Оценить:
 Рейтинг: 0

Политика аффекта

Год написания книги
2019
1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Политика аффекта
Коллектив авторов

Интеллектуальная история
Сборник посвящен музею как пространству взаимодействия с прошлым. Современные музеи выполняют традиционную для просвещенческого проекта образовательную функцию, предоставляя возможности для познания того или иного фрагмента прошлого. При этом музеи все больше заботятся о соучастии зрителей, активизируя различные аспекты их опыта. Музеи работают с материальностью, телесностью, изображениями, звуками и запахами, становятся местом для театральных постановок и перформансов, выходят за пределы музейных стен в городское и цифровое пространства. Эта книга посвящена тому, как осознание музеями потенциала эмоционального восприятия прошлого влияет на его репрезентацию. Используя различные методологические подходы, авторы сборника – музееведы, историки, социологи, культурологи, кураторы и драматурги – исследуют техники управления аффектом и эмоциями в современном и историческом контекстах. Музейные технологии рассматриваются в контексте проблем публичной истории, политики памяти, культурной политики, музейной теории и практики.

Политика аффекта

Музей как пространство публичной истории

Предисловие. Разум и чувства: публичная история в музее

Андрей Завадский, Варвара Склез, Катерина Суверина

Музей – институт прошлого. Не в том смысле, что он мертв и поэтому принадлежит вчерашнему дню; напротив, музей сегодня живее всех живых. Институтом прошлого он является потому, что в любой своей модификации – от домузейных «кабинетов редкостей» XVI–XVII веков до популярных сегодня «музеев современности»[1 - См., например, берлинский музей Hamburger Bahnhof – Museum f?r Gegenwart (https://www.smb.museum/museen-und-einrichtungen/hamburger-bahnhof/home.html), что на русский традиционно переводится как «Гамбургский вокзал – Музей современности», но правильно было бы перевести как «Музей настоящего», или Muzeum Wspоlczesne («Музей современности», http://muzeumwspolczesne.pl) во Вроцлаве.] – так или иначе имеет с ним дело. При этом для каждого этапа в развитии музея характерны свои формы взаимодействия с прошлым – и свои задачи.

«Кабинеты редкостей», или кунсткамеры, представляли собой коллекции редких, курьезных или странных вещей – как современных их собирателям, так и древних – и были призваны поражать воображение зрителей диковинным устройством вселенной. Частные портретные галереи должны были прежде всего демонстрировать богатство и величие своих владельцев, что определялось в том числе родословной последних. Важными функциями современных музеев, возникших из кунсткамер и частных портретных галерей в конце XVIII–XIX веке, были систематизация – исходя из принципа историзма – знания и сохранение артефактов прошлого для последующих поколений.

Наконец, события XX века положили начало процессу переосмысления музея – и его отношения к прошлому. Мировые войны, Холокост, сталинский террор и ряд других примеров экстремального насилия над человеком со стороны государства привели к возникновению музейной институции нового типа – музея памяти[2 - Arnold-de Simine S. Mediating Memory in the Museum: Trauma, Empathy, Nostalgia. Basingstoke; New York: Palgrave Macmillan, 2013; Hansen-Glucklich J. Holocaust Memory Reframed: Museums and the Challenges of Representation. Piscataway, New Jersey: Rutgers University Press, 2014; Crane S. A. (ed.) Museums and Memory (Cultural Sittings). Palo Alto, California: Stanford University Press, 2000; Sontag S. Regarding the Pain of Others. Paris: Presses Universitaires de France, 2003; Williams P. Memorial Museums: The Global Rush to Commemorate Atrocities. Oxford; New York: Berg Publisher, 2007.]. В отличие от «обычных» исторических музеев, рассказывающих о совместном прошлом сообщества линейно и, как правило, в героическом ключе, музеи памяти ориентированы на проработку и преодоление трудного, трагического прошлого. Во второй половине XX века на музейные, в том числе исторические, экспозиции также повлияли процессы социальной и политической эмансипации и связанная с ними трансформация академической науки: получение независимости колониями и постколониальная теория, миграционные процессы, феминистские исследования, квир-теория и др. В результате этих событий и процессов музейные экспозиции постепенно начали вырываться из тисков метанарративов и включать в себя прежде неучтенные, забытые или маргинализированные голоса[3 - Macdonald S. Theorizing Museums: An Introduction // Macdonald S., Fyfe G. (eds) Theorizing Museums: Representing Identity and Diversity in a Changing World. Oxford: Blackwells, 1996. P. 1–16. См.: Ames М. M. Museums in the Age of Deconstruction // Anderson G. (ed.) Reinventing the Museum: Historical and Contemporary Perspectives on the Paradigm Shift. Oxford: AltaMira Press, 2004. P. 80–98; Завадский А. Память, молчи? // Colta.ru. 2018. 19 февраля / https://www.colta.ru/articles/specials/17352; см. также статью Галины Янковской в данном сборнике.]. Фокус в работе таких музеев с прошлым с систематизации, сохранения и коммуницирования знания сместился на «работу над ошибками» – переосмысление истории с позиций жертв политических репрессий, женщин, афроамериканцев, представителей ЛГБТ-сообщества и т. д. На первый план вышли личные истории и свидетельства индивидов, которым прежде не было места в музее и которые там появились в рамках общественного проекта по восстановлению исторической справедливости.

Возникающие с 1990?х годов, прежде всего в западных странах, «новые музеи»[4 - Message K. New Museums and the Making of Culture. Oxford: Berg, 2006.] (некоторые исследователи относят к ним и музеи памяти[5 - Arnold-de Simine S. Mediating Memory in the Museum.]) являются продуктами совместных усилий архитекторов, дизайнеров, историков и художников и, как правило, строят свои экспозиции, опираясь уже не на историографию, а на то, что Хейден Уайт назвал «историофотией» (historiophoty), – принцип репрезентации прошлого преимущественно на основе визуального контента (фотографий, видео)[6 - Ibid. P. 10. См. также: White H. Historiography and Historiophoty // The American Historical Review. 1988. № 93 (5). P. 1193–1199.]. Важным элементом таких музеев стало развлечение посетителя, зачастую – хоть и не обязательно – в ущерб образовательным функциям, что дало повод критикам говорить о превращении музеев в индустрию зрелищ[7 - Дебор Г. Общество спектакля. М.: Логос, 1999; см. также статью Зинаиды Бонами в данном сборнике.].

