Оценить:
 Рейтинг: 0

Комментарии

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Был на свадьбе у Осташевского… Приезжал американский поэт Кристиан Хауки – он сидит на стипендии в Берлине. Он преподаватель творческого письма в Пратт колледже, это архитектурный колледж в NYC, который завёл у себя отделение творческого письма. Говорит, что любой семинар по архитектуре в сто раз информативнее, интенсивнее по интриге и непредсказуемей по вовлечению нового языка, чем любые литературные разборы, особенно где обсуждают прозу с её вечными «он сказал» или «я отвернулся и поставил стакан». С ним приезжала его жена, немецкая поэтесса Ульяна Волф. Она близка к тридцатилетним (все знают моего Хендрика Джексона), к кругу издательства Kookbooks. Рассказывали об этом издательстве, самом интересном в Германии в области поэзии. На пикнике у альпийского ручья мимо наряженной невесты прошло несколько загорелых нудистов с дутыми серебряными кольцами на пенисах – с почтением поклонились молодожёнам.

* * *

Я не писал – события наползали. Эти дни в Кёльне был фестиваль австрийско-немецкой поэзии в Литературхаузе, и действо это с мастер-классами и чтениями продолжалось три дня. Сегодня разъехались. Меня позвали для разных знакомств и читали меня в переводах – Хендрик Джексон и поэты круга издательства Kookbooks. Это поколение между 30 и 40. А хозяйка и гл. редактор издательства Daniela Seel оказалась 1974 г.р. – девушка весьма неформально выглядящая (один чулок – белый, другой – чёрный и, кажется, только что спрыгнула с велосипеда). Относятся к ней все с обожанием, ведь она, говорят, сама интересно писала, потом оставила это занятие и запустила издательство со смехотворной суммой, которое сейчас аналог американского The New Directions в области немецкоязычной поэзии и почти все их книги получают награды. И Джексон, читавший то в голос, то шёпотом (sound art) и Ульяна Вольф, выступившая с необычным для неё проектом макаронических стихотворений (срифмованы немецкие и английские слова) – блистали, но был там и самый странный австрияк Освальд Эггерр (1963), которого издаёт и Зюркамф. Он считается по-настоящему непонятным жителем поэтической зоны с выходом в бытовое сумасшествие, может пропустить какие-то части стихотворения и потом долго рассуждать, почему так получилось, и набрести на совсем новый текст. Прекрасный поэт Иоахим Сарториус, поработавший в жизни дипломатом, переводчик «Петерсона» Уильямса К. Уильямс, издал книгу вместе с фотографиней Roswitha Heckeо трансвеститах Плас Пигаль.

Кажется, в этой среде процессы чуть-чуть другие, чем у нас. Как раз социальные и документальные линии отодвинулись, а стали возможными ходы, табуированные в прежние годы – миф, метафизика. Ценятся пространственные образы. Метафизика скорее похожа на аналитику, а пластическая сторона мне, конечно, понравилась (увы, я не очень-то их понимаю со слуха, но часто есть английские переводы). Это герметичность совсем другой природы, чем мне известная (надо подумать ещё). Муж Вольф – американец Кристиан Хауки (Hawkey) связан и со Школой языка и с Ашбери и сам очень визуален, при этом огромная скорость трансформаций вещей и событий, короче, множество аргументированных превращений, не уводящих текст совсем в сюр, но в экспрессивность. С людьми этого бэкграунда мне легко общаться – то, что мне недоступно как слушателю в аудитории, становится яснее в разговорах. Я ощутил барочный и возвышенный (но сухой) дух на этих чтениях. Продавать книги на развале в фойе явился сам хозяин знаменитого кёльнского магазина Клаус Битнер (так и магазин называется, аналог St Marks на 3-ей Ав. в NYC, чем мне когда-то грезился наш Ad Marginem, да сорвалось!) Это человек легендарный, и если знает, что перед ним не просто покупатель, а и автор, он преображается – он кладезь сведений. В зале, где читают, никто не дымит, не прячется в тарелку, как в ОГИ – ценится чистота фонетического континуума.

* * *

С ужасом смотрел выступление американского кандидата макКейна, где он орёт: fight! fight! Надо вообще-то прекратить заглядывать в политические разделы.

