– Где его дело? – спросил г. Л. квартального.
– За надворным судом-с, – отвечал тот.
– Вот видишь. Что я могу сделать?
– Хоть бы перевели в тюрьму, – продолжал, всхлипывая, арестант.
– Отправьте его, пожалуйста, в тюрьму.
– Слушаю-с.
– Покорнейше благодарю. – И арестант бросился ловить руку г. Л.
«Странное дело, – подумал я, – чего он так радуется?»
– А вот увидите тюрьму, так поймете, отчего ее предпочитают арестантским при части.
Взошли во второй этаж. Здесь общих камер нет, а все одиночки. Маленькие комнаты с узеньким окном под потолком, а в дверях решеточка. Коридор, освещенный окнами с концов, светел и широк, двери только с одной стороны, а другая стена капитальная. В первой комнате никого нет; во второй какой-то мещанин «по оговору воровства». Лицо, ничего не выражающее, и ни о чем не просит. В третьей комнате здоровый русый парень с дерзким лицом.
– За что содержишься?
Молчание.
– За что он?
Квартальный, поглядывая поспешливо на арестанта, назвал его преступление.
Странное и отвратительное дело.
– А кто же другой участник?
– Художник тут, сейчас увидим.
– Я его оговорил напрасно, – сказал арестант.
– Зачем же оговорил?
– Так, по злобе.
– Лжет, – вмешался квартальный. – Взяли вместе, сознались и говорили в одно слово, а теперь надумались.
Вышли из камеры.
– Скажите, пожалуйста, – спросил я квартального, – что дало повод подозревать такую странную связь?
– Ничем не занимался, а жил хорошо, ну и стали за ним смотреть; а тут случился обыск: нашли бриллиантовые кольца, тонкое белье и другие вещи, ему не следующие; стали спрашивать: откуда взял, – все и вышло наружу.
– Сами сказали?
– Сами.
Следующий N – молоденький француз с розовыми щеками, одет в полинявшие светлые панталоны из летнего трико и сюртук из той же материи. У него в комнатке чисто, на столе лежит какая-то книга, и кровать закрыта одеялом. Он содержится по делу о фальшивых ассигнациях. Оправдывается и говорит с чистым парижским акцентом.
Дальше молодой мужик с совершенно глупым лицом «по оговору воровства». Лицо немытое, чернее грязной онучи, на койке скомкана свитенка, и больше ничего нет. Вонь душит так, что нельзя говорить. Во всей фигуре арестанта заметна совершенная опущенность.
– Откуда ты? – спрашивает г. Л.
– Из тюрьмы.
– Давно был у допроса?
– Три недели.
– Это необходимый вопрос, – сказал мне г. Л., когда мы вышли из камеры. – Если недавно допрашивали, значит, дело идет, а если давно не было допроса, то нужно как-нибудь пододвигать.
– А что называется давно?
– Ну вот, например, три недели – это давно.
Я вспомнил одного моего знакомого англичанина, с которым мы почти ежедневно видимся в течение полугода и который никак не привыкнет, что на вопрос: который час? ему отвечают: пятый или десятый. Он всегда ожидает, что ему скажут тридцать две минуты пятого или сорок семь минут десятого, и сердится, что люди так не точно выражаются о драгоценнейшем сокровище, о времени. Что, если бы он послушал, как дорожат этим сокровищем в 3-й адмиралтейской части! Впрочем, пренебрежение временем, точно так же, как и неуважение к своему слову, у нас делается по простоте; это, похоже, отличительные черты, характеризующие нашу отчизну.
Я помню, что лет пять назад в самый разгар винокурения на одном заводе в П-ской губернии недоставало рабочих. Является артель человек в 15.
– Хотите работать, братцы? – спрашиваю я.
– Да, наймаемся, – отвечает артельный староста.
– Откуда вы?
– С – ского завода.
– Что же вы там не работали?
– Да так.
– Как так?
– Не подхоже нам там работать.
– Харчи, что ли, плохи?
– Да и харчи.
– А расписку у управляющего взяли?
– Нет, расписки нету-ти.
– Так как же я вас приму? Может, вы там забрали вперед?