При этом музей – также институт настоящего и будущего. Как одна из важнейших публичных институций, он не только отражает представления о себе данного сообщества, его нормы и правила, но и принимает участие в их формировании. В случае кунсткамер и частных портретных галерей право быть зрителем было лишь у тех, кто обладал доступом к таким коллекциям, – и эта ограниченная возможность их лицезреть отражала элитарную природу знания[8 - Bennett T. The Birth of the Museum: History, Theory, Politics. London; New York: Routledge, 1995. P. 35–36.] и, как следствие, участвовала в поддержании системы социального неравенства. Возникшие на основе этих институций музеи стали выполнять образовательную, «цивилизаторскую» функцию, превращать «массы» в «граждан»[9 - См., например: Bennett T. The Birth of the Museum; Duncan C. Civilising Rituals: Inside Public Art Museums. London; New York: Routledge, 1995; Sherman D. J., Rogoff I. (eds) Museum Culture: Histories, Discourses, Spectacles. London: Routledge, 1994.]. Тони Беннетт, анализирующий становление музея с позиций Мишеля Фуко[10 - Фуко М. Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы. М.: Ад Маргинем Пресс, 1999.], пишет в этой связи о процессе утверждения дисциплинарного общества[11 - Bennett T. The Birth of the Museum. P. 21, 87, 69. См. также статью Елены Рождественской и Ирины Тартаковской в данном сборнике.]. При этом музейные экспозиции XIX века все чаще строились на переплетении логик прогресса, империализма и национализма, что превратило музей в один из фундаментальных институтов современного государства[12 - Bazin G. The Museum Age. New York: Universal Press, 1967. P. 169.], особенно в контексте становления национальных сообществ[13 - Bennett T. The Birth of the Museum. P. 76.]. Иными словами, в XIX веке музей сыграл важнейшую роль в «стабилизации» воображаемых сообществ[14 - Андерсон Б. Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма. М.: Канон-Пресс-Ц; Кучково поле, 2001.] – оформлении их в нации[15 - Arnold-de Simine S. Mediating Memory in the Museum. P. 7.].

Музеи памяти, в свою очередь, связаны с настоящим еще плотнее – можно даже сказать, онтологически: в их основе лежит принцип «никогда снова». Это означает, что хоть они и посвящены работе с трудным прошлым, но главной своей задачей видят не допустить его повторения в настоящем и будущем. Как пишет Дарья Хлевнюк в статье, вошедшей в данный сборник, музеи памяти «посвящены проблемам настоящего – памяти о трагедиях, преодолению трудного прошлого, переходу от авторитарных режимов к демократическим, подготовке материалов для расследования государственных преступлений, защите прав человека». Таким образом, на смену историзму с пафосно-героической тональностью приходит, в терминах Алейды Ассман, «моральная история»[16 - Ассман А. Длинная тень прошлого: Мемориальная культура и историческая политика. М.: Новое литературное обозрение, 2014. С. 46–50, особенно с. 49.], что в данном контексте означает построение музейных экспозиций на основе актуального исторического знания, но с фокусом на коммеморативных задачах и этической составляющей – или, по выражению Елены Рождественской и Ирины Тартаковской, «функцию увековечивания и назидания» (см. статью в данном сборнике). Эти изменения ознаменовали так называемый этический поворот в музеологии[17 - Edson G. Ethics // Edson G. (ed.) Museum Ethics. New York: Routledge, 1997. P. 2–15.].

У музеев памяти, как и у «новых музеев» в целом, часто нет собственных коллекций и, соответственно, задач по систематизации и сохранению артефактов прошлого. Вместо этого, как отмечает Зильке Арнольд-де Зимине, такие музеи «сосредоточивают свое внимание на ключевых исторических событиях, расцениваемых как принципиально важные для интерпретации настоящего и выработки образа будущего»[18 - Arnold-de Simine S. Mediating Memory in the Museum. P. 10.]. Более того, многие исследователи отмечают, что на «новые музеи» возложена обязанность рефлексировать об актуальных социальных проблемах и принимать активное участие в общественных дискуссиях[19 - Ibid. См. также: Vergo P. The New Museology. London: Reaktion Books, 1989; Witcomb A. Re-Imagining the Museum: Beyond the Mausoleum. London: Routledge, 2003.].

Но если музейные экспозиции сегодня больше связаны с настоящим и будущим, нежели с прошлым, почему этот сборник посвящен именно «музею как пространству публичной истории»?

Музей как пространство публичной истории

Во-первых, прошлое занимает все более заметное место в современной культуре, и развитие музеев в последние десятилетия не только хорошо иллюстрирует этот процесс, но и вносит в него свой вклад. По выражению Алейды Ассман, «распалась связь времен»[20 - Ассман А. Распалась связь времен? Взлет и падение темпорального режима Модерна. М.: Новое литературное обозрение, 2017.]: темпоральный режим[21 - То есть, по Франсуа Артогу, «форма восприятия времени, которое нейтральным образом измеряет и ритмизирует время, а также ритмизирует прошлое как череду значимых структур» (Hartog F. Time, History, and the Writing of History // Torstendahl R., Veit-Brause I. (eds) History-Making. The Intellectual and Social Formation of a Discipline. Stockholm: Almqvist and Wiksell, 1996. P. 96; цит. по: Ассман А. Распалась связь времен? C. 15). Ассман, рассуждающая из более широкой, чем позиция историка, перспективы, «говорит о темпоральном режиме культуры», понимая под ним «рамочную структуру, которая мобилизует одни ценности, желания и надежды, но… исключает другие» (Ассман А. Распалась связь времен? С. 85–86).] Модерна, в котором мы жили примерно с 1770 года до конца прошлого столетия, переживает кризис – и начинают оформляться контуры новой темпоральной ориентации. Давать ей исчерпывающую характеристику пока преждевременно, но в контексте этой статьи важнее другое: мы живем в эпоху смены режимов времени и одним из важнейших проявлений этого можно назвать исчезновение характерных для эпохи Модерна четких разделительных границ между прошлым, настоящим и будущим. В результате возникает состояние, которое можно охарактеризовать формулой «будущего больше нет, а настоящее переполнено прошлым»[22 - Завадский А. Время сломалось (о книге Алейды Ассман «Распалась связь времен? Взлет и падение темпорального режима Модерна») // Colta.ru. 2017. 14 августа / https://www.colta.ru/articles/literature/15671.] – его иногда называют «глубоким сейчас» (the deep now)[23 - Hoskins A. (ed.) Digital Memory Studies: Media Pasts in Transition. New York; London: Routledge, 2018.].

