамках проекта ГИИМ «Трансфер европейских общественно-политических идей и переводческие практики в России XVIII века» под руководством Сергея Польского (НИУ ВШЭ, ИВИ РАН) и Владислава Ржеуцкого (ГИИМ). Проект финансировался ГИИМ в 2015–2019 годах и совместно ГИИМ и Центром истории России Нового времени НИУ ВШЭ с 2020 года. Цель проекта – исследовать процесс трансфера, адаптации и рецепции главных европейских политических идей и понятий в России XVIII века через обращение к переводу общественно-политических текстов. Этот проект продолжает исследования ГИИМ в области истории понятий – в частности, проект «История понятий и историческая семантика», которым руководили Ингрид Ширле и Денис Сдвижков, – особенно в сфере методологии, но на новом материале.

Исходной точкой проекта является предположение, что политическая терминология в русском языке XVIII века рождалась в процессе перевода, когда понятия обретали свое специфическое значение в конкретных социальных и политических контекстах. Действующими лицами этого процесса выступали переводчики, заказчики переводов и читатели, которые создавали и осмысляли новую политическую лексику, преобразующую семантическое поле русского языка. Нас интересует не только сам процесс перевода, понимания и адаптации европейской политической терминологии, но и распространение, чтение и использование печатных и рукописных переводов «политических» сочинений в России XVIII века. Одна из важнейших исследовательских задач проекта – описание обширного круга русских рукописных и печатных переводных сочинений этой эпохи; именно такую цель преследует сайт проекта – «Корпус русских переводов общественно-политических сочинений»[2 - См. https://krp.dhi-moskau.org (последнее обращение – 07.08.2021).], который был открыт осенью 2020 года.

Во вступительной статье мы рассмотрим ряд взаимосвязанных вопросов. Кратко обозначив наше исследовательское поле, мы покажем, в чем заключаются особенности «переводческого поворота» в гуманитарных науках и каковы были основные этапы в исследовании перевода. Где пролегают границы сферы политического в XVIII веке и каково место перевода в развитии политического языка в России этого времени? Какую роль играли переводчики и читатели переводов в формировании новой лексики в эту эпоху? Чтобы понять место перевода среди всей печатной продукции, увидевшей свет в России XVIII века, и место «политического» перевода среди других русских переводов, мы рассмотрим статистические данные о русском книжном рынке, полученные в ходе реализации проекта. В последней части вступления мы кратко остановимся на статьях, собранных под этой обложкой, чтобы показать, с каких позиций и на каком материале авторы книги изучают перевод в России XVIII века и какие вопросы они поднимают в своих исследованиях.

I. ПЕРЕВОД И ГРАЖДАНСКАЯ НАУКА

Стремясь познать свое социальное бытие и понять политические институты и процессы, люди используют языки описания разной сложности. Эти языки, репрезентируя постоянно усложняющийся мир социальных отношений, постепенно достигают определенной степени абстракции; вырабатывается понятийный аппарат, который представляет зафиксированное в языке осмысление политического порядка и в то же время предписывает определенное отношение к нему. Таким образом, дискурс-знание конструирует понятия, идеологические «фикции» («государство», «общество», «народ», «нация» и так далее), которые становятся частью дискурсивных практик и играют определяющую роль в повседневном функционировании властного порядка. Несомненно, что становление подобного языка связано с культурными и социальными особенностями каждого общества, однако процесс обмена и заимствования идейных и концептуальных форм во многом способствует развитию новых способов осмысления общественной жизни. Как известно, «диалог культур» ведет к изменению языкового поля, что уже само по себе отражает трансформацию культуры[3 - Обобщая положения ряда теоретиков постколониальных и переводческих исследований, Дорис Бахман-Медик пишет, что «культуры формируются в процессе перевода и за счет сложных явлений наложения и переноса, возникающих в каждом отдельном случае культурного сопряжения в неравных условиях распределения власти в мировом обществе». См.: Бахманн-Медик Д. Культурные повороты. Новые ориентиры в науках о культуре / Пер. с нем. С. Ташнекова. М., 2017. С. 294.]. Таким образом, «национальные» культуры всегда формируются и развиваются в процессе перевода, диалога и взаимообмена.

История русского XVIII века может служить тому блестящей иллюстрацией. Это был переломный этап в развитии русской светской культуры и становлении нового общественного сознания. Немаловажную роль в этом процессе сыграло принятие и использование западноевропейских идей и практик. Хотя эти тенденции становятся очевидными еще в XVII веке, новое столетие приносит существенные изменения. Важнейшими посредниками в культурном трансфере оказались переводчики, которые в связи с насущными требованиями времени переводят больше и чаще, чем их древнерусские предшественники. При этом расширяется как репертуар переводных сочинений – от научных и технических руководств до философских трактатов и поэтических сочинений, – так и круг читателей этой литературы: от придворных и иерархов церкви до провинциальных канцеляристов и мещан. И хотя большинство переводов политической литературы создается не для широкой публики, а для пользования «статских мужей» или распространения в узком кругу «знатоков», переводная книга пересекает социальные границы и находит себе читателя в широких слоях грамотного населения.

Историки современного русского языка уже давно пришли к выводу, что его формирование шло в контексте сближения «конструктивных форм русского языка с системами западноевропейских языков»[4 - Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка XVII–XIX вв. 3?е изд. М., 1982. С. 57.], открытости иностранным заимствованиям (в отличие от церковнославянского в эту эпоху)[5 - Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка (XI–XIX вв.). М., 1994. С. 115, 117.] и, наконец, конструирования нового языкового стандарта в процессе переводческой деятельности[6 - Живов В. М. История языка русской письменности: В 2 т. Т. 2. М., 2017. С. 993, 1019.]. Соответственно, становление нового рационального светского общественно-политического языка в России XVIII века было связано с активным переводом политико-правовой литературы, начавшимся в петровскую эпоху.

