– Уж не докончить ли нам посудину-то? – осведомлялся владимирец, наливая себе водки. – Семь бед – один ответ.
– Что тут доканчивать-то? Рази мы еще не достанем? – ответил Липатка и вышел.
– Любовный ты мой! Небось уж ты забыл про меня? – спрашивала Фекла владимирца.
– Не моги пустяков толковать. Рази не сказал тебе: завсегда любить буду – и спрашивать у меня об этом, смотри, никогда не спрашивай. Очень уж я ваших бабьих расспросов терпеть не люблю.
– Приехал только, а уж сердится; а я все об твоей ласке думала, желанный ты мой, во сне тебя каждую ночь видела.
– Отойди ты от меня подальше, – уговаривал ее владимирец. – Не знаешь рази, какой праздник завтра?
– Ты только одно слово скажи…
– Отшатнись, Фекла! И так греха много.
А в сарае, где свалено было сено, там тоже своим чередом другие дела шли.
Запер за собою Липатка изнутри дверь сенницы, фонарь над головою высоко поднял и смотрит во все стороны – ищет как будто чего, а сам шепчет: «Куда это они запропастились? Не найдешь их тут, а громко кликнуть нельзя, – услышит, пожалуй, кто-нибудь».
– Ребята? А ребята? – вполголоса кличет он. – Куда вы тут запропастились? Спите, что ли?
– Што? Ай с обыском пришли? – послышался пугливый голос из угла сенницы, из-под сена. – Народ-от есть на огороде – не знаешь? А то мы бы сквозь плетень к реке побежали, да в лес.
– Какой там обыск? Дело вышло такое, ребята, богатое. Не робей только. Слышь: дело какое, – продолжал Л ипатка, – только ты разбуди шута-то своего. И што это он у тебя за безобразный такой! День спит, ночь спит. Когда он у тебя выдрыхнется только? Того и гляжу: обоспится он тут у меня до смерти – благо место нашел спокойное да теплое.
– Не сердись, Липат Семеныч. Я вот его сейчас разбужу. Ты, голова, проснись. Становой с обыском пришел.
– Становой? Где? Я вот щель прорезал в плетне. Лезь скорее, да к реке, да в лес.
– Вишь запасный какой! И щель уж припас. Испорть у меня плетень, я те шею-то порядком нагрею. А ты слушай, какое дело идет.
– Дело? Какое дело? – торопливо спрашивал охотник до сна.
– А вот какое: купца одного зашибить надо… Деньжищев гибель, – с выручкой к празднику домой едет. Один как перст, ямщик дальний какой-то привез, и тот назад уехал.
– Ох, Липат Семеныч! – сказали в один голос ненавистники обыска. – Не бывали мы еще ни разу в этих делах.
– Я сам не бывал, да надо же когда-нибудь, потому одно слово: деньжищев гибель…
Страшный крик вырвался из Феклиной груди, когда она увидала мужа с двумя лихачами, которым сама она, в отсутствие Липатки, неоднократно приют давала. Женское сердце сказало ей, что за погибелью близкого ей человека пришли эти люди. Стала она впереди владимирца, а уж мужнины глаза, что, бывало, в трепет ее приводили, не пугали ее в это время.
– Што вы? Зачем сюда пришли? Народу сейчас назову, – стращала Фекла и лихачей и мужа.
– Что ты! Что ты всполошилась, Фекла Ивановна? – спрашивал ничего не подозревавший владимирец.
– А вот что, – Л ипатка ему говорит, – Богу молись. Час твой последний пришел.
Волосы на голове у владимирца дыбом поднялись. Так и обезумел он, потому что все равно как дубиной грянули его Липаткины слова, – так и присел он, и не только чтобы оборониться как-нибудь от злодеев, одного слова долгонько-таки промолвить не мог. Однако ж, когда кровопийцы подходить к нему стали, опомнился.
– Так ты такой-то, Липат Семеныч? Ну, – говорит, – держись же и ты у меня, разбойник проклятый. Гуляй, – говорит, – купеческий кулак, не давай, – говорит, – меня живым в руки! – И к двери бросился, натиском крепким сбить с крюков ее думал.