Некоторые считают эту ситуацию болезненной: из?за свойственных нашей повседневности отсутствия «завтра» и неограниченного доступа ко «вчера» мы не способны воспринимать инаковость прошлого и формировать видение будущего; в этой мысли укорены концепции «нового презентизма» Франсуа Артога, «широкого настоящего» Ханса Ульриха Гумбрехта[24 - Gumbrecht H. U. Our Broad Present: Time and Contemporary Culture. New York: Columbia University Press, 2014 (2010); Hartog F. Regimes of Historicity. Presentism and Experiences of Time. New York: Columbia University Press, 2016 (2003).] и другие. Ассман не разделяет беспокойства коллег. Отвергая нормативность темпорального режима Модерна, она указывает на произошедшую в последние десятилетия культурализацию времени. Нынешнюю темпоральную ориентацию, по ее мнению, лучше всего объясняет теория памяти, в соответствии с которой три временные фазы тесно взаимосвязаны. Эта теория «понимает культуру как механизм порождения времени, а культурную память – как навигационный инструмент, позволяющий маневрировать внутри порожденного нами времени»[25 - Ассман А. Распалась связь времен? С. 212–224. Здесь с. 219.]. В этом Ассман опирается на концепцию «культура как память» Юрия Лотмана и Бориса Успенского, в рамках которой «культура, соединенная с прошлым памятью, порождает не только свое будущее, но и свое прошлое»[26 - Лотман Ю., Успенский Б. Роль дуальных моделей в динамике русской культуры // Ученые записки Тартуского государственного университета. 1977. Вып. 414 (Труды по русской и славянской филологии. Т. 28). С. 3–36. (Цит. по: Ассман А. Распалась связь времен? С. 220.)]. Ассман вычленяет из концепции Лотмана и Успенского два основных тезиса: во-первых, будущее и прошлое конструируются в настоящем, а во-вторых, прошлое не может просто так исчезнуть. По Ассман, таким образом, наполненность настоящего прошлым, характерная для нашего времени, – это повод не для паники, а для работы. Раз прошлое нельзя просто забыть, его надо проработать, преодолеть, а это, в свою очередь, позволит нам лучше понять настоящее и разобраться с будущим. Одну из ключевых ролей в этом процессе играют музеи, создавая публичное пространство для диалога человека с прошлым и тем самым участвуя в конституировании настоящего и будущего.

Во-вторых, публичная история появляется в США в непосредственной связи с музейной деятельностью. В 1978 году в Фениксе (штат Аризона) состоялась первая конференция по public history. В ответ на острую нехватку рабочих мест в академической среде профессиональные историки начали в середине 1970?х уходить в практические сферы деятельности[27 - Исаев Е. Публичная история в России: научный и учебный контекст формирования нового междисциплинарного поля // Вестник Пермского университета. Серия: История. 2016. № 2 (33). C. 7–13.] – и встреча в Фениксе стала первым конгрессом, на который съехались сотрудники музеев и архивов, исторические консультанты и представители других профессий, имеющих дело с прошлым за пределами исторической науки. В результате в Соединенных Штатах были созданы Национальный совет по публичной истории (National Council on Public History) и академический журнал Public Historian, где стали публиковаться статьи о публичной политике, музееведении, локальной истории и пр.[28 - Завадский А., Исаев Е., Кравченко А., Склез В., Суверина Е. Публичная история: между академическим исследованием и практикой // Неприкосновенный запас. 2017. № 2. С. 22–34 / http://magazines.russ.ru/nz/2017/2/publichnaya-istoriya-mezhdu-akademicheskim-issledovaniem-i-prak.html.] Публичная история, таким образом, возникает «как площадка, на которой могло бы стать возможным взаимодействие, во-первых, между историками, работающими как внутри академии, так и за ее пределами, а во-вторых, между различными профессионалами, деятельность которых связана с историей»[29 - Там же.].

К тому же в отличие от исторической науки, занимающейся случившимися фактами и связями между ними, публичная история как дисциплина стремится понять, как эти самые факты (и артефакты) прошлого конституируют нашу сегодняшнюю повседневность. Эта задача помещает «новые музеи», так или иначе связанные с прошлым, но ориентированные на исследование и трансформацию настоящего и будущего, в пространство публичной истории. Междисциплинарное поле публичной истории, в котором возможно использовать разные научные методы и подходы, позволяет посмотреть на музей с позиций целого ряда дисциплин: музееведения, философии, социологии, исторической науки, memory studies, искусствоведения и др. Более того, публичная история в силу своей двойственности – «это и научно-исследовательская область, изучающая формы репрезентации прошлого, и сфера прикладной деятельности по созданию подобных репрезентаций»[30 - Там же.] – позволяет задействовать в анализе музея опыт работающих с прошлым «практиков»: кураторов, художников, экскурсоводов и драматургов.

То, как «новые музеи» обращаются с прошлым, оценивается по-разному. Исследователи памяти, как правило, приветствуют такие музеи, так как стремление уйти от всеобъемлющего метанарратива позволяет включить в экспозицию разные и порой противоречащие друг другу голоса и мнения, что потенциально превращает музей в пространство дискуссии о прошлом[31 - Arnold-de Simine S. Mediating Memory in the Museum. P. 8. См. также: Ames М. M. Museums in the Age of Deconstruction; Hooper-Greenhill E. Museums and the Shaping of Knowledge. New York: Routledge, 1992.]. Историки, в свою очередь, указывают на вытеснение истории из музеев. Как пишет в своей статье, вошедшей в данный сборник, Софья Чуйкина, некоторым критикам от исторической науки музеи «видятся как места производства стандартного дискурса, устраивающего всех. [В результате] сложное и нюансированное историческое знание остается за пределами музея»: консенсуальность берет верх. У кураторов, в свою очередь, появилось больше свободы создавать оригинальные высказывания: возникла, по словам Брюса Альтшулера, фигура «куратора-творца»[32 - Altshuler B. The Avant-Garde in Exhibition: New Art in the 20th Century. New York: Harry N. Abrams, Inc., 1994. См. также: Обрист Х.-У. Краткая история кураторства. М.: Ад Маргинем Пресс, 2012.]. В то же время из?за возросшей (прежде всего финансовой и имиджевой) зависимости музеев от числа посетителей кураторы вынуждены порой жертвовать глубиной и содержательностью выставок в пользу понятности, зрелищности и развлекательности (см. статью Зинаиды Бонами). В этом контексте публичная история предстает демократичным пространством, в котором перемежаются и взаимно дополняют друг друга разные научные дисциплины и подходы и в котором учитываются перспективы разных вовлеченных в работу с прошлым «акторов», в том числе в музейной и околомузейной среде.

Наконец, в-третьих, одним из ключевых результатов переосмысления музеев в XX и начале XXI века стала трансформация того, как они работают с прошлым и коммуницируют результаты своей деятельности аудитории. На первый план вышло эмоциональное вовлечение зрителя. Сегодня, как пишет Софья Чуйкина, «если исторический музей стремится к успешному функционированию, он должен быть „эмоциональным музеем“»; то же самое можно сказать не только про исторические, но и про другие типы музейных институций. Разумеется, отношение индивидов и обществ к прошлому всегда имело под собой как когнитивную, так и эмоциональную основу, но «новые музеи» сделали эмоциональную составляющую приоритетной. Как этот подход соотносится с пространством публичной истории?