С австрияками ты угадываешь. Вообще после этого фестиваля у меня возник интерес к немцам – они хотят меня пригласить весной на чтения в Дубай, если я смогу владеть микрофоном (не уверен). Но в любом случае, это дружественная и заинтересованная реакция.

Москва после <книжной> ярмарки оживится. Дело в том, что лето было очень важным. Снова культура отстаёт от политики. Померкли какие-то произведения, писательские голоса. Страна стала чуть-чуть другой сейчас. Мне это уже ощутимо. Но сформулировать пока не могу. Вступает в форму какое-то новое безразличие (в мире), страны не знают, как реагировать на агрессию нескольких игроков, ведь в Европе совершенно никому неохота вмешиваться в какие-то американо-кавказско-российские разборки.

* * *

А здесь чувствуется, что запущен LHC, он же БАК, большой андронный коллайдер. Соударения ощутимы. После Вавилонский башни второй по амбициозности проект. Я просто в восторге, читаю массу материалов о нём. Какая красота под землёй! Настоящий миф. Как высадка на Луну, нет, даже серьёзней. Алхимия. Очень в духе того региона, где он расположен.

* * *

Редко я открываю китчевые сайты, но сейчас полез из-за К.[20 - Известный российский художник.] Всё же он у меня дома бывал, я у него… Давно это было. И я к нему таскал Соснору, помню (Соснора вышел из мастерской, обвёл на Тургеневской совиным взором площадь, увидел надпись на крыше «Летайте Аэрофлотом» и заключил: «Я тоже могу как К.») На этом Open Space много о К. А Илья, естественно, это самое сильно е напряжение в желании преодолеть китчи полная невозможность это сделать. Ав поэзии начиная с 90-х – китч, китч. Ни одного почти нового разработчика формы (ну, пара имён).

Вчера обнаружил, что ранняя статья Клемента Гринберга «Авангард и китч» переведена на русский. Есть и оригинал в интернете. Это классная, смешная, иногда точная и наивная старая статья 30-х годов будущего защитника абстрактного экспрессионизма (о котором теперь мы знаем, что в пропаганду его вкладывалось ЦРУ, ху-хи!). У меня Гринберг на полке, 4-й том, как раз совсем поздние статьи (50-60-е) по культуре и визуальному арту. Без него мне было многое трудно понять в Америке (и не только). Короче, почитай, если будет время. Мне там нужна была одна-другая цитата, я полез в Гринберга, где есть рефлекс на соцреализм (совершенно справедливый).

* * *

Я снова в фазе амбулаторного лечения (не надолго), и мне снова доступен интернет. Плохо без связи – в клинике нет ни WIFi ни какого другого подсоединения. А мне здесь ещё полтора месяца. Катю сменил мой папа, мы сняли небольшую квартиру, однокомнатную, существуем как в экспедиции.

Собрал писавшийся в разное время, разные годы то по строчке, то по стихотворению цикл «Дирижабли», и оставил его в каком-то для меня законченном виде. Там соотношение прямого времени (сюжетного) и эллипсисов (ассоциативного) таково, что большей информации не нужно. Больше к циклу не возвращаюсь. А интересно, сколько требуется сюжетной «дозы» – кажется, почти не нужно, ассоциативность настолько сильнее прямой информации… Незаконченные вещи самые привлекательные…

Ещё читал о премии Кандинского. Это какой-то китч, да и неприятный по агрессии. Думаю, Гройс[21 - Искусствовед Борис Гройс, живет в Кельне.] посмеялся, он-то понимает, что уничтожая второй план, понимая образ напрямую, возникает плоская чушь. А именно современные медии требуют буквального и прямого понимания. Актуальное искусство.

* * *

Ты набросал чудесный панорамный обзор – картина почти карнавальная и в городе и в головах, и даже в твоей квартире… Пресса пугает народными волнениями и пустыми прилавками. Саша Кабанов, главред журнала ШО в Киеве написал сегодня, что у них закрываются куча журналов, но ШО пока стоит. Все пишут о том, что грядёт какая-то стратификация российского общества, поправение, патриотизм и т.д. Премия Кандинского меня впечатлила. Посмотри на OpenSpace, где искусство.