Однако сам процесс перевода включал в себя не только тексты и не может быть рассмотрен исключительно в лингвистической плоскости, несмотря на всю ее значимость. Изучение отдельных элементов текста (понятий) в рамках теории трансфера также не может дать полного представления о переводе как межкультурном явлении. «Культурный поворот» (cultural turn) в гуманитарных науках, пришедший вслед за «лингвистическим поворотом», заставил исследователей обратиться к проблеме перевода с иной, комплексной точки зрения. Расширение самого понятия «перевода» в рамках этого «поворота» позволяет исследователям рассматривать его как метафору культуры и переориентироваться от изучения перевода отдельных семантических единиц и текстов к рассмотрению перевода в широких рамках дискурсивных практик. В этом понимании перевод становится не только универсальной формой транснационального взаимообмена идеями и практиками, но и способом интерпретации самой «переводящей» культуры, ее составной частью, репрезентируя внутреннюю статику и динамику мировоззренческих основ, значений, смыслов и картин мира. Проще говоря, перевод открывает нам новые способы понимания культуры и ее особенностей. Собственно, введение понятия «культурный перевод» (cultural translation) и его отделение от традиционного текстуального (лингвистического) подразумевает те концептуальные изменения, которые наметились в современной гуманитарной науке. Перевод перестал рассматриваться как простой перенос слов (или их значений) из одного языка в другой, в широком смысле он подразумевает присвоение (или переосмысление) образов мышления, картин мира и культурных практик. Контекст возникновения перевода и его использование в «принимающей» культуре позволяют обратиться к изучению тех исторических дискурсивных формаций, в которых развивается культура. Таким образом, изучение перевода ведет нас к разговору о самосознании и проблематизации культуры, которая являет себя в восприятии тем, идей и смыслов другой культуры[7 - О «культурном повороте» в области перевода см.: Bassnett S. The translation turn in Cultural Studies // Translation, History and Culture / Ed. by S. Bassnett, A. Lefevere. L., 1990. P. 123–140; Pym A. Exploring Translation Theories. 2

edition. L.; N. Y., 2014. P. 139–157; Бахманн-Медик. Культурные повороты. С. 283–322.].

Ниже мы будем говорить о переводе в этом понимании, поэтому тема нашей книги охватывает довольно обширный круг исследовательских вопросов, которые включают в себя перевод как дискурсивную практику и культурную технику самопостижения культуры в определенную историческую эпоху.

Центральный вопрос книги, вокруг которого переплетаются все основные сюжеты наших авторов, – это перевод как культурная практика и способ присвоения знания, в данном случае знания о власти и об устройстве общества. Мы обратимся к переводу в его расширенном значении, в контексте становления светского рационального знания об обществе и государстве, которое можно описать как «политическую науку», но, избегая прямых ассоциаций с современным узким значением этого понятия и опираясь на терминологию изучаемой эпохи, следовало бы назвать «гражданской наукой» или «художеством политическим» (scientia civilis/scientia politica/ars politica). Эта «наука» была призвана говорить с членом общества («подданным», «гражданином», «сыном отечества», «статским мужем») о предназначении, истории, устройстве и механизмах управления «гражданского общества» (societas civilis)[8 - Понятие «гражданского общества» в эту эпоху отражало представление о государстве и обществе как неразрывном единстве. См. о значении этого понятия в XVII–XVIII веках: Ридель М. Общество, гражданское (Gesellschaft, b?rgerliche) // Словарь основных исторических понятий. Избранные статьи в 2 т. Т. 2 / Пер. с нем. К. Левинсона. М., 2014. С. 94–95, 123–128.] и должности самого гражданина (civis) в нем[9 - Так в русском переводе «Philosophiae moralis» Христиана Баумейстера (1747) можно было прочесть: «А что человек, по колику он гражданин, делает или чего удаляться должен, учит его тому Политика или Градомудрие <…> Политика есть наука преподающая правила, по коим действия человека, по колику он, яко гражданин, живет в сообществе, управляемы и располагаемы быть долженствуют». См.: Христиана Бавмейстера Нравоучительная философия в пользу благороднаго юношества. Переведена с латинского Сухопутнаго шляхетнаго кадетскаго корпуса учителем Иваном Исаевым. СПб., 1783. С. 7.]. Scientia civilis и scientia politica использовались как синонимы, прямо восходя к понятию politik? epist?m? Аристотеля, который видел в нем учение об «общем благе»[10 - Аристотель. Ethika Nikomacheia. I.3. У Платона и Аристотеля epist?m? (знание) сближается с понятием techne, поэтому в латинском может быть и scientia politica, и ars politica. Подобные синонимы возникают и в новоевропейских языках – например, в итальянском l’ arte del Regnare. Для Платона искусство политика подобно ремеслу архитектора или даже ткача: он должен хорошо разбираться в своем деле, что невозможно без длительного обучения и склонности; это «царственная наука» плетения или ткачества, «таковое-то соткание всех сотканий превосходнейшее она совершивши, одевает их [градоправителей] и прочих во граде живущих, яко рабов, тако и свободных; и начальствует над гражданством так, что не оставляет нигде ничего споспешествующаго к соделанию граждан благополучными и блаженными». (См.: Платон. Политик. 308d, 311b–c; цит. пер. М. Пахомова и И. Сидорского: Градоправитель // Творений велемудраго Платона части вторыя первая половина. СПб., 1783. С. 414.) Сравнение с ткачом использует испанский король Филипп II, продолжая метафору Платона: «Упражнение государя великое имеет сходствие с художеством ткача, что и действительно правда, ибо сей художник наружность, казалось бы, имеет весьма великой покой при своих трудах, однако в самом деле хотя и сидя работает, руками, ногами, ртом и всем корпусом, и так в государе некакой душевной силы быть не надлежит, которая б не упражнялась безпрестанно в добропорядочном правлении своего государства и произведении пользы и покоя подданным». См.: НИА СПб ИИ РАН. Ф. 36. Оп. 1. № 798. Политические мнения о должности такого короля, которой следует законам сущаго мещанина. Л. 7 – 7 об.]. Уже у Цицерона «гражданское учение» рассматривалось как искусство участия гражданина в управлении политическим сообществом[11 - У Цицерона как синонимичные используются понятия civilis scientia (De re publica, I.193), rerum civilium scientia (De re publica, I.11), administrandi scientia (De finibus bonorum et malorum, V.58), regendae rei publicae scientia (De oratore, I.201; I.214), scientia in foedibus, pactionibus, condicionibus populorum, regum, exterarum nationum (Pro L. Cornelio Balbo, 15). Все они обозначают знания, необходимые для участия в управлении «республикой» (полисом как сообществом граждан, объединенных общими целями), или знание «гражданских» дел, то есть всего, что касается сферы политической жизни. В историографии есть несколько точек зрения на то, вокруг чего была организована civilis scientia: так, Дональд Келли полагает, что это было римское право, точнее ius civile; Маурицио Вироли и Квентин Скиннер обнаруживают политическое знание в раннее Новое время как вид риторического искусства, а Софи Смит полагает, что «гражданское учение» – это целая теоретическая традиция, воздвигнутая на основе комментирования аристотелевской «Никомаховой этики» и «Политики». См.: Kelley D. Civil Science in the Renaissance: Jurisprudence in the French Manner // History of European Ideas. 1981. № 2. Р. 261–276; Viroli M. From Politics to Reason of State. Cambridge, 1992. P. 26; Skinner Q. «Scientia civilis» in classical rhetoric and early Hobbes // Political Discourse in Early Modern Britain / Ed. by N. Phillipson and Q. Skinner. Cambridge, 1993. P. 67–96; Smith S. The Language of «Political Science» in Early Modern Europe // Journal of the History of Ideas. 2019. Vol. 80. № 2 (April). P. 203–226.]. В этом же значении понятие «политическое художество» попало в Россию начала XVIII века и стало использоваться в переводах и оригинальных сочинениях вместе со своими синонимами. Сам Петр I поручил перевести политический трактат Самуэля Пуфендорфа, поскольку прислушивался к мнению людей, «в том наученных художестве»[12 - Гавриил Бужинский сообщает об этом читателям в своем предисловии к переводу Пуфендорфа. См.: Пуфендорф С. О должности человека и гражданина по закону естественному. СПб., 1726. С. 8.]. Русские читатели могли обнаружить разговор об этом «художестве» в предисловии переводчика («политика истинная есть художество управлять государством»), в переводе известного памфлета («художество государствования») или в сборнике наставлений, где есть прямой аналог scientia civilis – «наука до Гражданства»[13 - НИОР РГБ. Ф. 256. Д. 432. Тестамент политической. Л. 6 – 6 об.; Там же. Ф. 310. № 885. Ведомости Парнаския. Л. 265 об.; ОР РНБ. Ф. 550. F.II.65. История политична. Л. 56.]. Таким образом, благодаря переводным текстам разговор о гражданской науке становится возможным для русской культуры XVIII века.