Барбара Франко отмечает, что понятие «публичная история» может означать историю «for the public, of the public, by the public, and with the public», что можно перевести как «историю для людей; историю людей; историю, которую пишут сами люди; и историю, создаваемую историками совместно с непрофессионалами». Сама Франко, будучи работающим в музее профессиональным историком, видит отличие публичной истории от академической в том, что первая – это «история в действии», история, представленная в осязаемых и визуальных формах, «вызывающих индивидуальные и часто чрезвычайно эмоциональные реакции»[33 - Franco B. Public History and Memory: A Museum Perspective. The Public Historian. 1997. Vol. 19. № 2 (Spring). P. 65, 66. Курсив наш. – Авт.]. Испытываемые зрителем эмоции могут быть самого разного свойства – от ностальгии и гордости за свою страну (см. статьи Абрамова и Чуйкиной) до чувства эмпатии[34 - Arnold-de Simine S. Mediating Memory in the Museum. P. 44–53.] и даже «аффективного переживания вторичной [эмпатической] травматизации» (Рождественская, Тартаковская), но сама эмоционально-аффективная ориентация «новых музеев», в том числе музеев памяти, не подвергается сомнению. О существующих в исследовательской литературе подходах к аффекту речь пойдет ниже; здесь же важно остановиться на связи музеев, публичной истории и памяти.

Публичная история и память: точки пересечения

Определить границу и точки пересечения между публичной историей и исследованиями памяти не так просто, ведь оба направления связаны с бытованием прошлого в настоящем и участием первого в конституировании второго. Можно выделить как минимум два подхода к этой проблеме. Историки[35 - См. известное эссе на эту тему американского историка Дэвида Глассберга: Glassberg D. Public History and the Study of Memory // The Public Historian. 1996. Vol. 18. № 2. P. 7–23, а также результаты посвященного этому эссе круглого стола с участием Дэвида Лоуэнталя, Майкла Фриша, Майкла Каммена и других известных историков: Roundtable: Responses to David Glassberg’s «Public History and the Study of Memory» // The Public Historian. 1997. Vol. 19. № 2. P. 30–72.] видят публичную историю прежде всего как сферу практического применения профессионального исторического знания, а memory studies – как дисциплину, изучающую взаимоотношения между разными версиями прошлого в публичном пространстве. При этом очевидно, что публичный историк – например, сотрудник музея – обращается в своей деятельности не только к исторической науке, но и к наработкам исследователей памяти, и к личным воспоминаниям людей. Тогда «публичная история» – это своего рода зонтичный термин, описывающий созданные профессионалами-практиками репрезентации прошлого.

У теоретиков памяти[36 - См., например: Assmann A. Cultural Memory and Western Civilization: Functions, Media, Archives. Cambridge: Cambridge University Press, 2012; Erll A. Memory in Culture. Basingstoke; New York: Palgrave Macmillan, 2011; Erll A., N?nning A. (eds) in collaboration with Young S. B. A Companion to Cultural Memory Studies. Berlin; New York: De Gruyter, 2010.] – прежде всего последователей Яна и Алейды Ассман и их концепции «культурной памяти» – другой взгляд. Укорененная в концепции «культура как память» Лотмана и Успенского, о которой шла речь выше и которая понимает культуру как ненаследственную память сообщества, культурная память охватывает все формы существования прошлого в человеческих обществах (за исключением индивидуальной/биологической памяти и памяти социальной/коммуникативной, то есть воспоминаний, не зафиксированных на материальных носителях[37 - Ассман А. Длинная тень прошлого. См. также: Завадский А. Нам нужна своя Ассман // Журнал исследований социальной политики. 2015. Т. 13. № 3. C. 501–508.]). Историческая наука и результаты деятельности историков представляются в этой концепции частью культурной памяти, но – и это принципиально важный момент – частью, которая позволяет корректировать, исправлять ошибки других форм бытования прошлого[38 - Завадский А. Время сломалось.]. Публичная история в этом контексте выступает инструментом по «возвращению» истории в лоно культурной памяти, инструментом, с помощью которого делается попытка восстановить поврежденный (если не сказать разрушившийся) мост между исторической наукой и другими формами прошлого, а музеи – одним из важнейших «акторов» публичной истории и, соответственно, культурной памяти.

Эти два подхода, несмотря на их различие, объединяет возможность рассматривать музей как пространство, в котором сосуществуют и взаимодействуют историческое знание, политика памяти сообществ, историческая политика государства[39 - Миллер А., Липман М. (ред.) Историческая политика в XXI веке. Сб. ст. М.: Новое литературное обозрение, 2012.], «разнонаправленная память»[40 - Rothberg M. Multidirectional Memory. Remembering the Holocaust in the Age of Decolonization. Stanford, California: Stanford University Press, 2009.] и пр. Именно поэтому в данном сборнике представлен целый спектр музеев: музеи памяти, исторические, краеведческие и «народные» музеи, виртуальные музеи-архивы, музеи искусства и даже «музеи», расположившиеся на городских улицах. Призмой, через которую мы рассматриваем эти институции, выступают эмоция и аффект. Это позволяет авторам данного сборника не только анализировать «новые музеи» (которые при всем их разнообразии объединяет, помимо эмоциональной составляющей, интерактивность и мультимедийность, стремление разрушить границу между «высокой» и популярной культурами, фокус на визуальном компоненте и пр.[41 - Arnold-de Simine S. Mediating Memory in the Museum. P. 9–10. См. также: Message K. New Museums and the Making of Culture. Oxford: Berg, 2006.]), но и использовать рамку эмоций/аффекта для взгляда на музеи «старые» – причем как в исторической перспективе, так и в отношении традиционных музеев, постепенно опробующих новые подходы.

Примечательно в этом контексте то, что к оптике эмоций/аффекта мы пришли отнюдь не со стороны теории. Вполне в духе публичной истории, это произошло на практике – в ходе конференции «Публичная история в России: музеи для прошлого или прошлое для музеев?»[42 - Конференция «Публичная история в России: музеи для прошлого или прошлое для музеев?» была организована Лабораторией публичной истории, созданной в 2016 году редакторами этого сборника, а также Егором Исаевым и Артемом Кравченко (см. «Послесловие»). Конференция прошла 15–17 июня 2017 года при поддержке Комитета гражданских инициатив, Фонда им. Фридриха Эберта (Россия) и Музея современного искусства «Гараж». Подробнее о Лаборатории публичной истории см.: http://publichistorylab.ru.].

