Свет так слабо проникает за эту вторую решетку, что я сомневаюсь в возможности рассмотреть лицо арестанта. Об этом здесь, конечно, и не заботились при устройстве этой печальной комнаты, да и, к несчастию, точно такие решетки существуют не у нас одних. Их пока можно также встретить и в некоторых французских тюрьмах; но во многих новых заграничных тюрьмах их нет, и даже из старых, переделанных в недавнее время, они выкинуты, как вещь совершенно ненужная. Там parloire устраивается так, что досмотрщик, стоя в центральном месте, видит арестантов, беседующих с посетителями, но не подслушивает их разговора и не стесняет говорящих своим присутствием. Такое уважение к людям должно бы найти место и у нас, особенно теперь, когда мы знаем о близости преобразования нашего судопроизводства. Вообще помещение, устроенное для свиданий арестантов с посетителями в петербургской уголовной тюрьме, принадлежит к вещам отжившим, посягающим на нравственное и эстетическое чувство человека, и к тому же признанным совершенно бесполезными. Можно смело желать, чтобы две решетки, разделяющие эту казарму, были вынуты и проданы на грохота, а на вырученные за них деньги казарма была бы выбелена и снабжена стульями с возвышенным местом для тюремщика. Впрочем у нас есть довольно специалистов, которые лучше меня могут сказать, как должно устроить parloire. Я думаю, что его можно устроить так, как он устроен в одной парижской тюрьме. Такая переделка комнаты для свидания в столичной тюрьме была бы очень полезна, и казарма перестала бы тискать в душу то отвратительное впечатление, которое теперь естественно должны выносить из нее арестант и посетитель, лишенные возможности подать друг другу руки, когда обоим им хотелось бы выплакаться на груди друг у друга. Тюрьма ведь устраивается для того, чтобы оберегать общество от вредных людей, а не для того, чтобы ожесточать человека, еще не потерявшего способности любить, жалеть о прошедшем и желать вести иную жизнь в будущем. Зачем же отнимать у лишенного свободы человека последнее утешение: видеть лица, сочувствующие его несчастию, и оживать с ними от гнетущего однообразия тюрьмы? Это не может входить, да и не входит в соображения законодательства. Это просто старина и нелепость, на которую я считаю долгом обратить внимание просвещенных благотворителей и благотворительниц тюремного комитета. Их влияние в этом деле может быть далеко не бесполезным, а в том, что они захотят употребить это влияние, я пока сомневаться не смею.
Из этой казармы мы вышли опять теми же дверями и вступили за вторые ворота. Здесь (между вторыми и третьими воротами) стоят часовые с ружьями и какой-то солдат обыскивал другого солдата, который спокойно поднимал поочередно руки и заворачивал полы своей шинели. Обыск должен производиться всякому, входящему за третьи ворота на тюремный двор, но нас, однако, не обыскивали, конечно потому, что Л. – «начальство», а я его protege. А у меня, как на грех, были в кармане никогда, впрочем, не разлучающиеся со мною запрещенные вещи: перочинный ножичек и сигары. Я только тут вспомнил о злокачественности этих вещей и, благоразумно умолчав о них, безвредно сохранил их при осмотре всей тюрьмы. Никаких беспорядков от этого не последовало, и я благополучно вынес свою контрабанду на улицу, где ножичек можно всем показать, а сигары даже можно и закурить, но с тем, разумеется, чтобы этого опасного действия не заметил городовой или подчасок, имеющие право спровадить легкомысленного курителя в съезжий дом или «к надзирателю». Этим наша столица отличается от других европейских столиц, где люди невежественно дымят на улицах и скептически не верят в возможность зажечь тротуарные плиты или чугунные столбики.
Впрочем, вступив за первые решетчатые ворота (вторые с улицы), мы не пошли прямо в следующие, а повернули налево по длинному коридору, с которого видна была большая часть тюремного двора, обсаженная молодыми прутиками акации или другого какого-то растения. Пройдя несколько коридором, мы вошли в комнату, в которой передняя часть была обставлена простыми, крепкими стульями, потом было что-то вроде барьера, дальше канцелярский стол и официальная фигура с бумагами в руках, а в конце комнаты дверь направо. Из этой двери вышел военный генерал, смотритель тюрьмы, которому Л. представил меня в качестве посетителя и заявил ему свое желание показать мне тюрьму. Генерал приветливо поклонился и предложил провожатого, которого мы, однако, не взяли.