От текстуального к культурному переводу

В последние время все чаще говорят о «переводческом повороте» (translation turn) в гуманитарных науках, благодаря которому «перевод оказывается новым основополагающим понятием наук о культуре и обществе»[14 - Бахманн-Медик. Культурные повороты. С. 283.], а его расширенное понимание ведет к пересмотру старых подходов к практикам перевода. Действительно, переводческие исследования (translation studies) постоянно расширяют свое исследовательское поле и становятся важнейшей частью современной интеллектуальной и культурной истории. Как могут культуры взаимодействовать друг с другом, каким образом передаются информация и технологии, как осуществляется трансфер знаний и, наконец, что и почему «теряется» при переводе?

В XX веке объектом переводческих исследований были, прежде всего, переводы известных классических текстов, а сам перевод рассматривался как способ кодирования и декодирования значений с помощью знаков. Лингво-семиотический подход к переводу рассматривал культуры как знаковые системы, а обмен информацией между ними как процесс декодирования значений в рамках иной знаковой системы. У Джорджа Стайнера герменевтический и лингво-семиотический подходы привели к комплексному осознанию культуры как формы переноса смыслов во времени и пространстве, а перевод рассматривается им как универсальная модель коммуникации внутри самой культуры[15 - Steiner G. After Babel: Aspects of language and translation. 3rd ed. Oxford, 1998.]. К сходным идеям пришел Ю. М. Лотман, который считал, что перевод присутствует в любом обмене сообщениями внутри культуры, а поскольку знаковые системы индивидов не обладают полной тождественностью, перевод становится «элементарным актом мышления»[16 - Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров. Человек – текст – семиосфера – история. М., 1996. С. 193.]. В то же время Лотман развивал идею Д. С. Лихачева о «трансплантации» как форме культурного переноса текста, который начинает жить своей жизнью на новой почве[17 - О понятии «трансплантация» см.: Лихачев Д. С. Текстология на материале русской литературы X–XVII вв. М.; Л., 1962. С. 53–94. Лихачев видит ключевую особенность трансплантации в том, что памятники, перенесенные из иной культуры, «изменялись, приспосабливались, приобретали местные черты, наполнялись новым содержанием и развивали новые формы». В этом случае и в ситуации отсутствия авторства перевод вел к продуцированию новых текстов, поэтому нельзя делить древнерусскую литературу на «оригинальную» и «переводную»: «переводная литература была органической частью национальных литератур; она не имела четких границ, отделяющих ее от литературы оригинальной. Переводчики и писцы по большей части были соавторами и соредакторами текста». Он же. Развитие русской литературы Х–XVII вв.: эпохи и стили. СПб., 1998. С. 21–22.]. Но если для Лихачева трансплантация выступает исключительным признаком средневековой культуры, поскольку текст в рамках рукописной традиции не имел «окончательного вида», то для Лотмана она возможна в разных исторических культурах как универсальная модель присвоения не только текстов, но и практик, бытового поведения и форм мышления. В этом отношении множественность языков культуры обеспечивает диалогический характер перевода, результатом которого почти всегда является создание нового текста, а эквивалентность при переводе никогда не выступает как тождество[18 - Лотман Ю. М. Семиосфера. СПб., 2010. С. 590–602.].