Публичная история в России: между исторической наукой и исторической политикой

Но прежде чем описать, как это произошло, стоит кратко очертить специфику бытования публичной истории в России. В нашей стране она появилась именно как академическая дисциплина, точнее образовательная программа, которую в 2012 году под руководством Андрея Зорина и Веры Дубиной открыли в Московской высшей школе социальных и экономических наук (МВШСЭН)[43 - См. подробнее на сайте МВШСЭН: www.msses.ru/about/faculties/129.]. Впоследствии схожие программы также возникли и в ряде других отечественных университетов[44 - См. подробнее: Завадский А., Исаев Е., Кравченко А., Склез В., Суверина Е. Публичная история.]. Примечательно, что социально-политический контекст, в котором формировалась дисциплина, во многом определялся общественными дискуссиями и событиями, связанными с восприятием и репрезентацией истории. Все они так или иначе были следствием проводимой в 2000?е годы исторической политики[45 - Миллер А., Липман М. (ред.) Историческая политика в XXI веке.]. Термин «историческая политика» в российском контексте в 2009 году предложил историк Алексей Миллер, чтобы описать инструментализацию истории государством в политических целях. Миллер отмечает, что «история» в этом словосочетании является лишь прилагательным и носит вторичный характер[46 - Миллер А. Россия: власть и история // Pro et Contra. 2009. № 3–4. С. 8.]. В качестве примеров политики государства в отношении истории можно привести изобретенную в 2005 году агентством «РИА Новости» георгиевскую ленточку, постепенно превратившуюся в символ 9 мая, скандалы вокруг единого учебника истории Филиппова – Данилова (2006–2007) или создание «Комиссии при Президенте Российской Федерации по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России» (2009)[47 - Комиссия прекратила свое существование в 2012 году. См. подробнее: Указ Президента Российской Федерации от 15 мая 2009 г. № 549 «О Комиссии при Президенте Российской Федерации по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России» // Российская газета. 2009. 20 мая / https://rg.ru/2009/05/20/komissia-dok.html.]. Все эти события говорят о том, что история стала неотъемлемой частью процесса формирования идеологической и законотворческой системы.

«Войны памяти», ранее характеризовавшие преимущественно внешнеполитический курс страны[48 - Миллер А. Политика памяти в России. Роль негосударственных агентов // Гефтер: интернет-журнал. 2017. 30 января / http://gefter.ru/archive/20967.], с начала 2010?х годов постепенно вошли во внутриполитическую повестку. Появляются государственные организации, основной задачей которых становится участие в формировании и трансляции исторической политики. К примеру, в 2012 году была возобновлена работа Российского исторического общества (РИО), а также создано Российское военно-историческое общество (РВИО) – сегодня эти две организации играют ключевую роль в публичной репрезентации прошлого[49 - Официальный сайт РИО: https://historyrussia.org/; официальный сайт РВИО: https://rvio.histrf.ru/.]. Наряду с государственными появляются и независимые организации и проекты, для которых участие в репрезентации прошлого и формировании политики памяти также становится приоритетной задачей, – сайт «Уроки истории» Мемориала, интернет-журнал «Гефтер» Глеба Павловского, Ассоциация исследователей российского общества (АИРО), Вольное историческое общество (ВИО)[50 - См. о Вольном историческом обществе на сайте Комитета гражданских инициатив: https://komitetgi.ru/projects/1316/#1.] и другие. Они начинают активно реализовывать альтернативные государственному исторические проекты. Так, Мемориал совместно с представителями Совета при Президенте РФ по развитию гражданского общества и правам человека работал над «Предложениями об учреждении общенациональной государственно-общественной программы „Об увековечении памяти жертв тоталитарного режима и о национальном примирении“»[51 - Предложения об учреждении общенациональной государственно-общественной программы «Об увековечении памяти жертв тоталитарного режима и о национальном примирении» // Российская газета. 2011. 7 апреля / https://rg.ru/2011/04/07/totalitarizm-site.html.]. К сожалению, большая часть этой программы – несмотря на переезд в новое здание Музея истории ГУЛАГа в 2015 году (см. статью Веры Дубиной) и открытие в Москве в 2017 году «Стены скорби» (памятника жертвам политических репрессий)[52 - «Наряду с предложениями об увековечении памяти жертв репрессий и другими формами коммеморации (памятники, музеи, исследовательские центры, государственные памятные даты), проект предусматривал также конкурс на разработку нового учебника истории, государственную поддержку академических исследований этой проблематики. Проект предлагал также важные политические и правовые шаги – юридическую оценку преступлений коммунистического режима, их политическое осуждение. С точки зрения нашей темы важно, что в рамках этой инициативы экспертные ресурсы „Мемориала“ были вовлечены в деятельность Постоянной комиссии по исторической памяти Совета при Президенте РФ по развитию гражданского общества и правам человека». См. подробнее: Миллер А. Политика памяти в России; Постановили: изменить сознание // РИА Новости. 2011. 18 апреля / https://ria.ru/authors/20110418/365668092.html.] – осталась нереализованной[53 - В 2014 году Министерство культуры решило, что программа неоправданно раздута, а по мнению Минкомсвязи, заявленной тематике «уже уделяется достаточное внимание соответствующими ведомствами и структурами гражданского общества», а реализация проекта «может повлечь излишний формализм и неоправданные бюджетные траты». См. подробнее: От редакции: Трудная память // Ведомости. 2014. 27 июня / https://www.vedomosti.ru/newspaper/articles/2014/06/27/trudnaya-pamyat. 9 марта 2016 года закон был скорректирован. См. подробнее: Федеральный закон от 9 марта 2016 г. № 67-ФЗ «О внесении изменений в отдельные законодательные акты Российской Федерации в связи с увековечением памяти жертв политических репрессий» // Гарант.ру. 2016. 9 марта / http://www.garant.ru/hotlaw/federal/701251.].

Российская историческая политика пока так и не смогла принять диалогический характер (то есть развиться в политику памяти российского общества[54 - О разнице между исторической политикой и политикой памяти см.: Миллер А. Россия: власть и история // Pro et Contra. 2009. № 3–4. С. 8.]), оставшись на уровне идеолого-просветительских и моральных (sic!) штудий. Государственное влияние в этой сфере становится настолько активным, что даже общественная инициатива «Бессмертный полк» была кооптирована и стала «народной частью Парада Победы»[55 - Официальный сайт движения: http://parad-msk.ru/history.]. При этом у профессиональных историков постепенно отнимают статус «носителей фактов» о прошлом и принудительно включают в существующую идеологическую систему. По сути, сложилась ситуация негласного общественного запрета на отличные от общепринятых публичные интерпретации прошлого. Если же этот негласный запрет нарушается, происходит вполне «гласное» порицание провинившихся. Примеров таких ситуаций много, но одним из самых ярких представляется недавнее высказывание министра культуры Владимира Мединского в связи с фильмом Армандо Ианнуччи «Смерть Сталина»:

У нас нет цензуры. Мы не боимся критических и нелицеприятных оценок нашей истории. В этом деле мы и сами фору дадим кому угодно. Более того, требовательность, даже категоричность в самооценке – традиция нашей культуры. Но есть нравственная граница между критическим анализом истории и глумлением над ней[56 - Владимир Мединский о фильме «Смерть Сталина»: «Есть нравственная граница между критическим анализом истории и глумлением над ней» // Комсомольская правда (Казань). 2018. 23 января / https://www.kazan.kp.ru/daily/26785/3819300.].