И такая тут свалка пошла. В ножи владимирца лихачи приняли, а Л ипатка Феклу душить бросился. Раза два только успела вскрикнуть Фекла – периной ее муж, как курицу, придушил.
– Братцы! Помолиться в последний раз дайте, – умаливал израненный владимирец, но зверей до беспамятства отуманила свежая кровь человеческая. – Эх! Не доехал до дома – с батюшкой, с матушкой не простился! Вот оно где умирать-то пришлось мне. Господи! Прости мне грехи мои тяжкие – в Царствии Твоем душу мою помяни, – расстановисто твердил молодой купец, расставаясь с ясным светом Божиим.
К заутрене на посаде во всех трех церквах в один голос ударили.
Сколь бы много ни сделала грехов на сем свете душа человеческая, говорит народ, а непременно она удостоится спасения, ежели Бог благословит ее умереть во время Светлой заутрени, потому что, к великому несчастью людскому, случилась эта самая история накануне великого дня Христова.
И в этот раз, опять-таки говорит народ, в это время святое враг не в пример лише, чем когда-либо, с соблазном своим на слабых людей наступает…
Говорится: глупому сыну не в помощь богатство отца. Справедливо это говорится. Йоты одной из закона Господнего никогда мимо не скажется. Сказывает также этот закон: зло приобретенное зле и погибает. Истинно!
Вот ведь он жил, этот Липатка-то, разные злые дела делал, и видели вы, какая память осталась по нем в Чернополье. Гниет он теперь на чужом кладбище, и только старики про него изредка сквозь остальные зубы шамшат, да мальчишки временами орут, как он, по сказам, из темной могилы выходит и нашу тихую полночь своим воплем пугает. Вот сколько оставило время от грешного дела.
Ох! Много уж чересчур всяких хороших дел вместе с другими покрывает собой это время! Без следа, без самых малых примет выметает оно из наших степей вместе с худом много добра старинного. Тошно становится нам, степнякам, жить без нашего добра, потому как ежели время с чем-нибудь новым изредка и налетает к нам, не можем мы никак взять себе в толк, что это новое значит и как нам с ним поступать надлежит… А некому, некому нас поучить, потому в далекой глуши мы живем. Часто иной человек у нас раздумается, разгадается над каким-нибудь делом, – и так и эдак, на разные манеры, над тем делом свою голову богоданную трудит, – только ничего не придумает он (известно, помочи нет тебе ниоткуда), с тем и умрет… На приклад да в осуждение нашей лени сказать: церкви новые у нас не то по селам, а и по городам даже лет по тридцати строятся. То от вышнего начальства указов ждут, то денег нет в сборе, то мастера настоящим делом не угостили, так он здание, по мудрости своей, и заворожит и выше расти ему не приказывает. Стоит так-то она, матушка церковь-то, иногда больше половины состроенная – и леса на ней, и подмостки разные привешены. Ямы кругом для известки повыкопаны, кирпичи в кучи положены, – только моет же все это дождь проливной, расхищают недобрые тати церковные, а ветер ночною порою так-то печально гудет в Божием доме, так-то он леса, к нему прилаженные, раскачивает и скрипеть заставляет, что, идучи мимо, перекрестишься со страхом и скажешь: «Пусто в дому Твоем, Господи, от недосмотров наших, трава всякая недостойная и плевелы в нем повыросли. Не накажи нас за наш недосмотр! Ребятенки наши неразумные почасту играют в нем; не обрушь его, за грехи наши, на их неповинные головы!..»
Часто ж такие-то храмы обрушиваются и много неосторожных задавливают. Не доходят до Господа наши молитвы, потому ныне и к молитвам-то что-то не так мы усердны, как в старину…
Уходит, ох уходит от нас все хорошее, без возврата уходит! Сила какая-то, надо полагать, тайная завелась у нас на степях и, по Божиему попущению мудрому, отнимает у нас старое добро, а новым таким же ничем не отдаривает…
Легко сказать: двадцать лет, а как подумаешь, сколько в двадцать-то лет воды утечет, сколько перемен разных с человеком случится! И все это как-то вперемежку бывает: хоть бы вот теперь в разумение реку взять. Есть у нее, известно, рукава, заливы, озера. Иное лето, смотришь, место ее какое-нибудь все разными травами заросло, навозом да илом его завалило, некуда протечь из него водице, стоит она и гниет; другим летом, глядишь, половодьем большим и траву, и ил, и навоз – все растащило, прочистилось местечко, любо смотреть на него! И с человеком так же: неделю хорошо, другую дурно живет, день плачется, другой веселится. Ну и понятно это тебе, потому смотрел ты на эти дела с малолетства и привык к ним.