Однако перенос текста из одной знаковой системы в другую невозможен без конкретных людей, которые занимались бы его декодированием и интерпретацией. Переводчики имеют свои цели и стратегии, обладают языковыми знаниями, политическими взглядами и занимают определенные социальные и идеологические позиции. Рассмотрение перевода как коммуникативного акта привело к постановке вопроса о социологии перевода и расширению исследовательского поля и самого понятия перевода. Теперь важно было изучать не только сами тексты, но и агентов коммуникативного обмена – переводчиков, заказчиков, патронов, переписчиков, типографов и читателей. Таким образом, история перевода стала историей культурного трансфера. Само понятие «культурного трансфера» ввел Мишель Эспань[19 - См.: Espagne M., Werner M. (Dir.). Transferts: Les relations interculturelles dans l’ espace franco-allemand (XVIIIe et XIXe sie?cle). P., 1988; Эспань М. История цивилизации как культурный трансфер / Пер. с фр. Е. Е. Дмитриевой. М., 2018.], который, соединяя герменевтику и социологию культуры, выходит за рамки традиционной истории перевода[20 - Казалось бы, определение культурного трансфера как процесса «переозначивания (ресемантизации), который сопровождает переход культурного объекта из одного пространства в другое», возвращает нас к лингво-семиотическому подходу, однако Эспань уточняет, что социология трансфера не менее значима, «поскольку свободное движение объектов, книг, доктрин или эстетических форм не находит своего объяснения без посредников». Эспань. История цивилизации как культурный трансфер. С. 685–686.]. Эспань полагает, что, переходя из одного культурного контекста в другой, переведенный текст часто приобретает новое звучание и выступает в новом качестве, отражая проблематику той культурной ситуации, в которую он попадает, однако не теряя при этом полностью своего первоначального смысла. Деятельность переводчиков и собственно те вопросы, которые вставали перед ними, вели к трансформации языкового поля, в котором они работали. Привнося новые идеи и смыслы, терминологию и понятия, они трансформировали не только язык, но и сознание читателей. Утверждая, что «культурный трансфер можно представить как перевод», Эспань отмечает у исследователей «примечательное отсутствие интереса к самим условиям перевода, то есть к переводчикам»[21 - Там же. С. 45.]. Важно, что Эспань старается отойти от традиционного в историографии понятия «влияния», чтобы подчеркнуть взаимодействие разных сторон в процессе трансфера и первичное значение «принимающей культуры» в присвоении информации. Собственно культурный трансфер определяется не экспортом, а потребностями культуры-реципиента. Но подобные потребности стоит, как нам кажется, связывать не столько с нациями или культурами, которые являются слишком широкими и размытыми для анализа понятиями, а прежде всего с определенными социальными группами (или даже конкретными акторами внутри этих групп) в тех или иных культурах. Светские, церковные, академические или образовательные институты разных уровней и те лица, которые их представляют, обращаются к переводам и заимствуют новые концепты в связи со своими наличными потребностями, вызванными условиями их социальной реальности. Именно насущная потребность, возникающая в рамках принимающей культуры, заставляет агентов культурного трансфера обращаться к интеллектуальному опыту чужой культуры. Поэтому чаще всего инициатором культурного трансфера выступает «принимающая культура», поскольку перенос идей, понятий и образов основывается на особой избирательности, обусловленной предпочтениями и интересами представителей образованных социальных групп[22 - Впрочем, в одно и то же время параллельно могут сосуществовать разные модели циркуляции знания, и наряду с активными запросами принимающей культуры возможны другие формы расспространения идей и смыслов. Важную роль в этом процессе могут играть миссионерская или имперская модели, в которых принимающая культура играет второстепенную роль, выступая объектом для культуртрегера. Однако степень усвоения принимающей культурой навязанных таким образом моделей остается дискуссионной. Представляется, что именно наличие «внутреннего спроса» может определить востребованность и усвоение приносимого знания в принимающей культуре.]. Выбор объекта для перевода не может быть случайным, даже сама «случайность» выбора говорит нам о его ситуационной ограниченности и культурной обусловленности.

Этот социокультурный подход, введенный Эспанем, развивается в современных исследованиях переводов, где все большее внимание уделяется их «внетекстовому» изучению, а именно – коммуникации между автором-«источником», переводчиком-читателем, переводчиком-«рерайтером» и целевым читателем перевода[23 - Boutcher W. From Cultural Translation to Cultures of Translation? Early Modern Readers, Sellers and Patrons // Demetriou T., Tomlinson R. (Eds). The Culture of Translation in Early Modern England and France, 1500–1660. L., 2015. P. 23. Из последних работ о деятельности русских переводчиков раннего Нового времени см.: Переводчики и переводы в России конца XVI – начала XVIII столетия: материалы межд. научн. конф. (Москва, 12–13 сентября 2019 г.). М., 2019.].

Еще более широкое понимание перевода появляется в развитии понятия «культурного перевода» (cultural translation), возникшего в переводческих исследованиях в 1990?е годы. Перевод в рамках этой концепции выполняет роль «негоциации» между культурами, предполагающей сложное взаимодействие, обмен идеями и последующее изменение их значений в рамках «принимающей культуры». По мнению Питера Бёрка, «культурный перевод» – это не просто целостный перенос информации из одной знаковой системы в другую, не одномоментное решение конкретной проблемы (перевод понятия или передача точного значения), а скорее компромисс между разными культурами, предполагающий потери, недопонимание, уступки, оставляющий путь для новых переговоров и решений. Поэтому каждый перевод историчен, он несет в себе отражение уникальной и изменчивой ситуации взаимодействия[24 - См.: Cultural Translation in Early Modern Europe / Ed. by P. Burke and R. Po-Chia Hsia. Cambridge, 2007. P. 8–10.]. При этом «переводчик» выступает как активный и творческий агент в процессе культурного перевода, именно он конструирует текст заново, создавая эквиваленты переводимых понятий. Маргрит Пернау отмечает, что перевод глубоко укоренен в социальном взаимодействии и властных отношениях, он служит индикатором культурных доминант и стереотипов, существующих в обществе. В этом смысле «потери при переводе» не менее важны для исследователя, чем то, что удалось получить в процессе переводческой деятельности, поскольку эти «потери» говорят историку о существенных культурных различиях и служат маркерами «особости» и «инаковости»[25 - Pernau M. Whither Conceptual History? From National to Entangled History // Contributions to the History of Concepts. Vol. 7. 2012. Issue 1. P. 7.]. В этом отношении теория «культурного перевода» позволяет понять значение взаимодействия культур в процессе созидания «национальной» культуры, которая становится возможной только в рамках этих «пересечений»[26 - Эта проблематика представлена в рамках направления Entangled history (Histoire croisеe), см.: Werner M., Zimmermann B. Beyond Comparison: Histoire Croise?e and the Challenge of Reflexivity // History and Theory. 2006. № 45. P. 30–50; Adam T. Intercultural Transfers and the Making of the Modern World, 1800–2000: Sources and Contexts. N. Y., 2011.].