Отмеченная министром нравственная граница четко – и в то же время очень широко – определяет абрис и цели исторической политики, в рамках которых должны работать культурные и общественные организации. Как одна из ключевых публичных институций, музей – особенно музей государственный – не может не взаимодействовать с исторической политикой. В лучшем случае это взаимодействие выражается в балансировании между спущенными сверху (или воспринятыми косвенно) политическими установками и историческими фактами. Примером такого подхода можно назвать экспозицию Музея истории ГУЛАГа[57 - В период подготовки сборника музей был закрыт на реэкспозицию. Обновленная экспозиция «ГУЛАГ в судьбах людей и истории страны» открылась 11 декабря 2018 года. См. сайт Музея истории ГУЛАГа: http://www.gmig.ru.], в которой вроде бы не искажены исторические факты, но расставлены, по мнению ряда исследователей[58 - Гизен А., Завадский А., Кравченко А. Между рабским трудом и социалистическим строительством: Заметки о том, как в экспозициях некоторых российских музеев репрезентирован труд заключенных ГУЛАГа // Новое литературное обозрение. 2016. № 6 / http://magazines.russ.ru/nlo/2016/6/mezhdu-rabskim-trudom-i-socialisticheskim-stroitelstvom.html. См. также статью Веры Дубиной.], неоднозначные акценты.

Другим вариантом взаимодействия с исторической политикой является активное участие музеев и выставочных пространств не только в ее трансляции, но и в формировании. В качестве примера можно привести мультимедийный выставочный проект «Исторический парк „Россия – моя история“», создатели которого называют его «самым масштабным экспозиционным комплексом» в стране. Примечателен здесь даже не масштаб, а то, что в создании этого «исторического парка» практически не участвовали профессиональные историки: его курировал епископ Тихон (Шевкунов). Второй отличительной чертой проекта стало отсутствие артефактов: все выставки проекта носят нарративный характер, по образу и подобию музеев памяти. Иными словами, они ориентированы скорее на эмоциональный отклик у зрителей, чем на исторические факты и аутентичность предметов. Создатели выставки делали ставку на легкость восприятия и построение линейного идеолого-исторического нарратива, в рамках которого – как, видимо, полагали они – позволительно совершать ошибки, замалчивать одни события и восхвалять другие. Но, как точно заметил историк Адриан Селин, «проект не оставляет широкому зрителю возможности выбора, к какой исторической общности себя относить, чье, какое прошлое – его прошлое»[59 - Селин А. Музей из «Википедии». Почему в Петербурге популярна вульгарная история // РБК. 2017. 19 декабря / https://www.rbc.ru/spb_sz/19/12/2017/5a38de299a7947fbdda11bfa.].

Еще один важный пример взаимодействия музея с исторической политикой – Музей Б. Н. Ельцина в Екатеринбурге, являющийся частью Президентского центра Б. Н. Ельцина (Ельцин Центра). Как и «Россия – моя история», это государственный проект, однако он имеет ряд принципиальных отличий. Во-первых, Музей Б. Н. Ельцина/Ельцин Центр был создан по аналогии с уже существующими американскими президентскими центрами, что говорит о стремлении его создателей «позиционировать новую мемориальную структуру как иную по отношению к прежней, советской реальности»[60 - Болтунова Е. Пространство (ушедшего) героя: образ лидера, историческая память и мемориальная традиция в России (на примере Ельцин-центра) // Новое литературное обозрение. 2017. № 2 / http://magazines.russ.ru/nlo/2017/2/prostranstvo-ushedshego-geroya.html.]. Во-вторых, главной идеей экспозиции музея была попытка посмотреть на 1990?е годы как на сложное и многогранное явление. Существуют разные мнения по поводу того, удалось ли создателям воплотить это в жизнь. Некоторые историки со скептицизмом оценили результат, указав на однобокость и предвзятость трактовок истории 1990?х годов. К примеру, довольно спорно то, как фигура первого президента России включена в историческую экспозицию: «в хронологической последовательности жизнь Б. Ельцина выстраивается от Белого дома к Кремлю, то есть смещается от перспективы общественной к перспективе властной»[61 - Там же.]. Иными словами, почти вся экспозиция конструируется через призму официального властного дискурса – поэтому и события 1990?х годов представлены в ней как время позитивных перемен на пути к демократическим свободам и стабильности 2000?х. С одной стороны, противоположная проекту «Россия – моя история» модальность подхода Ельцин Центра позволяет сделать предположение, что российская историческая политика способна работать с разными аудиториями, транслируя разные версии прошлого. С другой – это можно проинтерпретировать как попытку Музея Б. Н. Ельцина (в отличие от проекта епископа Тихона) построить диалогическую модель репрезентации прошлого.

Конференция «Музеи для прошлого или прошлое для музеев?»

Иными словами, говоря о музее в современной России, невозможно избежать разговора об активно развивающейся исторической политике. Поэтому фокусом второй конференции Лаборатории публичной истории[62 - Программа конференции «Публичная история в России: музеи для прошлого или прошлое для музеев?»: http://publichistorylab.ru/archives/321.] стал именно музей как один из самых влиятельных сегодня институтов исторической политики и политики памяти. Миллер в недавнем интервью справедливо заметил, что «прошлое – это площадка, на которой можно поругаться – это мы умеем очень хорошо, – или площадка, на которой можно как-то в чем-то сойтись. Но этого мы не умеем»[63 - Миллер А., Урушадзе А. Разговор об исторической памяти превращается в троллинг. Мы приплыли: Алексей Миллер о политике памяти в России и Европе // Colta.ru. 2018. 23 апреля / https://www.colta.ru/articles/specials/17902.]. Задачей конференции была как раз попытка «в чем-то сойтись» и начать диалог между академическими исследователями и работающими в музеях практиками. То есть способствовать формированию поля, где историческая наука и публичные институции, так или иначе работающие с прошлым, могли бы услышать друг друга.