* * *

Sent: Saturday, February 28, 2009 6:13

Саша,

я медленно читаю[22 - Речь о повести «Сотворение шедевра или Пьета Ронданини».], сейчас в точке, где возникли руины Москва-Сити. Это гибкая, тончайшая проза, где история дана в обратной перспективе. Я получаю удовольствие от каждой фразы. Короче – читаю эту философскую повесть, которых в России, наверное, и не было.

Пишу тебе, Твой Алёша

Михаил Эпштейн

Космизм и приватность. Памяти Алексея

Если бы у душевной жизненности, живоприимчивости, животворности была своя биологическая мера, Алеша пережил бы всех. Он был наделен разнообразными дарами, и не любительски обширными и смазанными, а с твердой хваткой мастера каждого дела. Не только поэзия, которая его и прославила, но и эссеистика, и фотография, и жанр переписки, и самый драгоценный и все более редкий дар дружбы: крупной, вдохновляющей, сотворческой. Он делал людей счастливыми одним своим присутствием и разговором. Рядом с ним все двигалось быстрее, и все становилось возможным, и самые странные идеи и фантазии можно было потрогать, они становились явью, он рассеивал вокруг семена иных миров, вещи вспучивались, слова плодоносили. Причем в нем не было ничего от мессии, пророка, диктатора: он не требовал признания и подчинения, он просто разбрасывал, дарил, делился. Точнее, он просто был, но так, что его бытие становилось событием для всех, кто с ним соприкасался. Это была закваска, от которой начинало бродить любое сколь-нибудь восприимчивое существо.

И сколь многое в нас, его знавших, навеяно одной только возможностью что-то с ним обсудить, поделиться, услышать его мнение. Одним невзначай брошенным словом он мог определить вещь точнее, чем сорок тысяч критиков и -ведов. У него был абсолютный вкус на все образное, словесное, пластически-визуальное, причем вкус не просто оценки, а вкус подсказки, расширяющий, достраивающий, конструктивный. Он довоображал чужие вещи, стихи, картины, здания, города так, что они становились фрагментами его собственных, еще не написанных вещей, гораздо более интересных и фантазийных, чем предметы его оценок. Всему, что он видел, он был сотворцом, причем он не переписывал, а дописывал, не исправлял, а достраивал. В нем играл дух Сковороды, совопросника и домысливателя встречных. Он был поэтом не просто метафоры, но метаморфозы, метаболы. Он видел и показывал не только сходства вещей, но их бесконечную взаимопричастность и взаимопревращаемость, и это же чувствовалось в его отношении к людям: он вступал с ними в образно-творческий симбиоз.

Есть поэты времени и поэты пространства. Первые не только отображают время, они меняются вместе со временем, прокладывая путь своему лирическому герою. Таков Блок: через его циклы, через три его поэтических тома проходит история человеческой души. А вот Тютчев, например, как поэт почти не менялся, а лишь бесконечно раздвигал границы предзаданного ему космософского мира судеб и стихий. Алеша тоже был скорее поэтом пространства: через все книги он развертывал свои изначальные интуиции и архетипы, среди которых на первом плане, мне кажется, Бегемот и Левиафан из Книги Иова. Вспомним, что на все вопли Иова о нравственной несправедливости, о страданиях праведников и преуспеянии нечестивых Бог отвечает не проповедью и не заповедью, а картиной величественного и вместе с тем поразительно детального, расчлененного мироздания, в котором есть место дивным чудовищам, первозданным в своей мощи. В этом, собственно, и состоит заповедь: от неразрешимых нравственных вопросов, от древа познания добра и зла вернуться к цельному древу жизни. Алеша был именно поэтом древа жизни, его влекла не столько психология и этика, сколько космософия, распахнутое от Бога до амеб мироздание, которое не центрируется на «человеческом, слишком человеческом». Своему «Выбранному» он предпослал высказывание Леонардо да Винчи вполне в духе Книги Иова: «Опиши язык дятла и челюсть крокодила».

Поэзия Парщикова, да и метареализма вообще, кажется трудной для восприятия, но в этом виновата не столько ее сложность, сколько примитивность нашего мышления, разделяющего вещи квадратно-гнездовым способом по их практическим функциям. Вот как начинается стихотворение «Борцы»:

Сходясь, исчезают друг перед другом
терпеливо —
через медведя и рыбу – к ракообразным,
облепившим душу свою.