Выйдя из конторы, мы пошли далее по тому же коридору до двери, у которой стоял унтер-офицер с очень неглупым и солдатски честным лицом. Л. назвал его Ярошенком. Он отпер нам двери в церковь. Там шла обедня. Церковь внутри довольно красива; в ней светло и воздух легкий; иконостас отделан позолотою. Посредине между рядом колонн стоял дьячок, читавший очень внятно и не спеша, сзади его несколько пожилых дам в чепцах. Эти дамы занимают разные должности при женской тюрьме. Затем, если я не ошибся, – одиннадцать девочек, по-видимому, от 7 до 12 лет и одна девушка, взрослая, но еще очень молодая. Все эти девочки стояли парами, а взрослая девушка сзади них, и рядом с нею самая маленькая девочка. Мне сказали, что этот ребенок (девочка лет 6 или 7) приведен сюда недавно, а прежде он жил в женских публичных домах и переходил из одного дома в другой. Вероятно, ее хотели выкормить, пока подрастет, но судьба решила иначе: ребенка, не знающего родителей, взяли в тюремный детский приют и воспитывают вместе с детьми других несчастных. Это – дети содержащихся в тюрьме женщин. Матери некоторых из этих девочек и теперь содержатся в тюрьме, а другие уже сосланы. При ссылке матерей им предоставлено право требовать дочерей с собою или оставлять их здесь, где о них заботятся благотворящие дамы. Девочки одеты все в одинаковые платья, и на плечах у них тоже одинаковые цветные платки. Лица свежи и не изнурены, в манерах заметна пансионская выдержка; ее же можно видеть и во взрослой девушке (которая, как мне сказали, выросла тоже в тюрьме). Детей мужского пола в церкви не видал, и есть ли для них приют в тюрьме, забыл спросить; о помещении же и порядке в приюте, устроенном для девочек, я скажу в своем месте. За деревянною низенькою решеточкою сзади дам и девочек стоят пять или шесть арестантов в чистом белье и сюртуках, а один впереди всех у самой решетки во фраке. Они сегодня причащаются и потому стоят внизу, а не на хорах. Между этими арестантами один – карла, имевший очень известную историю с очень известным лицом.
Кругом церкви до колонн, отделяющих средину, устроены три ряда хор с решетками. В первом ярусе полукруглые окна, а два верхних все открыты и просто загорожены решетками. В первом никого не видно, и я только думаю (судя по виду), что там тоже должно быть помещение; во втором и в Третьем ярусе, с правой стороны, стоят арестанты мужчины, с левой во втором – женщины, а в третьем опять мужчины. Внизу около задних колонн сбоку главной двери отгорожены особыми решетками два угла. В углу направо стоит семь, а налево, кажется, пять человек арестантов, закованных в кандалы. Это убийцы. В углу направо стоят два человека, приговоренные к наказанию плетьми через палача, одному назначено 65 ударов, другому что-то меньше. Лица есть очень молодые и совершенно симпатичные. Глядя на этих людей, из которых один плакал, я не чувствовал себя в обществе злодеев con amore. Мне они казались людьми, не умевшими управлять своими страстями, людьми, сбитыми с прямого пути и дошедшими до нравственного бессилия, но отнюдь не кровожадными зверями, не злодеями вроде учителя в «Парижских тайнах» или вроде субъекта, которого я после встретил в одном секретном каземате. Тот, которому назначено 65 ударов, рослый и плотный малый, хранит на лице спокойствие, непонятное в человеке, которого, как только пройдут праздники, рано утром повезут на Конную площадь и будут бить по обнаженной спине треххвостной плетью, так что деревянная доска, к которой его привяжут ремнями, будет коробиться от судорожных движений его мускулов. Все эти несчастные придерживали руками цепи, чтобы они не заглушали церковного чтения. Л. старался каждому из них сказать что-нибудь ободряющее, и я заметил, что арестанты встречают его не без радости. Но что он может сказать радостного осужденному к 65 ударам? Чем поддержать его дух?
– Молись, мой друг. Хорошо сделал, что пришел помолиться, – говорит ему полушепотом Л.