Конференция проходила в стенах Образовательного центра Музея «Гараж», который на протяжении всего своего существования проблематизирует понимание музея как такового. Поэтому помимо дискуссий о внутренних «войнах памяти», локальных спецификах и эго-документах участники обсуждали эмансипационный потенциал музея и идею инклюзии, за последние несколько лет ставшую трендом для ряда крупных институций. Инклюзия, как мы выяснили в ходе дискуссии, не только и не столько базируется на идее создания доступной среды в музеях, сколько подразумевает концептуальный пересмотр практик экспонирования как таковых. Фокусом нескольких секций стали, с одной стороны, национальные музеи и отражение в них миграционных процессов, а с другой – работа музеев с тем, кого Жак Рансьер назвал эмансипированным зрителем, то есть зрителем, который понимает, что взгляд – это тоже действие, который отбирает, сравнивает и интерпретирует, являясь полноправным участником процесса[64 - Рансьер Ж. Эмансипированный зритель. Нижний Новгород: Красная ласточка, 2018. С. 16.]. Аспект зрительского участия был также затронут в секции «Играя в прошлое: немузейные форматы в музее», посвященной практикам, в ходе которых посетители вольно или невольно становятся участниками экспозиционного или перформативного процесса. Продолжая разговор о зрителе, участники конференции рассуждали о феномене выставок-блокбастеров, среди которых был уже упомянутый проект «Россия – моя история», а также о разных форматах работы с прошлым в современном искусстве. На круглом столе «Как представить источник?..» и в секции о дигитализации музея «Виртуальные баррикады: онлайн-музеи и доминирующие нарративы» были затронуты вопросы, касающиеся изменений в стратегиях поиска музеями источников, их интерпретации в рамках образовательных программ и роли источников в онлайн-проектах, посвященных истории.

Разнообразие затронутых на конференции сюжетов, практик и использованных исследовательских подходов, конечно же, не исчерпывается даже широко обозначенной проблематикой аффекта. Тем не менее в дискуссиях, сопровождавших доклады, сложилось отчетливое направление, касающееся этой проблематики на двух уровнях. Во-первых, многие доклады спровоцировали вопросы, затрагивающие изменившиеся представления о миссии и задачах современного музея. Это положение можно описать как напряжение между образовательной задачей музея и его поворотом к зрителю – его опыту, эмоциям, субъектности. На наш взгляд, именно эта проблематика является одной из центральных для публичной истории, рождающейся на границе академической науки с ее методологической и терминологической требовательностью и разнообразными практиками, предполагающими иные прагматики работы с прошлым. Во-вторых, доклады, сделанные на конференции, продемонстрировали большое разнообразие таких способов и средств, которые появились за пределами музея, но сегодня все чаще используются в его пространстве. Это разнообразие поставило вопрос о подходах к исследованию современного музея, который, по всей видимости, уже невозможно изучать без обращения к теориям медиа, искусства, драмы, перформативности, аффекта, квир- и постколониальной теории. Фокус этого сборника, базируясь на широко очерченном понятии «аффект», связан с отчетливо заметным в современных музеях сочетанием создаваемых в них индивидуальных стратегий восприятия прошлого (реализующихся через апелляции к личным историям, повседневному опыту, интерактивное вовлечение посетителя, работу с пространством и т. д.) и их функционирования как мест конструирования различных форм идентичности.

Эти вопросы находят свое отражение и в исследованиях памяти. Уже упомянутый нами принцип музеев памяти «никогда снова» укоренен в рефлексии о Холокосте как беспрецедентном событии в истории человечества, которое не должно повториться[65 - Такой взгляд, с одной стороны, предполагает несравнимость Холокоста с другими трагедиями. С другой стороны, введенная на юридическом уровне категория «преступления против человечества» сделала прошлое с его многочисленными трагическими эпизодами принципиально открытым для возможного судебного процесса. См.: Артог Ф. Какова роль историка во все более «презентистском» мире? // Гефтер: интернет-журнал. 2013. 15 марта / http://gefter.ru/archive/8000.]. Алейда Ассман отмечает парадокс, связанный с этим представлением. С одной стороны, постулирование абсолютной уникальности Холокоста требует закрепления памяти о нем в транснациональном масштабе. С другой – такая перспектива «растворяет идентичность носителя памяти, а следовательно, и самое память»[66 - Ассман А. Длинная тень прошлого. С. 47.]. Таким образом, возникает вопрос, как определить общности, конструируемые музеями памяти. Обращение к исследованию аффекта и эмоций позволяет не только проследить, как оформляются такие общности, но и проблематизировать то, как определяются границы, по которым мы распознаем «индивидуальное» и «общее».

Эта проблематика актуализируется и на уровне передачи памяти. Если такие трагедии, как Холокост, непредставимы[67 - О проблематике свидетельства о Холокосте см.: Диди-Юберман Ж. Изображения вопреки всему // Отечественные записки. 2008. № 4 (43). С. 77–94; Агамбен Д. Homo sacer. Что остается после Освенцима: архив и свидетель. М.: Европа, 2012; Felman S., Laub D. Testimony: Crises of Witnessing in Literature, Psychoanalysis and History. Florence, KY: Taylor & Frances/Routledge, 1992.], как рассказать о них людям, не пережившим их, и, более того, сделать так, чтобы ничего подобного больше не повторилось? Как пишет Дарья Хлевнюк, именно поэтому музеи памяти обращаются к средствам эмоционального воздействия на зрителей, выбирая наиболее сильные свидетельства и конструируя условия восприятия, воссоздающие определенный опыт. Из этой ситуации вырастает проблема, которую можно описать как вызов линейному представлению о времени. Музеи памяти решают на первый взгляд нерешаемую задачу – конструирования ситуации, в которой современный зритель должен «не просто» почувствовать то, что чувствовали люди прошлого, но и прикоснуться к предельному опыту, который a priori сопротивляется передаче в другие контексты.

Проблематика преодоления темпоральных границ подробно разработана в теориях аффекта и эмоций. Аффект может преодолевать темпоральные, пространственные, географические и национальные границы, «переноситься» в телах, местах, материальных и нематериальных артефактах[68 - Love H. Feeling Backward: Loss and the Politics of Queer History. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2009. Cvetkovich A. An Archive of Feelings: Trauma, Sexuality, and Lesbian Public Cultures. Durham, NC: Duke University Press, 2003.].