А про наши места не знаешь, что и подумать. Истинно, во все свое жительство одно только и приметил, как на них несчастья всякие, ровно дождь осенний, без перерыва лились, и не дает нам Господь в гневе своем никакой пощады. Самые старые люди не помнят, чтобы дождик тот вёдром сменился когда. Или бы уж в самом деле говорят, что к Страшному Суду близится время, потому и в росте, и в силе мельчает народ наш – грамоту перенявши, поступает как скот необузданный и в пьянство вдается беспросыпное. Чего у нас прежде слыхом не слыхали, то теперь на каждом шагу видишь: дети против отцов пошли, жены мужей, а мужья жен обманывают, у службы Господней по праздникам-то бывают-таки, а уж в будни одних только старушек увидишь. Наряжается молодежь, по будням даже, в платья цветные, в легкомыслии своем почтения никакого старшим не дает и над советами их мудрыми нечестиво глумится.
Так вот так-то! Много, сказываю, всякого, в старину неслыханного и невиданного, в эти двадцать годов влезло к нам в степи и смирную нашу жизнь до самого дна замутило. Погрязли мы в грехах своих и почернели словно. Только что Божий день один по-прежнему, по-старинному, во всей своей красоте сохранился.
С него, Божьего дня, опять и начну рассказывать.
Как за двадцать лет перед этим, канун Христова дня на дворе, а время такое же, какое и тогда стояло, теплое время, на радость да на волю разымчивое. По лугам река разливалась. Разлелеялась она, голубушка, так-то просторно – глаза заломит, ежели на досуге пойдешь взглянуть: какое, мол, такое в нынешнем году половодье у нас? Снежины по ней такие-то большие, будто лодки, в обгонку несутся и сверкают боками обледенелыми, ясным солнцем позолоченными. А на льдинах на тех, ровно лес, камыш плывет, и несет река те льдины с камышом вместе и с зайцами, какие зиму в нем проживали, через Дон к дальнему Азовскому морю. Свежестью и прохладой веет тебе в лицо от реки, и сметает с лица эта прохлада всякую копоть, которую зимой в курной избе насидишь.
Господи Боже ты мой! Хотя бы разговор мой про степное житье нескладное как-нибудь в другую сторону повернул и хоть об дне-то Господнем весело пришлось поговорить.
Сидят на завалинке старики, около них внучки копошатся и любуются, как это ясное Божие солнышко землю парит, воду из ней снеговую высасывает, травкой яркой такой сельские улицы приукрашивает и, словно как живой человек, места такие сухие готовит для великого праздника, где бы можно было малым ребятам красные яйца катать и взрослым парням да девкам сойтись – подсолнечных семенков погрызть и после смирного Великого поста друг дружке веселое слово сказать.
На посадском базаре, словно река в непогоду, бурлил наехавший из окрестных сел и деревень народ. Всего больше бабенки горланили. Верст из-за пятнадцати иные притаскиваются к нам на базар потолкаться; самые лютые морозы удержу на них не могут положить. Глупы, бедные! Живут-то они у нас в тесноте да в одиночестве, так им и лестно на народ поглазеть. Сухонькие такие тропки на базарной площади протоптал этот народ, лаптями своими широкими всю ее зарябил. (Как он только в грязь такую непроходную в этих лаптях ходить может?)