– Как не молиться! Я и вчера был, молился.
– Ну и прекрасно сделал. Все легче.
– Да, легче будто. – Арестант тяжело вздохнул.
Другие тоже, придерживая цепи, придвинулись к Л., и все что-то зашептали, так что я ничего не мог разобрать. Отсюда через так называемые западные двери мы взошли на хоры, прямо перед иконостасом. Рядом слева были арестантки, а справа арестанты. Мы остановились в глубине хор, и арестанты нас не могли видеть, тогда как мы видели их очень хорошо. Не успели мы простоять здесь пяти минут, как Л. подозвал к себе пальцем следовавшего за нами Ярошенка и, указав ему рукою на одного из арестантов, стоящих во 2-м ярусе хор с правой стороны, сказал:
– Поди, останови его; скажи, чтобы не шалил, а то посадят в карцер.
– Что он делает? – спросил я.
– А вон смотрите.
– Где?
– Вон, ближе к алтарю, возле второй колонны.
Я стал всматриваться. Молоденький арестант очень быстро и ловко делал пальцами какие-то знаки на женскую половину хора. На его знаки ему оттуда, вероятно, тоже телеграфировали, потому что, окончив одну телеграмму, он чрез несколько мгновений начинал еще проворнее посылать другую, ожидая только, пока статья обозначится там, куда она послана. Ярошенко очень долго обходил по коридору и, пока протолпился через арестантов, стоявших ближе к двери, телеграфирующий арестант принимался за свое дело три раза. Наконец ундер дошел до указанного арестанта и пошептал ему что-то на ухо. Депеши прекратились, и арестант стал скоро креститься. На женских хорах послышался крик и падение. Кому-то сделалось дурно. Женщины засуетились, бросились в одну сторону, но показалась дама в коричневом платье, и все успокоилось. И здесь стали опять молиться.
– Могут они видаться между собою? – спросил я.
– Нет, никакое сближение невозможно; но бывают случаи, что между арестованными завязывается сердечная склонность и начинается переписка.
– Как же они передают письма?
– А за этим усмотреть очень трудно. Чаще всего они прячут свои письма в дрова или в другое условное место, откуда тот, кому адресовано письмо, и берет его во время гулянья или идя за дровами. Теперь и против этого приняты меры, а в старину все случалось.
На клиросе поет хор, составленный из арестантов. Поют очень недурно.
Мы зашли еще на те хоры, где стоял телеграфист.
Там очень тесно и сильно пахнет острым потом. Арестанты одеты в каких-то балахончиках из солдатского сукна, с низенькими цветными воротниками; у одних эти воротники голубые, у других красные, сделавшиеся от времени малиновыми. Я спросил о значении этих разноцветных воротников и получил в ответ, что они имели значение прежде, при покойном императоре, при котором они введены, а теперь даются без всякого категорического разделения, кому какой придется.
Из церкви по тому же коридору мы вошли в женскую половину. Но здесь я должен рассказать небольшое, довольно смешное происшествие. Выйдя снова в коридор, мы увидали солдата, который вел какую-то женщину, одетую, как обыкновенно одеваются пожилые мещанки.
– Откуда? – спросил я. Солдат смотрел выпуча глаза. Я повторил вопрос:
– Откуда ведешь арестантку?
– Это, аше скабродие, с подаянием.
– А! извините, матушка. Пожалуйте, пожалуйтесь вперед.
– Ничего, батюшка. Нечем обижаться-то. Ни от сумы, ни от тюрьмы не отрекайся. Тюрьма, батюшка, еще не винит. – И женщина заковыляла за солдатом.
Прежде мы зашли в столовую. Комната довольно большая, но темна. Столы кругом; в чашах квас не то с редькою, не то с хреном и с конопляным маслом. Попробовал – есть можно. Рабочие весь пост едят гораздо хуже. Дама, наблюдающая за порядком в столовой, пояснила мне, что это кушанье из самых плохих и подается только по случаю такого дня, как Страстная суббота. Хлеб прекрасный, соль белая.
Мы прошли через столовую и в дверях встретились с какою-то изнеможенною женщиною, которая прямо повалилась в ноги Л.
– Встань! встань, матушка! – говорил он, поднимая ее на ноги.
– Ваше высокоблагородие, помилуйте! Заступитесь! Который год Бог знает за что содержусь. Смерть моя! Хоть бы какое решение было.