Изучение перевода является составной частью исследования развития общественно-политических понятий в рамках метода «истории понятий». Для Райнхарта Козеллека и его последователей социально-политические понятия являются носителями исторического опыта, темпорализованного в них. Само формирование понятий для Козеллека связано с переводом с одного европейского языка на другой, сложным процессом переноса и трансформации значений. Поэтому для Begriffsgeschichte важно различение «слова» и «понятия», актуализация понятия в определенной исторической ситуации и его развитие в процессе конкуренции значений, вводимых разными политическими силами в эпоху водораздела (Sattelzeit), когда формируется современный политический язык[27 - См.: Словарь основных исторических понятий. Т. 1. С. 24–44; История понятий, история дискурса, история метафор / Под ред. Х. Э. Бёдекера. М., 2010.]. Созданные в процессе перевода эквиваленты могут иметь иную семантику и нести новые значения, которые отсутствовали в переносимом понятии.

Для Кембриджской школы, часто определяемой как contextualism, существенен интеллектуальный контекст, который позволяет реконструировать исторический смысл речевого действия. Так, под «контекстом» Джон Покок понимает определенную языковую ситуацию, которая складывается в языках политической теории в определенную эпоху. Наличные политические языки и их идиомы, то есть присущие определенному политическому языку понятия, подразумевающие только для него характерные смыслы, выступают как «контекст», активное языковое поле (langue), в котором действует «автор», конструируя свою индивидуальную речь (parole)[28 - См.: Pocock J. G. A. Concepts and Discourses: A Difference in Culture? Comment on a Paper by Melvin Richter // Lehmann H., Richter M. (Eds). The Meaning of Historical Terms and Concepts: New Studies on Begriffsgeschichte. Washington, 1996. P. 47–58; Richter M. Pocock, Skinner and Begriffsgeschichte // The History of Political and Social Concepts: A Critical Introduction / Ed. by M. Richter. New York; Oxford, 1995. P. 124–142.]. В частности, для России XVIII века подобным контекстуальным полем могли выступать не только так называемые «оригинальные» сочинения, но и даже в большей степени переводные политические труды. Соответственно, для понимания русских оригинальных политических и литературных текстов необходимо поместить их в данный «контекст», поскольку смысл речевого акта высказывающихся акторов становится понятен только при сравнении их высказываний с общими идеями и текстами, которые они читали, которые они использовали и к которым они апеллировали. В то же время нам кажется оправданным исследование перевода именно лексических единиц, которые выражали понятийный аппарат политики. Изменения, которые претерпевают при переводе синтаксис, структура предложения, несомненно, важны, но в случае развития политического языка играют второстепенную роль.

Мелвин Рихтер, который пытался соединить методы английской и немецкой «истории понятий», и Мартин Бёрк организовали в 2005 году под эгидой Германского исторического института в Вашингтоне конференцию, посвященную методам истории понятий в изучении перевода[29 - Отчет о конференции см.: Burke M. J. Translation, the History of Political Thought, and the History of Concepts (Begriffsgeschichte) // Bulletin of the German Historical Institute. Bulletin 38 (Spring 2006). P. 149–152.]. Результатом их усилий стал сборник статей, объединивший ученых из разных стран, в котором представлены исследования трансфера политических понятий в процессе перевода в европейских и неевропейских культурах[30 - Burke M. J., Richter M. (Eds). Why Concepts Matter: Translating Social and Political Thought. Leiden; Boston, 2012.]. Концептуально исследователей объединяет попытка сближения подходов переводческих исследований с методами Begriffsgeschichte, как в теории (концептуализация перевода понятий, проблема перевода у Козеллека), так и на практике (перевод понятия «либеральный» в 1800–1830?е годы; перевод Боденом и Гоббсом своих текстов с одного языка на другой; переводы европейских политических мыслителей на китайский и японский и так далее).

Один из участников этого сборника, Дуглас Хауленд, известен как автор исследования о проникновении западной политической терминологии в Японию второй половины XIX века, в котором он подверг критике положение о «семантической прозрачности» (semantic transparency), характерное для многих исследований трансфера политических идей[31 - Howland D. R. Translating the West: Language and Political Reason in 19th-century Japan. Honolulu, 2001. Рус. пер.: Хауленд Д. Перевод с западного: формирование политического языка и политической мысли в Японии XIX в. / Пер. с англ. А. В. Матешук. М.; Челябинск, 2020.]. Тезис о семантической прозрачности предполагает, что переносимое понятие или идея сохраняет свое значение независимо от исторического и культурного контекста, между тем, как блестяще демонстрирует Д. Хауленд, один и тот же текст может быть понят по-разному европейским и японским читателем, а содержащиеся в нем понятия наделены для читателей разных культур разным смыслом. Собственно, в самой европейской мысли те же понятия «свобода» или «правовое государство» не были однозначными и имели разное значение, обусловленное борьбой идей, в Японии же переводчики и читатели трудились над созданием новых смыслов для этих понятий. Поэтому необходимо исследовать эти разночтения, поскольку, как замечает автор, значение понятий существует не в словаре, понятия конструируются в процессе их использования, в контексте конкретного политического действия. В этом отношении проблема перевода западных политических понятий (свобода, права человека, суверенитет, демократия, общество) на незападные языки, в которых отсутствовали равные лексические эквиваленты, становится актуальной для исследователей[32 - См., например: Schaffer F. C. Democracy in Translation: Understanding Politics in an Unfamiliar Culture. Ithaca, 1998; Kurtz J. Translating the Vocation of Man: Liang Qichao (1873–1929), J. G. Fichte, and the Body Politic in Early Republican China // Burke, Richter (Eds). Why Concepts Matter: Translating Political and Social Thought. Р. 153–176; Yuezhi X. Liberty, Democracy, President: The Translation and Usage of Some Political Terms in Late Quing China // New Terms for New Ideas: Western Knowledge and Lexical Change in Late Imperial China / Co-edited by M. Lackner, I. Amelung, J. Kurtz. Leiden, 2001. P. 69–94.], впрочем, как и проблема перевода незападной политической терминологии на европейские языки[33 - Burke P. Translating the Turk // Burke, Richter (Eds). Why Concepts Matter: Translating Political and Social Thought. Р. 141–152.].

В свою очередь Маргрит Пернау в рамках «перекрестной истории» (entangled history, histoire croisеe) предложила конкретную программу исследования перемещения политических понятий между культурами через изучение переводов определенных «канонических текстов», которые вводили новые понятия в рамках принимающей культуры. По ее мнению, необходимо проследить, каким образом понятия существуют в разных текстах и контекстах до проникновения в новую культуру, как понятия распространяются в новых условиях, как они адаптируются и присваиваются, возникает ли полемика по их поводу, наконец, происходит ли в результате этой полемики отказ от использования понятия или появляются его альтернативные переводы[34 - Pernau. Whither Conceptual History? P. 7.].