Читатель в недоумении: борцы, арена, спорт, чемпионат – ассоциативная цепочка уже готова; а причем тут ракообразные? Но в том-то и дело поэзии – расковать эти металлически жесткие цепи готовых ассоциаций, освободить ум и зрение. Чтобы мы увидели просто и ясно, как борцы становятся медвежисто разлапистыми, сплющиваются, как рыбы, и дальше, сцепляясь, превращаются в раков, медленно переползающих взад и вперед, топорщась локтями и коленами; как они облепляют друг друга руками и ногами, многочленно, многосуставно, как раки. Перед нами – картина метаморфозы, единства и взаимопревращаемости всего живого. Прообраз и источник поэзии Парщикова и вообще метареализма – завершающая часть Книги Иова, где Творец мироздания выступает и как его первопоэт.

Алеша был поэтом космическим, а человеком глубоко и неискоренимо приватным. При том, что он всегда был окружен друзьями и легко входил в любое сообщество, это было не общество, а именно со-общество, несущее в себе дух стихийного братства, умного застолья, «платоновского пира во время чумы». Поэтому, как ни странно, именно на «чуму», т.е. застойные и выморочные годы, конец 1970-х – начало 80-х, пришлось самое веселое и пиршественное время его жизни. Потом поэзия и вообще культура стала выходить из подполья, обретать общественный статус, обзаводиться своими изданиями и издательствами, галереями и сценическими площадками, своими шеренгами и табелями о рангах. Казалось бы, вот оно, Алешино время, когда харизма неформального лидера могла бы перелиться в общественный статус и материальную обеспеченность.

Но не сбылось. В отличие от своих соперников по поэтическому подполью, концептуалистов во главе с Д.А.Приговым, Алеша и другие из сообщества метареалистов – А.Еременко, И.Жданов – не стали осваивать новые площадки, а тихо разбрелись или даже попросту замолчали. Концептуалисты недаром так прицельно работали с социальными кодами в эпоху коммунизма – они и в посткоммунистическую эпоху оказались вполне социальны, но уже не как «отщепенцы», а как востребованные зачинатели постсоветской культуры. На этом переходе от сообществ к обществу, без сплачивающей тайны дружеской со-причастности, в голом поле новой социальности, – Алеша отстал, точнее, отошел в сторону. Этой стороной оказалась Америка, куда он приехал на рубеже 1980-х – 90-х в качестве аспиранта Стэнфорда. Казалось бы, все складывалось в его пользу: неподдельная любовь к английскому языку (он до конца жизни писал мне иногда письма на чудесно-чудовищном английском, изобретательность которого соперничала только с его же искаженностью); дружеские связи в авангардной художественной среде; взаимные с коллегами переводы (в частности, Алешу на английский переводил Майкл Палмер, один из известнейших американских поэтов); раскрепощенная, студенческая, богемная, райская Калифорния; один из самых богатых и престижных американских университетов…

И – не сложилось. За все тридцать три года нашей дружбы я никогда не видел его таким подавленным и «обесцвеченным», как в Сан-Франциско, в первую встречу года два спустя после разлуки в Москве. Это был черно-белый вариант всегда многокрасочного, искрящегося Алеши. Он объяснял свое состояние давлением академической среды – не вообще, а именно там, где он «состоял» аспирантом. Его, находившегося в дантовской «середине жизни» (35 лет), уже сложившегося и гениально одаренного поэта, шпыняли как мальчишку, впрягали в стандартные академические программы, требовали успевания от сих до сих. Он-то надеялся на штучное к себе отношение, но для некоторых профессоров и кафедр славистики русская литература кончилась на Серебряном веке, для иных, чуть более прогрессивных, на Пастернаке и Мандельштаме, – а кто такой Парщиков?