Забота у всех немалая на душе лежит: больших денег от всякого хозяина праздник требует. Первое дело: будь ты богат, будь беден, а полведра вина припасай, потому чем же ты попов, когда они с образами к тебе на Святой неделе придут, потчевать будешь? Разве брагой-то твоей домашнею, по бедности по своей, обносить станешь их? Другое дело: без убоины тоже в праздничное время скучно покажется. Не набила степнякам оскомины убоина, хоть и говорят, что у нас на степях скота много, только ж не часто, однако, едим мы ее. Целый год помнишь, какая она такая вкусная, ежели Бог приведет Рождеством да на Святой ею полакомиться. Опять дочь-невеста: платок с тебя беспременно к празднику спросит, а то тебе и праздник будет не в праздник, как она целую неделю голосить будет, что вот, дескать, осталась я у батеньки с маменькой для великого Христова дня разутою и раздетою, не дают мне, завоет, родители милые свободушки красоту мою девичью лелеяти, косу русую от работушки расчесывать мне времени нет. Такое-то она тебе напоет, что и скопидомству своему не рад будешь. А там маслица деревянного[4 - Деревянное масло – лампадное масло, непригодный в пищу низший сорт оливкового масла.] тоже беспременно (и даже это всего нужнее и спасительнее для христианской души) купить надобно, потому лачужки наши убогие и задымленные тем только о праздниках и красятся, что в переднем углу перед иконами лампадки горят…
Мало, однако ж, за всеми этими нуждами к посадским торгашам приезжий народ заходил. У нас эти торгаши не очень-то разживаются, потому есть над ними в каждом посаде и городе набольший такой (капиталами какой побольше всех сумеет заправиться), который их всех в ежовых рукавицах держит, то есть ни разжиреть им, ни с голоду умереть не дает. Знают они того набольшего и почтенье ему всякое отдают, потому может он своего брата во всякое время в бараний рог согнуть, ежели, примером, самая малая поперечка выйдет ему от кого. Оттого, ежели к меньшим-то братьям и навернется какой покупатель, так они его истинно обдерут, потому ежели не ободрать его, так сами они должны с голоду помирать.
Так, говорю, по базару-то так только народ шатался, потому исстари заведено, что уж ежели приехал ты на торг, так мало тебе на нем нужду свою исправить, а и выпить, и походить, и удаль свою показать непременно следует. Подойдет так-то мужичок какой к лавке с куличами, приценится, как и почем продаются они, опробует и пойдет себе с Богом к другой лавке тоже прицениться и попробовать. Тут-то взад ему торговцы всякую брань загибают, а он себе ничего, потому надо же дома на деревне ему рассказать все подробно, когда спрашивать начнут: почем, мол, Иван, на базаре в крепости куличи были? Бабенки – тоже и с девками это бывает – к лавкам с красными товарами подойдут и роются в них. Целые вороха навалит им молодой краснорядец незнающий, а они-то всё щупают да между пальцами трут: не линючий ли, мол, ситец-то у тебя? И ведь не бывает у них деньжонок-то, а обновы-то хочется к празднику: стыдить-то себя перед добрыми людьми старым тряпьем и простой даже бабе совестно ведь. Так она пробует материи-то; и видишь ты, что краснеет она и боится чего-то, а там станет торговец товар убирать, либо штуки ситца, либо платков полдюжины у него и не хватает. Ловят их, бедных бабенок, всегда почти. Больно уж просты они у нас и нехитры! И тут-то базару и посаду потеха бывает. Кроме того, что всё с нее оберут, возьмут – воровским-то – обвешают ее всю, да и водят по селу, показывают, значит, что вот, дескать, баба эта воровка. Случалось слышать, что иные не выдерживали такого сраму и домой назад не приходили уж. Так и пропадет, грешница, словно в воду канет. Поймали тоже – помню я, на Николин день это было – девицу одну дворовую с поличным: двух лещей она стибрила. Невеста уж была, и красивая такая. Прицепили ей рыбу на шею и водят за руки по селу, молодые мещане хохот вслед за ней подняли. И так-то она плакала, так-то убивалась, бедная, и молила, чтобы не показывали ее, не срамили; только всё больше ее на смех поднимали, потому не столько рыба дорога, сколько над взрослой девкой посмеяться хотелось.
– Батюшки мои! Голубчики мои! – вопила она и металась на все стороны. – Ведь не кормят совсем, на одном хлебе, родимые мои, всю зимушку мрем. Ох, пустите меня! Ох, не срамите!..
– Ладно, ладно! Вот лакомка какая! Хлеб надоел ей, рыбки некупленой захотелось. Вот уже возьмут тебя замуж, воровку…
Только пришла она домой-то, все накинулись на нее: и господа и дворовые. Тосковала, тосковала девка, и однажды на погребице нашли ее – задавилась…