В современных исследованиях в рамках cultural translation под «стратегиями» переводчика чаще всего понимаются его интенциональные характеристики (для чего, с какой целью и направленностью совершался перевод?), между тем как «тактика» перевода подразумевает практики его осуществления: в какой манере совершается перевод, каким теориям следуют переводчики, каков габитус переводчика? В Новое время, как, впрочем, и ранее, сосуществуют две основные манеры перевода: переводчик может следовать за оригиналом «слово в слово» (verbum pro verbo)[35 - В традиционных культурах «верность слову» часто воспринималась как обязательное требование переводчику; особенно в священных текстах оригинал должен был быть воспроизведен переводчиком дословно, поскольку нарушение внешнего порядка могло повлечь за собой искажение внутреннего содержания. В древнерусской культуре эта теория перевода не была единственной, она противостояла теории открытого перевода, вольному переводу, грамматическому переводу и так далее. Об особом понимании перевода «от слова до слова» и его значении в древнерусской культуре см.: Матхаузерова С. Древнерусские теории искусства слова. Praha, 1976. С. 38–45.] или посвятить себя поиску смысла, стоящего за словами (sensum de sensu), будучи свободен в подборе слов[36 - См. письмо св. Иеронима к св. Паммахию (Epistula LVII. 5. Ad Pammachium De Optimo Genere Interpretandi, между 405 и 410 годами), где он, вслед за Цицероном, различает две эти манеры и говорит, что сам он «non verbum e verbo, sed sensum exprimere de sensu». Translation/History/Culture: a sourcebook / [translated and edited by] A. Lefevere. N. Y., 1992. P. 47–48.]. В раннее Новое время переводчики использовали разные приемы перевода, которые характеризуют их социальные стратегии, понимание текста, ориентацию на культурные нормативы. В частности, исследователи выделяют распространенные приемы аккультурации (культурного присвоения идеи или понятия, предполагающего их смысловую трансформацию), боудлеризации (исключения из перевода «неприемлемого» текста без специальных оговорок), амплификации (умножение терминов при переводе одного слова), транспозиции (перестановки акцентов и смыслов при переводе, вплоть до введения противоположного авторскому значения), «традаптации» (перевода-адаптации, при котором переводчик творчески меняет контекст, содержание и смыслы исходного текста, фактически становясь соавтором)[37 - См. подробнее: Cultural Translation in Early Modern Europe. P. 24–35.]. Все эти приемы присутствуют, в той или иной мере, и в деятельности русских переводчиков XVIII века.

Питер Бёрк предлагает рассматривать «культурный перевод» как двойной процесс «деконтекстуализации» (decontextualization) и «реконтекстуализации» (recontextualization), где деконтекстуализация есть форма присвоения чуждого для принимающей культуры элемента, в то время как реконтекстуализация предполагает доместикацию, «одомашнивание», при котором чужое становится своим, но теряет прежний смысл, заложенный при создании «послания»[38 - Ibid. P. 10.]. Собственно, с этой амбивалентностью культурного перевода связаны и две стратегии лингвистического перевода, о которых говорил еще Фридрих Шлейермахер и которые сейчас называют «форенизация» и «доместикация»[39 - Ф. Шлейермахер говорит о двух противоположных методах перевода: «Либо переводчик оставляет в покое писателя и заставляет читателя двигаться к нему навстречу, либо оставляет в покое читателя, и тогда идти навстречу приходится писателю». См.: Шлейермахер Ф. О разных методах перевода: Лекция, прочитанная 24 июня 1813 г. // Вестник МГУ. Сер. 9: Филология. 2000. № 2. С. 132. Соответственно Л. Венути предлагает называть их «форенизация» и «доместикация». См.: Venuti L. The Translator’s Invisibility: A History of Translation. N. Y., 1995. P. 15–16.]. Если первая стратегия предполагает сознательное отстранение переводчика и читателя от преподносимого на родном языке чужого незнакомого материала, который должен и в переводе сохранить свою «инаковость», то доместикация требует стирания культурных границ, включения текста в знакомое и очевидное пространство принимающей культуры, посредством потери нюансов, присущих культуре, в которой был создан текст. На протяжении большей части XVIII века господствовала стратегия доместикации, если только переводчик не прибегал, в большей или меньшей степени неосознанно, к форенизации текста, не желая вникать в текст и принимать стоящую за ним реальность, чуждую его мировоззрению. Только на рубеже XVIII–XIX веков, благодаря немецким романтикам, в переводе вполне осознанно возникает стратегия форенизации, основанная на представлении о языке как отражении своеобычного видения мира, присущего каждой уникальной культуре, и о том, что именно это своеобразие и должен передать переводчик. Однако, как и любая схема, эта концепция не учитывает всех нюансов и особенностей развития перевода: форенизация в XVIII веке могла быть вызвана не только непониманием текста, но и осознанной стратегией переводчика, который принимал иностранную лексику и синтаксис за норму и приспосабливал к ней языковые средства родного языка[40 - Латинизация и галлинизация как языка перевода, так и языка оригинальных сочинений русских авторов XVIII века (например, А. Д. Кантемира, В. К. Тредиаковского или Н. М. Карамзина) были очевидны для современников. Например, об осознанной латинизации синтаксиса у Кантемира см.: Николаев С. И. Трудный Кантемир. (Стилистическая структура и критика текста) // XVIII век. Сб. 19. СПб., 1995. С. 3–14.]. Используя иностранный образец, переводчик конструировал непривычные для своего времени языковые формы, вызывавшие протест современников. Эти форенизированные конструкты могли не прижиться или, наоборот, стать естественными для следующего поколения читателей.

«Гражданское учение» и сфера политического в России XVIII века

Обратимся теперь непосредственно к «политическим» переводам, которые находились в фокусе проекта Германского исторического института в Москве. Что входило в сферу «политического» в эту эпоху? Как обозначить границы того поля, на котором росла и развивалась политическая мысль в раннее Новое время?