Ирония состояла в том, что курчавый, с выразительной лепкой лица Алеша когда-то проходил пробы на роль Пушкина в несостоявшемся фильме Хуциева, – а теперь он оказался отчасти и в социальной роли Пушкина – не придворного, а прикафедрального камер-юнкера, вынужденного проходить через суровые академические ритуалы вместе с оравой юнцов. Невероятная, душераздирающая кротость Алеши, при всей его внешней браваде, сказалась в том, что темой для своей магистерской диссертации он выбрал творчество Д.А. Пригова («Dmitrii Aleksandrovich Prigov’s Poetry in the Context of Russian Conceptualism», МА degree, 1993). И написал о нем очень дельно, с той ровной симпатией и интересом, которая подобает академическим штудиям, добавив к ним свое великое интуитивное понимание поэзии и поэтики и не добавив ни капли язвительного, ревнивого чувства, не воспользовавшись своей метапозицией для критики столь чуждой ему стилевой системы. Но став к 39 годам магистром, т.е. отстав примерно на 15 лет от среднеуспешных американских студентов, будущих славистов (в том числе и исследователей русского постмодерна и метареализма), Алеша счел за благо не двигаться дальше и соскочить с социальной лестницы, т.е., опять-таки, отойти в сторону.

Такой стороной, уже последней и самой продолжительной в его жизни, оказался Кельн, куда к тому времени переселились из Киева его родители. Здесь, вдали и от российских литературных бурь, и от американских академических гонок, в совершенно чужеязычной, почти инопланетной немецкой среде, Алеша нашел ту приватность, семейную и дружескую, к которой, как оказалось, и был предназначен. Теперь друзья приезжали к нему, не втягивая его ни в какие общественные игры и обязательства, напротив, сами освобождаясь от них, пока пребывали в Кельне, под Алешиным кровом. Теперь чистое вещество дружбы окончательно отделилось от вязкого вещества социальности – а ведь их так легко смешать! Неформальное, творческое, вкусовое, собеседное, вне-местное сообщество, в сердцевине которого по-прежнему был Алеша, вышло из состава всех на свете обществ, и в этом была его жизненная победа, суммировавшая столько социально-карьерных неудач.

Мне никогда не встречались люди, столь наделенные даром светскости и общительности – не какой-то пьяной, застольно-подстольной, а самой светлой, рассудительной и вполне светской общительности, – которые в такой степени были бы неспособны превратить ее в нечто общественно престижное, извлечь из нее материальную или символическую выгоду. Казалось, что Алеша может стать главредом литжурнала, ведущим популярного телешоу, председателем Союза писателей, даже министром культуры – у него на все это хватило бы обаяния, общежительного ума, разговорного блеска. Но он остался сыном своих родителей, любимым своих любимых, другом своих друзей, сочинителем своих стихов, созерцателем своих сновидений.

Алеша любил разговоры о талантах и о творческих удачах, о serendipities, нечаянных находках и угадках, обо всем, в чем искрится даровитая несообразность жизни, невместимость в законы. Он не любил драматизировать мир, видеть в нем антагонизм, борьбу, трагедию и катарсис. Его видение было примирительно-эпическим: конечно, не таким цельно-всеобъемлющим, как у Гомера, но подчеркнуто и честно фрагментарным. Эпическая картина мира распалась, но насколько ее можно было удержать во фрагментах, Алеша держал. Его влек не столько большой космос, сколько множество микрокосмов, свернутых в себя и вместе с тем открытых метаморфозам: лягушки, пауки, удоды, лиман, антрацит, залив, бухта Це… Для него космичен был черный сом: «в воде он вырыт, как траншея…. он весь, как черный ход из спальни на Луну». Алеша был космическим поэтом микрокосмов.

Причем для него не было разницы между культурой и природой. Точнее, разница была, но подчеркнутая лишь настолько, чтобы сильнее ее перечеркнуть. Его темой была именно природность (животность, первозданность) культуры и культурность (техничность, инженерность) природы. Так он понимал причудливость мира и его чудотворность: поплывешь в Индию, откроешь Америку. Заглядишься на природу – найдешь в еже сито, в удоде электроды, а в винограде – аквалангиста:

Душно в этих стенах – на коснеющем блюде впотьмах
виноградная гроздь в серебре, словно аквалангист в пузырях.

Алеша внес в русскую поэзию бесконечную сцепчивость, гирляндность, космическую протяженность образов-метаморфоз. Но он был не только метареалистом, но и презенталистом, и ценил в поэзии именно так обозначенное свойство: представлять вещь как настоящую, данную здесь и сейчас, во множестве углов, положений, проекций, но строго и зримо, без символической размытости и абстрактности.