– За что она содержится? – спросил Л.
Дама, к которой относился вопрос, не могла на него отвечать, Ярошенко тоже.
– Это к тебе дочери ходят? – спросил Ярошенко женщину, как бы желая этим вопросом привести себе на память ее историю.
– Ко мне, – отвечала женщина сквозь рыдания и опять бросилась в ноги Л.
– Да кто ты такая? Как тебя зовут?
Дама назвала арестантку по имени и отчеству.
– Скажи же, за что ты судишься? Ведь лучше говорить правду, а то только время тратишь.
– Билет мне проклятый навязывала полиция, а я его не хотела принимать.
– И только?
– Только.
Бог знает сколько в этом правды. Женщина эта немощна, бледна и худа как скелет: под плотно прилегшей спереди рубашкой видна совершенно плоская грудь, и все существо ее выражает одно страдание. Непосредственно она, мне кажется, давно не могла служить разврату и в качестве посредницы могла примкнуть к этому ремеслу разве только в силу тех страшных экономических условий, с которыми в наше время встречается женщина, не имеющая возле себя рабочего мужчины или наследственного, верно обеспечивающего ее капитала. В лице арестантки нет ни наглости, ни вкрадчивой ласки, ни ложного благочестия, ни поддельной гордости, которыми отличаются лица дам, «пускающих в ход» простодушных девочек и безрасчетно самонадеянных «эмансипе». У ней в глазах какой-то постоянный испуг и беспокойство. Л. и ей обещал что-то. Ему так часто приходится обещать, что едва ли он, при всем своем желании (в которое я очень верю), может сделать половину того, что обещает. Для всякого, кому Л. что-нибудь обещал, обещание это очень дорого, и каждому очень больно видеть обманутою хоть одну свою надежду. Чтобы приобресть доверие и расположенность арестантов, необходимо самое тщательное внимание к их просьбам о делах и аккуратное исполнение данных на эти просьбы обещаний. Арестанты ценят это дороже сладких слов и забот о приварке. И просьбы их таковы, что их всегда можно выполнить; они обыкновенно просят только узнать, как стоит дело, да как-нибудь ускорить его. Об изменении существа решений они не просят, потому что очень хорошо знают, от кого что зависит. Конечно, стряпчие и прокуроры обязаны давать им отчет о положении их дел, но ведь мало ли кто чего ни обязан и мало ли как нельзя очистить свою обязанность? Все будет исправно, а арестанты за грошовые кражи все будут по целым годам коптить тюремные стены.
Отсюда мы прошли в прачечную, которая устроена, кажется, довольно удобно и для работы, и для рабочих. Пол каменный, с покатом к средине, где вделана продырявленная плита. Большие круглые лохани для стирки стояли опрокинутыми, так как в субботу работы не было; для отвода пара устроена деревянная труба. Я не техник, но сколько понимаю дело, мне кажется, что с такою прачечною обходиться можно. За стирку белья арестанты получают задельную, весьма, впрочем, низкую плату.
Из прачечной мы поднялись в общую женскую комнату. Когда мы шли по лестнице, меня поразил какой-то безумный крик. Поднимаясь выше, я мог отличить слова песни, распеваемой тем напевом, каким обыкновенно поют сумасшедшие: весело, скоро, громко и со вскрикиванием.
– Что это? – спросил Л.
– Дурочка поет, – отвечала дама.
У лунного просвета наружной галереи стояла певица и продолжала свою песню, размахивая руками над головою и слегка покачиваясь из стороны в сторону. На дворе стояла куча арестантов, одетых по-немецки, в пальто и шинелях, а посредине этой кучки красовалась высокая фигура в черкеске и высокой белой папахе. Это арестанты дворянского отделения и между ними получивший огромную известность г. Караханов. Кучка то раздвигалась, то сдвигалась, группируясь около Караханова, который стоял, подперши «руки в боки», как сидят обыкновенно игрушечные гусары. Дурочка смотрела на дворян и старалась кричать как можно громче. Слов песни я разобрать не мог. Странный резонанс мешал их расслушать.
– Эй ты, послушай! – крикнул ей Ярошенко. Певица не слыхала или не хотела обратить своего внимания на это воззвание и продолжала петь.