Политическая литература эпохи была разнообразна и не помещается в современные дисциплинарные границы социальных наук («социология», «политэкономия», «экономика» или «право»), сформировавшиеся только столетием позже. Для европейской системы знаний этой эпохи характерно пересечение различных дисциплинарных дискурсов, и хотя в XVII веке появляется попытка противопоставить ars rhetorica дискурсивному полю «гражданской науки» (civilis scientia)[41 - См.: Иванова Ю. В., Соколов П. В. Кроме Макиавелли. Проблема метода в политических науках раннего Нового времени. М., 2014. С. 93–114.], тесная связь «научного» и «художественного» текста продолжает существовать. Собственно, само понятие civilis scientia возникает еще у Цицерона (De inventione, I.V.6) и прямо связано с представлением о «гражданской» (государственной, республиканской) мудрости, которая без красноречия молчит и, соответственно, не может принести пользы обществу. Отсюда следует, что в основе образования государственного деятеля должна лежать риторика, а политика оказывается тесно связанной с риторическим искусством[42 - См.: Skinner Q. Reason and Rhetoric in the Philosophy of Hobbes. Cambridge, 1996. P. 2–3.]. Поэтому политический текст «риторической эпохи»[43 - Риторической эпохой (культурой) традиционно называют время в развитии западной литературы от классической Античности до конца XVIII века. Риторическая структура организации текста характерна для представления любой системы знания в это время, в том числе и для политической теории (чему посвящены исследования В. Кан, К. Скиннера, И. Эвригенеса). См.: Михайлов А. В. Поэтика барокко: завершение риторической эпохи // Историческая поэтика. Литературные эпохи и типы художественного сознания / Отв. ред. П. А. Гринцер. М., 1994; Лахманн Р. Демонтаж красноречия. Риторическая традиция и понятие поэтического. СПб., 2001; Kahn V. Machiavellian Rhetoric: From the Counter-Reformation to Milton. Princeton, 1994; Skinner. Reason and Rhetoric; Evrigenis I. Images of Anarchy: The Rhetoric and Science in Hobbes’s State of Nature. Cambridge, 2014.] мог быть не только трактатом (Жантийе, Пуфендорф, Локк), но и собранием конкретных наставлений монарху, его наследнику или министрам и придворным (Макиавелли, Гвиччардини, Сериоль), книгой графических эмблем с метафорическим описанием «должностей» государя и подданных (Сааведро Фахардо и Де Ла Фей) или сборником исторических примеров на конкретные политические «казусы» (Липсий и Бессель). Таким образом, понятие «гражданской науки» объединяло все знания, необходимые «политику» для осуществления государственной деятельности. Так что же должен был знать «политик» риторической эпохи?

В переводе немецкого руководства «Статская комната», выполненном Иоганном Вернером Паузе в начале XVIII века, на вопрос «кто есть Статской муж[44 - Полукалька с нем. Staatsmann – государственный деятель, политик.], и что надлежит ему знати» следует пространный ответ:

Тому надлежит невежду не бытии во историях, подобает ему знать каким образом и в кое время всякая Речь Посполитая[45 - Транслитерация польского Rzecz Pospolita, от лат. Res Publica, здесь имеется в виду государство.] начиналася, како простиралася или уменшалася, и какая памяти достойная пременения во время войны и мира прислучилися, також де ему ведать обладающих и велмож родословия и родства <…> Гражданская и Г<осу>д<а>рская дела хорошо разумети, сиречь каким образом всякая Речь Посполитая, Страна и Г<осу>д<а>рство управляется, кто обладатель, если он самовластен и единоначален или от Статов[46 - То есть выбран сословиями: здесь частичная транслитерация нидерландского Staaten или французского еtats – сословия (отсюда русское понятие «генеральные штаты» для обозначения нидерландских и французских сословно-представительных учреждений).] поставлен, которие высоки министры и статские областники, какие Фундаментальные законы во всякой Речи Посполитой. <…> Зело пристойно ему есть знати, что началние политицы о всякой Речи Посполитой мнят и разсуждают, кто сие и подобная сим разумеет, тот во истине статской муж нарицается[47 - ОР БАН. Ф. 31. № 26.3.58. Статская комната, во ней же всякие Статы и Речи Посполитыя в нынешное время цветущия сокращенно описаны: всякому, а особливо Ведомости читающим зело потребна и полезна. Рукопись начала XVIII в. Л. 2.].

Здесь дается целая программа политического образования, где находится место не только истории, географии и экономике, но и политической теории: для «статского мужа» важно знать, что «началние политицы», то есть теоретики политической науки, «о всякой Речи Посполитой мнят и разсуждают». Автор данного руководства различает «две дороги» к «статскому вежеству»: во-первых, путь практический – «еже получится аще кто либо сам в Г<осу>д<а>рствовании сидит, или в нем советника, посла, секретаря и сим подобное место имеет», и во-вторых:

аще кто в писмах и по устному о том приобщается или всякия политическия добрыя книги печатныя и непечатныя читает. Сия последняя дарога часто болше сотворит к статскому знанию, нежели много тысящь денег на странства в чужих землях или при болших дворах изживати. Для того и Алфонсус король во Аррагонии обыкновенно глаголе, яко он из книг лучше учился войне, нежели во обучении или из оружия[48 - Там же. Л. 2 об.].

Слово «политика» было известно в России и ранее[49 - Словарь русского языка XI–XVII вв. Вып. 16. М., 1990. С. 218.], но только в эпоху петровских реформ оно стало достаточно распространенным в разных типах текстов. В этот период, видимо, сложились основные значения этого слова. Во многом они были не столько конкурирующими, сколько параллельными и независимыми, а также равно употребляемыми в письменной и устной речи. В конце XVIII века «Словарь Академии Российской» фиксирует следующие значения:

ПОЛИТИКА: 1) Знание располагать в жизни дела так, чтобы произошла из них истинная польза. 2) Наука преподающая управляющим народами правила к достижению предполагаемых намерений. 3) Учтивость, знание обходиться с людьми. Он во всем наблюдает политику.

Определение прилагательного «политический» в академическом словаре проясняет нам две параллельные парадигмы восприятия слова в это время: «Политический. Относительный к правлению государством, к государственным делам. Политично поступать, говорить. Поступать, говорить скрывая свои мысли»[50 - Словарь Академии Российской. Т. 4. М–П. СПб., 1793. С. 965, 966.]. Политика воспринималась и как «наука государствовать», и как особое умение «обхождения с людьми». Обе парадигмы словоупотребления не были российским изобретением, а стали результатом «культурного импорта». Так, в русском переводе трактата немецкого камералиста Якоба фон Бильфельда можно встретить жалобу на смешение этих двух пониманий политики:

Имя Политики всем известно, только не все одинаково оное разумеют. Народ всегда смешивая доброе употребление с худым, считает Политику вредным искусством обманывать людей <…>. Если взять имя Политики в самом пространном разуме: то она содержит в себе знание лучших способов к исполнению своего намерения <…>. Политика, которую мы здесь изыскиваем <…> есть искусство править государством и учреждать публичные дела[51 - Наставления политическия Барона Бильфелда; переведены с французского языка князь Федором Шаховским. Ч. 1. М., 1768. С. 23.].