Вот две его строки, одновременно первобытно-эпические и сверх-авангардные:

А что такое море? – это свалка велосипедных рулей, а земля из-под ног укатила.
Море – свалка всех словарей, только твердь язык проглотила.

Языки волн напоминают о многоязычных словарях, о волнистых рулях велосипедов, заполнивших все мироздание до горизонта. Такова эпичность 21-го века: взаимопронизанность биологической, семиотической и технической эволюции. Если это и «метафоры», то не более чем такие научные концепты, как «язык генов» или «искусственный интеллект». И Алеша был одним из первых, кто сумел найти для этого синтеза новый поэтический язык.

И столь же творчески-примирительным, открытым синтезу, был Алеша не только в собственном даре, но в отношении к чужим дарам. Эгоцентризм – своего рода профессиональная болезнь писателей и художников. Подобно матерям, они сосредоточены на своем чреве, вынашивающем очередной плод. Но есть и такие редкие личности, которые соединяют в себе черты матерей и акушерок, они способны не только рождать свое, но и радоваться чужому, помогать его рождению. Алеша был такой акушеркой большого, географически разбросанного, «метареального» сообщества поэтов, художников, вообще талантливо живущих и мыслящих. Оно было даже более обширным, чем концептуалистское, которое центрировалось вокруг Д. А. Пригова и было более жестко организовано (московская «нома») и медийно освещено. Зато метареальное было более разнородно, международно, и объединялось не общими программными установками, а «семейными сходствами» (по Л. Витгенштейну). Есть отдельное сходство между А и Б, между Б и В, между В и Г…, а между А и Т уже вроде нет никакого прямого сходства, но по линиям плавно перемещающихся сходств они все взаимопричастны, как члены очень большой, разъехавшейся по миру семьи. В эту «витгенштейновскую» Алешину семью входили В. Аристов, И. Ганиковский, А. Давыдов, А. Драгомощенко, Е. Дыбский, А. Еременко, И. Жданов, Ю. Кисина, И. Кутик, А. Иличевский, А Левкин, Р. Левчин, В. Месяц, В Салимон, С. Соловьев, В. Сулягин, А. Чернов, И. Шевелев, Т. Щербина – я называю далеко не всех, и в разной степени близких, да и неизвестны мне полные ее очертания. Алеша вникал в то, что происходило в чужих мастерских, водил даже самых нелюдимых друг к другу, показывал, объяснял, додумывал, восторгался, заражал своим восторгом зрителей и исторгал новые творения у творцов. Именно его бытие-в-сообществе ставило его особняком даже внутри сообщества. Ведь сообщества состоят из личностей, творчески более или менее замкнутых, и сообществом они становятся только потому, что среди них находится один, двое, редко трое – сообщников всем и каждому. Алеша был как раз таким редчайшим все-сообщником, из которых сообщества и возникают, он был его соединительной тканью, смыслообразующей приставкой со-.

Есть два рода талантов: одни тебя подавляют своим блеском и величием, лишают дара речи; другие, напротив, раскрепощают, развязывают язык и воображение, не уменьшают, а увеличивают тебя на свою же величину. Алеша был такой талант: не вампир, а донор… Алеша был не просто талант, он был гений, который к тому же еще и сумел талантливо себя реализовать. Без потной саморекламы, без фанатического рвения и натужных амбиций.

Алеша вообще не программировал своих творческий достижений. Он не был машиной для письма, софтвером для метафорических композиций, каким его иногда представляют. Мне кажется, что Алеша потому и не форсировал своих художественных даров, что эти дары не умещались в известные формы художества. Он жил художественно, видел, говорил и мыслил художественно, и все это не умещалось в тексты. Этим он сильно отличался от многих профессионалов слова, даже поэтов, которые целиком в словах – и за их пределом ничего собой не представляют. Как ни талантливы Алешины тексты, сам он был еще талантливее. Вне текстов его было даже больше, чем в них. И при этом его вкус был достаточно классичен (кто-то скажет, «старомоден»), чтобы не превращать свою жизнь в еще один текст, некий перформанс, который впоследствии легко подверстается к собранию сочинений в виде картинок и фотографий программных акций. Он проходил узким путем, не умещая свою жизнь в тексты и одновременно не превращая свою жизнь в сверхтекст.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 >>
На страницу:
6 из 8