С точки зрения публичной истории с ее тонким балансом между представлением о прошлом как отличном от настоящего и различными стратегиями сокращения дистанции между ними эта перспектива представляется проблематичной. Как отмечают Лораджейн Смит и Гари Кэмпбелл, в исследованиях наследия «эмоции долгое время рассматривались как „опасные“ с точки зрения достижения сбалансированного понимания важности прошлого в настоящем»[69 - Smith L., Campbell G. The Elephant in the Room: Heritage, Affect and Emotion // Logan W., Nic Craith M., Kockel U. (eds) A Companion to Heritage Studies. Chichester: Wiley-Balckwell, 2015. P. 443–460. Здесь P. 447.]. Дэвид Лоуэнталь отмечает, что обращение музеев к эмоциям делает их уязвимыми для использования в качестве инструментов преследования как конкретных политических целей, так и единой политики памяти. Он видит опасность использования эмоций для статуса музея как «заслуживающего доверия инструмента публичного просвещения». Подобный статус музея при этом ассоциируется с продвижением «исторического понимания прошлого»[70 - Lowenthal D. Patrons, Populists, Apologists: Crises in Museum Stewardship // Gibson L., Pendleburry J. (eds) Valuing Historic Environments. Farnham: Ashgate, 2009. P. 19–31. Здесь p. 29–30.]. В то же время некоторые исследования музейной педагогики делают вывод о потенциале эмоций в дестабилизации полученных представлений об истории. Центральную роль в процессе этой дестабилизации играет так называемая глубокая эмпатия, которая рассматривается как ключевой элемент в инициировании проблематизации посетителями имеющихся у них представлений о прошлом[71 - Smith L., Campbell G. The Elephant in the Room. P. 450. См. также: Witcomb A. Understanding the Role of Affect in Producing a Critical Pedagogy for History Museums // Museum Management and Curatorship. 2013. № 28 (3). P. 255–271; Smith L. Changing Views? Emotional Intelligence, Registers of Engagement and the Museum Visit // Gosselin V., Livingstone P. (eds) Museums and the Past: Constructing Historical Consciousness. Vancouver: UBC Press, 2016. P. 101–121.]. Еще один уровень этой проблемы актуализируется в музеях и местах наследия, работающих с травматичными историями, предполагающими сильный эмоциональный отклик[72 - О проблематике аффекта/эмоций в таких местах см.: Tolia-Kelly D. P., Waterton E., Watson S. (eds) Heritage, Affect and Emotion: Politics, Practices and Infrastructures. Critical Studies in Heritage, Emotion and Affect. London: Routledge, 2017; Waterton E. More-Than-Representational Heritage? The Past and the Politics of Affect // Geography Compass. 2014. № 8 (11). Р. 823–833; Witcomb A. On Memory, Affect and Atonement: the Long Tan Memorial Cross(es) // Historic Environment. 2012. № 24 (3). P. 35–42; Micieli-Voutsinas J. An Absent Presence: Affective Heritage at the National September 11th Memorial & Museum // Emotion, Space and Society. 2016. № 24. Р. 93–104.].

Так или иначе, как отмечает Зинаида Бонами в статье, вошедшей в этот сборник, современная музеология еще не выработала собственное определение аффекта и, как правило, использует концепции, разработанные в рамках других дисциплин.

Эмоция и аффект: теоретические подходы

Поле исследований, так или иначе обращающихся к эмоциям и аффекту, настолько широко, что нет никакой возможности рассказать о всех важных работах в рамках краткого обзора. Как иронически отметил Брайан Отт, концепций и способов использования «аффекта» можно сформулировать столько же, сколько существует исследователей аффекта[73 - Ott B. L. Affect // Oxford Research Encyclopedia of Communication. 2017. 17 July / http://communication.oxfordre.com/view/10.1093/acrefore/ 9780190228613.001.0001/acrefore-9780190228613-e-56. P. 1.]. В этом разделе мы остановимся на нескольких часто используемых концепциях, обращая при этом особенное внимание на то, как в них определяется, во-первых, соотношение между «эмоцией» и «аффектом» (разница между которыми далеко не всегда фиксируется исследователями) и, во-вторых, соотношение этих структур с сознанием.

Всплеск интереса к аффекту и эмоциям со стороны нейропсихологии и социальных и гуманитарных наук связывается с ростом внимания ученых к недискурсивному, нерепрезентационному измерению бытования человека и общества. Брайан Отт в обзорной статье, посвященной различным подходам к аффекту и эмоциям, выделяет две исследовательские традиции – рассматривающие аффект как силу (интенсивность) и как элементарное состояние – и соотносит их с терминами Спинозы «affectus» и «affectio»[74 - Ibid. P. 1–3.]. Жиль Делез в лекциях о Спинозе определяет «affectus» (аффект) как «непрерывное варьирование силы существования в той мере, в какой это варьирование определено идеями, которые у нас есть»[75 - Делез Ж. Лекции (I–XI) о Спинозе 1978–1981. М.: Ад Маргинем Пресс, 2016. С. 15–16.]. Делез подчеркивает, что «идея» и «аффект» обладают разной природой: несмотря на то что аффект «складывается из переживаемого или пережитого перехода от одной степени совершенства на другую» – в той мере, в которой «этот переход определяется идеями», сам он при этом не является идеей[76 - Там же. С. 16.]. Что касается термина «affectio» (аффекция) у Спинозы, Делез определяет его как «состояние тела в той степени, в которой оно подвергается воздействию»[77 - Там же. С. 18.]. При этом «аффекция», как отмечает Делез, является у Спинозы разновидностью идеи – «первым родом познания», который отличает от других репрезентация результата некоторого воздействия без восприятия его причин. Иными словами, мы чувствуем след воздействия некоторого тела на свое тело, но не знаем ничего ни об этих телах, ни об отношениях между ними, которые характеризуют их как воздействие[78 - Там же. С. 18–21.].

Понимание аффекта как элементарного состояния нашло отражение в психологии и нейробиологии. Брайан Отт отмечает, что некоторые исследователи, рассматривающие аффект таким образом, не выделяют значимых различий между аффектом и другими эмоциональными состояниями[79 - Ott B. L. Affect. P. 3.]. Среди других подходов к этому вопросу он обращает внимание на теорию «базовых аффектов» Силвана Томкинса и теорию «базовых эмоций» Антонио Дамасио.

Томкинс различает «аффект» и «эмоцию», описывая последнюю как сочетание аффекта, ощущения (feeling) (понимаемого как осознание аффекта) и памяти о предыдущем опыте активизации аффекта[80 - Nathanson D. L. Prologue // Tomkins S. S. (ed.) Affect imagery consciousness: The complete edition. New York: Springer Publishing Company, 2008. P. xi – xxvi. Здесь p. xiv.]. Антонио Дамасио не говорит об аффектах – тем не менее его определение «эмоций» близко понятию «аффект» у Томкинса: оба исследователя определяют эмоцию/аффект как «элементарные состояния, реализуемые через автоматические биологические процессы»[81 - Ott B. L. Affect. P. 7.]. Дамасио, как и Томкинс, различает «эмоции» и «ощущения» (feelings). Если эмоции – это «сложные, в большой степени автоматические программы действий», сопровождаемые определенной когнитивной программой, то ощущения – это «сложносоставные восприятия того, что происходит с телом и разумом, когда мы испытываем эмоции»[82 - Damasio A. R. Self Comes to Mind: Constructing the Conscious Brain. New York: Random House, 2010. P. 108–109.]. Отмечая социальность эмоций как таковых, Дамасио выделяет три группы эмоций, одна из которых оказывается детерминирована условиями жизни человека, что делает эмоции потенциальным объектом исторического и социокультурного анализа[83 - Среди гуманитарных исследований, работающих с подобным пониманием аффекта, см.: Sedgwick E. K., Frank A. Shame and Its Sisters: A Silvan Tomkins Reader. Durham, NC: Duke University Press, 1995; Sedgwick E. K. Touching Feeling: Affect, Pedagogy, and Performativity. Durham, NC: Duke University Press, 2003.].

1 2 3 >>
На страницу:
1 из 3