В русских текстах XVIII века куда более распространенным оказывалось понимание политики как частной манеры поведения человека по отношению к другим людям, причем в повседневной речи «политика» несет скорее негативные коннотации, отражение которых мы встречаем в литературных памятниках эпохи от риторической прозы до поэтической эпиграммы (например, у В. Г. Рубана: «Что прежде был порок под именем: обман, / Тому политики теперь титул уж дан»[52 - Письмовник, содержащий в себе науку российского языка со многим присовокуплением разного учебного и полезнозабавного вещесловия: 9?е изд., вновь исправленное, приумноженное и разделенное на 2 части профессором и кавалером Николаем Кургановым. Ч. 2. СПб., 1818. С. 23.]). Следует отметить, что подобное негативное отношение к «политике» переносилось и на «высокую» политику, и на риторику (неразрывно связанную с понятием политического, как было сказано выше)[53 - См. о критике риторики во второй половине XVIII века: Лахманн Р. Демонтаж красноречия. Риторическая традиция и понятие поэтического. СПб., 2001; Костин А. А. Латинская образованность как прием в русской беллетристике 1760–1780?х гг. // Чтения Отдела русской литературы XVIII века. СПб., 2018. Вып. 8. Русская литература XVIII столетия в науке XX века. Европейская гуманистическая традиция и русская литература XVIII века. С. 317–321.]. Так, в рукописных сборниках второй половины XVIII века получило распространение сочинение «Утренники прусского короля», приписываемое Фридриху II[54 - «Les Matinеes du roi de Prusse» появились около 1765 года, их автор до сих пор неизвестен, хотя текст приписывали разным лицам. Сам Фридрих II осудил «эти измышления столь же грязные, сколько ложные». Подробнее об истории этого текста см.: Stroev A. La Russie et la France des Lumi?res: monarques et philosophes, еcrivains et espions. P., 2017. P. 468–470.], где анонимный автор этого язвительного памфлета сплавляет две семантические парадигмы «политики» в одну:

Обманывать друг друга есть дело подлое и законопреступное и для того потрудилися сыскать слово, которое б умягчало самое дело и выбрали к тому слово политика. Всеконечно сие слово изобретено [для] пользы только одних государей, ибо со благопристойностию не можно называть нас ни плутами, ни мошенниками <…> я разумею, дорогой мой племянник, чрез слово политика, что всегда надобно искать, как бы провести других[55 - НИОР РГБ. Ф. 299. Д. 100. Сборник челобитен и писем. Л. 49.].

Между политикой государственной и «партикулярной» не делалось разницы: и то и другое – способ обманывать людей. Такое понимание пытались преодолеть сторонники «истинной политики» от антимакиавеллистов и камералистов до просветителей. Неизвестный переводчик «Тестамента политического» Ришелье предпослал его тексту обширное «Предисловие» (1725), где противопоставил «истинное» и «ложное» понимание политики:

Политика истинная есть художество управлять государством, новое уставлять, установленное содержать во благополучии и не дать ему разорится, а разоренное восстановить, которой министр оное художество знает тот Политик. Еще всякой человек политик, которой со всеми людми обходится разумно, честно и правдиво, себя от всякаго зла охраняет, а другим никакова зла не делает. Такая политика не толко надобна министру, но и всякому человеку <…>. Оное описание политики и политика предлагаю здесь ради того, что оные слова в нашем языке чужие и в разговорах всякие люди оные слова политика и политик много употребляют не в прямом и натуральном разуме, политикою называют злодейство и безделничество, а политиками называют злых людей и безделников, противно и резону, понеже многия не знают в чем состоит истинная политика, и что есть двоякая политика, одна министерская, а другая всяких людей, как выше сего показано, а доброму министру обе надобны[56 - Там же. Ф. 256. Д. 432. Тестамент политической или духовная светская кардинала дюка де Ришелио. Переведена с францускаго языка 1725 году. Л. 6 – 6 об.].

Таким образом, семантика «политического» в русской культуре XVIII века была связана с двумя уровнями понимания: политика могла выступать, во-первых, как наука управления государством, а во-вторых, как наука управления самим собой, своими чувствами, словами и действиями для достижения важных социальных целей; в последнем смысле она часто ассоциировалась с искусством жизни при дворе и этосом «придворного человека». Следовательно, «политическая литература» эпохи может быть условно разделена на две группы: книги, предназначенные для образования «статского мужа», и книги, необходимые подданному (гражданину) для верного исполнения своей должности в обществе. В то же время обе группы связаны теснейшим образом, поскольку политик является таким же подданным и должен сообразовывать свое поведение с системой социальных должностей: от члена домохозяйства до «слуги отечества». Все многочисленные наставления и предписания, касающиеся королей и их наследников, рассматривались как образцовые и для придворных, и для «добрых подданных». К примеру, М. М. Щербатов в предисловии к своему переводу «Наставления для совести короля» Франсуа де Ла Мот-Фенелона утверждал, что хотя эта книга «для государей писана», однако «доволные обретаются наставлении и для людей партикулярных, сколь им должно убегать от раскоша и сластолюбия, ненавидеть ложь и клевету, любить свое отечество и государя»[57 - ОР РНБ. Эрм. № 117. Л. 4.].

Учитывая характер этой литературы, можно говорить о трех ее видах в эту эпоху, которые могут быть отнесены к широкой сфере политического знания, «гражданского учения», предназначенного для образования «статских мужей» и граждан-подданных[58 - На основании этого деления проанализировано соотношение рукописных и печатных переводов в первой половине XVIII века в статье С. В. Польского (см. с. 236–295 настоящего издания).]:

1) Theoria: то есть политические, юридические, экономические трактаты, отличающиеся высоким уровнем обобщения, предполагавшим использование абстрактных политических понятий (res publica, stato, status, gouvernement, constitution, raison d’ еtat и так далее), и в то же время предлагавшие реализацию определенных теоретических установок в государственной деятельности;

1 2 3 4 >>
На страницу:
1 из 4